Обслужили супер, рекомендую друзьям 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я об этом знал, потому что при дворе болтали то же самое, только злее.
А я сидел в любимой клетушке на сторожевой башне и строил иллюзии. Нэда вспоминал, вспоминал, как славно, когда рядом… как сказать… ну, когда обнимают тебя горячими руками, по голове гладят, говорят что-нибудь доброе, пусть хоть пустяковое. Я же одиночкой рос, меня никто не ласкал – проклятая кровь – а хочется, хочется ведь…
Клянусь Той Самой Стороной или Господом, если вы так легче поверите, – ни о каких непристойностях не думал. Ни о самомалейших. Просто размечтался, как я Розамунде объясню, что я ей не враг, что обижать не стану и другим не позволю… Что лапать ее, как все эти придворные кавалеры своих девок, нипочем не буду, а в первую ночь поцелую ей руку, только руку… Ну если только в лоб еще, если она захочет. Что вопросами престолонаследия станем заниматься, только когда она сама позволит. Когда подружимся.
Расскажу ей, думал, как Нэду, все честно. Чтобы она поняла, что я не законченная мразь и что не завидовал Людвигу – другая причина была… Если только когда-нибудь посмею ей сказать, что Людвига убил…
А к ней подойти не получалось. Она вечно с дуэньями ходила. А у дуэний был вид цепных собак. И я решил, что это, видно, против правил каких-то – разговаривать с невестой до свадьбы. Не стал настаивать.
Я не влюблен в нее был, нет… Но она меня занимала. Даже очень. Я все думал, что она мне станет подругой, родным человеком. Что все будем обсуждать вместе, разговаривать…
Поговорить иногда ужасно хотелось. Это у меня редкое удовольствие было – разговор. Я иногда даже романы читал – там люди разговаривают. Хотя не любил романы, кислятину сопливую. А тут, думаю, повезло мне. Девчонки любят болтать, просто сами не свои. А я буду слушать – им же нравится, когда их слушают. Узнаю, что она еще любит, почитаю книжки об этом… Даже если это будут платья или пудра, все равно…
Скромные мечты… Я даже пару уроков танцев взял, хоть на балы никогда не ходил и танцевать терпеть не мог. Может, думал, она все эти танцы-шманцы любит, девчонка же…
Тяжелые выдались три месяца. Я про все забыл, даже книг не читал, ходил как в тумане. Все казалось – теперь начнется совсем другая жизнь. Не то чтобы даже счастливая, а просто – потеплее, чем эта. Все равно что отдали бы мне Нэда и он бы спал рядом со мной осенними ночами, когда за окном льет и ветер воет, а весь мир против тебя, и ты кусаешь подушку, чтобы не взвыть на весь дворец…
Мне тогда хотелось только тепла – больше почти ничего.
А она была тоненькая, с темно-золотой косой, с длинной шейкой, с громадными глазищами, синими, бархатными, будто дно у них выложено фиалками, и с маленьким ротиком, бледно-розовым, как лепесточек. И таскала свои тяжеленные роброны, черные с золотом, несла подол впереди стеклянными пальчиками…
Ужасно была похожа на эльфа, как их на старинных миниатюрах изображают. Только один мой авторитет (некромант, конечно!) в своем историческом труде утверждает, что эльфов на свете никогда не было. Что это выдумка. Правда, красивая…
Лето, помню, тогда выдалось холодное, а осень и подавно – холодная, туманная. Выглянешь утром из окна – туман лежит пластами, хоть режь его. Сумеречно, пасмурно. И на душе смутно, беспокойно, будто ее царапает что-то… Тяжелый был год, тяжелый. Очень для меня памятный.
Свадьбу назначили на начало октября.
Мне тоже сшили такой костюмчик, как покойному братцу – царствие ему небесное. Белый с золотом. Только если Людвиг в этом белом был словно солнце на снегу, то я – вылитый стервятник, переодетый гусем. Умора, право слово.
