В восторге - Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Нет, я враг всяких канонов и всяческой незыблемости.
– На самом деле всяких?
– Да, на самом деле.
– А как же быть с такими явлениями, как пропорции человеческого тела, музыкальный и речевой ритмы, цвета спектра? Ведь это тоже каноны, на которых строится скульптура, музыка, поэзия, живопись.
Полушкин, видимо, решил, что поставил точку; он спокойно и насмешливо смотрел на меня.
– Передовым художникам современности давно уже тесно в них; они скинули эти изначальные каноны, как платье, из которого выросли…
– И перешли от изображения человека к намазыванию ржавых пятен на холст да лепке косталышек, – перебил меня Полушкин.
– Чтобы судить об искусстве, мало знать анатомию или законы спектра. Надо иметь еще хотя бы вкус.
– Где уж нам, дуракам, чай пить!
Полушкин отвернулся и демонстративно замолчал. Нина тоже молчала, – видно, растерялась от неожиданного оборота в споре. Наступила неловкая минута.
– А вы не пробовали арбузы с медом? – наконец спросила меня Нина. – Ананас напоминают… Стасик очень любит.
Я вопросительно посмотрел на нее. И вдруг она смутилась – то ли от неуместности сказанного, то ли от чего другого. Мне почему-то стало жаль ее. Так и не ответив ей ничего, я распрощался и ушел.


Живу я по-прежнему в просторной ольгинской избе; ем прямо из котла уху да кашу, запиваю обед мутно-желтой медовухой, сплю на полу на медвежьих шкурах. Вся мебель в избе состоит из двух скамеек и стола да еще деревянной кровати, стоящей в простенке за печкой. На кровати и днем и ночью лежит дед Николай, тугой на уши, и