Я давно заметил: если когда и выгляжу более-менее сносно, так это только в виде небрежном, растрепанном, что ли, немножко. Когда волосы взлохмачены, воротник расстегнут, манжеты выдернуты из рукавов… Конечно, по-плебейски смотрюсь. Но, по крайней мере, не как зализанное чучело.
Но церемониймейстер, портной и вся эта компания во главе с моим камергером просто, похоже, сговорились меня поэффектнее изуродовать. С Господом Богом им, разумеется, не тягаться, но определенных успехов они достигли.
Запаковали меня в эту парчу и атлас, как флейту в футляр. Волосы мои завили и напудрили. И лицо от этого выражение приобрело совершенно идиотское, как ни погляди.
Потом стало все равно. Потом. Но в четырнадцать лет это кажется жутко важным – хорош ты внешне или плох. Глупо. Ребячество. Но ничего не поделаешь. Вот я стоял у зеркал, глотал комок в горле и думал, что лучше сбежать в дикие леса и стать там отшельником, чем в таком виде показаться перед двором, который только и ищет, над чем бы зубы поскалить.
А тем паче – перед Розамундой.
И вот она вплыла в храм, как лилия из инея, в острых бриллиантовых огоньках, бледная, как кружева вокруг ее личика, – одни глаза, как темные сапфиры, а в них отражаются свечи. И пока она ко мне подходила – я себя и этак, и так… Всеми словами. Про себя.
Смотреть я на нее не мог (надо же на святого отца!), но рука у нее, помню, холодная была и влажная. И дрожала. И я думал, что она озябла и боится. Я бы ее Даром прикрыл крепче крепостной стены от любого несчастья, от всего мира…
Там, в храме, я все плохое, что о девчонках и о романах думал, будто куда-то в дальний ящик запер.
Потом был обед. Скучный, церемонный. Розамунда сидела, будто раскрашенная статуэтка, ничего не ела, все молчала. И мне не лез кусок в горло. Я только слушал, как батюшкины придворные, скрепя сердце, или, как Нэд говорил, «скрипя сердцем», меня поздравляют: все это вранье, дешевое вранье, издевательское вранье, насмешливое вранье…
Вот тут-то мне и закралась в голову мысль, что эта свадьба – тоже кусок моих постоянных налогов Той Самой Стороне. Я это додумать до конца побоялся – до холодного пота между лопатками. Но это-то сущая правда была. Правда.
Единственная правда на том пиру, будь он неладен.
Я еле дождался, чтобы нас оставили, наконец, одних.
Шут отца Розамунды, гнидка горбатенькая, еще вякнул, что, мол, юного жениха снедает нетерпение наконец взглянуть, в тон ли робам на невесте подвязки, – и все заржали. А я опять почуял: Дар во мне загорелся темным пламенем. Он все это время тлел, будто угли под пойлом, а тут полыхнул так, что щеки вспыхнули. Но я сдержался.
Я решил, что со всей этой сволочью потом посчитаюсь. Подал руку Розамунде, а она только сделала вид, что подала свою, – чуть-чуть прикоснулась. И когда мы уходили, мне снова было жаль ее до рези в сердце – но кроме жалости оттуда прорезалась и ненависть.
Ждала своего часа. Я еще не знал какого.
Мы пришли в спальню. Поганое брачное гнездышко, как в самых гнусных романчиках: розовенькие кисейки, золотые бордюрчики, хмель везде…
Я посмотрел на Розамунду, а она опустила глаза. И мне опять стало страшно до судорог.
– Вы устали, да? – говорю. Ничего умнее на язык не идет.
– Да, – отвечает. Еле слышно. Она в моем присутствии в полный голос еще ни разу не говорила.
– Может, – говорю, – вы, сударыня, глинтвейна хотите выпить? Или орешков вам насыпать?
– Нет.
Тихо, но резко. Нет. Все – нет. И я сказал:
– Вам плохо?
Она подняла голову, встретила мой взгляд… И лицо у нее было напряженное, упрямое и какое-то ядовитое – совсем не эльфийское, девчоночье, вздорное. И на нем – не вызов, как у парня, а желание ранить и не получить рану в ответ.
Они ведь не признают никаких законов поединка. Бьют в больное место и прикрываются чем-нибудь непреодолимым – вроде слез или обвинений. Я об этом совсем забыл. Размечтался. И теперь мне напоминала Та Самая Сторона – из ее глаз.
– Мне прекрасно, – сказала. – Я счастлива. Вы же все сделали для моего счастья.
Я не понял. И растерялся.
– Ну как же, – продолжает. И в голосе яда все больше и больше. – Вы же некромант, все говорят. Это вы убили Людвига.
Достань она из корсета кинжал и воткни мне в горло – то на то и вышло бы. Я задохнулся, только смотрел на нее во все глаза. А она продолжала негромко, как будто спокойно, и ядовито, будто у нее тоже был Дар своего рода:
– Я много о вас знаю, Дольф. Вы упиваетесь смертями, как гиена. Вы с детства завидовали Людвигу. Вы похотливы – да, мне об этом тоже сообщили! Вы развлекаетесь омерзительными вещами. И вы убили Людвига из зависти и из похоти – я об этом легко догадалась. Вы влюбились в меня и разбили мое сердце. Вам хотелось меня получить – и вы получили. Как вы жестоки и как вы низки!
Я сел. Я потерял дар речи. А она продолжала:
– Людвиг был лучше вас в тысячу раз, Дольф. Он был красив, он был благороден, он был добр и любезен. Он был способен любить, понимаете? Вам, верю, и слово-то это неизвестно. Он говорил мне удивительные вещи…
И заплакала.
А я подумал, что он говорил удивительные вещи фрейлинам, прачкам, горничным, бельевщицам – даже кухаркам. И уж что другое, а любить он был способен так, что только мебель трещала. И что ее благородный Людвиг с доброй улыбкой наблюдал, как Нэд стоит и плачет куда горше, чем Розамунда, а на его шею накидывают петлю.
И у меня сжались кулаки, сами собой, и лицо, видимо, тоже изменилось, потому что она посмотрела на меня сквозь слезы и сказала:
– Вам нестерпимо слушать правду, да? Вы уже и меня убить готовы, палач?
А я не привык говорить. Не умел оправдываться, не умел быть галантным, вообще ничего такого не умел. И я сказал, как умел.
– Если я палач, – говорю, – что ж вы сказали «да» в храме?
Она разрыдалась в голос. Ее всю трясло от слез, мне хотелось погладить ее по голове или обнять, но я боялся, что она это не так поймет. Я не злился на нее, нет. Я понимал, что ее обманули маменькины статс-дамы, забили ей голову всяким вздором… Я не знал, что с этим делать, но мне казалось, что она не виновата.
Я тогда еще не знал, что очень красивые и очень беспомощные с виду люди могут быть самыми изощренными врагами, – и беспомощность Розамунды совершенно меня обезоружила. А она, рыдая, выкрикнула:
– Теперь у вас хватает жестокости попрекать меня послушанием! Как я могла ослушаться отца, как?!
– Сказали бы, что я убил брата, – говорю. – Отправили бы меня на костер.
– Я говорила! – всхлипывает. – Но мне никто не верит!
– Вот здорово, – говорю. – Вы вышли замуж за того, кого хотели убить?
Она вытерла слезы и пожала плечами. В этом вся соль. Добавить нечего. Она ведь тоже была еще ребенком – такая непосредственная. Еще не умела врать, как взрослые дамы – по-настоящему.
Самое отвратительное, что мы в ту ночь легли в постель вместе.
Я сидел на краешке ложа и ел конфеты. Миндаль в сахаре, точно помню. С тех пор ненавижу этот вкус до рвоты – как случается что-нибудь стыдное, тяжелое, больное, так во рту этот привкус. Сладкий, горьковатый, ореховый.
Я вообще сладкое не люблю. Но хотелось руки чем-нибудь занять и рот, а кроме этого чертова миндаля, нам ничего не поставили.
А Розамунда сидела с другой стороны и тоже ела миндаль. Всхлипывала и хрустела конфетами. Я понимаю, что это глупо выглядело, но на самом деле я чувствовал так, что нас просто заставили быть вдвоем в одной спальне, железными крюками стянули. Надо было как-то барахтаться, чтобы не утонуть – в стыде, в злобе, в гадливости – кому в чем.
Мы ужасно долго так сидели. Часы на башне пробили четверть одиннадцатого, потом – половину, а мы все ели орехи и не могли больше ничего сделать.
В конце концов я сказал:
– Сударыня, я спать хочу. Я тут лягу на краю, ладно?
А Розамунда посмотрела на меня презрительно и говорит еще холоднее и ядовитее, чем раньше:
– Вы, значит, совсем не мужчина? Да?
Я говорю:
– Вы решите для себя, сударыня, кто я – похотливая скотина или вообще не мужчина. А то нелогично.
И Розамунда ответила:
– А, так значит, это вы решили надо мной поиздеваться? Показываете, что я вам не нужна? Так вот, не подумайте, что я желаю ваших ласк, сударь! Просто все должно делаться по обычаю, если вы не помните. И иначе – я не знаю, какими глазами буду смотреть завтра на вашу мать.
– У вас что, – говорю, – несколько пар глаз?
Розамунда вздохнула устало, и глаза – единственная пара – у нее наполнились слезами, а я подумал, что можно было сарказм и приберечь для другого случая.
– Да я ничего такого не имел в виду, – говорю. – Я же не слепой, вижу ваши неземные совершенства… и это… запредельное изящество.
Из нее на мгновение радость полыхнула, этакой вспышкой – р-раз и нет. Я подумал, что правильный комплимент вспомнил и что стоило свеч читать романы.
Я сейчас понимаю: я тогда подтвердил ей, что у меня одна похоть на уме. Но тогда…
Я ужасно долго расстегивал крючки у нее на роброне, корсет ей расшнуровывал, потом – вытаскивал затейливые штуки вроде тонких длинных гвоздей у нее из прически и думал, что камеристкам нелегко живется. А Розамунда передергивалась, если я случайно дотрагивался до ее голого тела.
И я пытался себе представить, как это можно делать, не прикасаясь. Я уже понял, что это будет не весело. И не… как сказать… не будет греть. Что это будет не игра, а работа, причем тяжелая и неприятная.
Потому что, если тебе нужно делать что-то против воли, это моментально превращается в работу. Даже любовь.
И оказалось, что я совершенно прав. Потому что Розамунда не хотела, чтобы я ее целовал, дергалась, когда я пытался ее обнять, и отчаянно старалась на меня не смотреть. И когда мы кое-как отработали этот кошмарный ритуал, оставаться рядом не было сил. Я думаю, мы оба казались себе гадкими, замаранными.
А я к тому же не мог избавиться от мысли, что ранил Розамунду. Крови оказалось немного, но от тяжелых ран бывает и меньше. И мне было тошно, жалко, тоскливо, душно, зло – короче, я чувствовал что угодно, только не хваленую похоть.
И мы легли спать, отодвинувшись друг от друга так, как только ложе позволило. Я слышал, как Розамунда ворочается и всхлипывает, мне ужасно хотелось подать ей руку или сказать что-нибудь доброе, вроде «Не берите близко к сердцу, сударыня», но я уже знал, что это бесполезно.
Те Самые Силы получили свой сладкий кусок. Теперь надо было жить дальше.
Так и началась эта моя новая жизнь.
Следующий день после свадьбы принес сплошной позор, и могло ли быть иначе?
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я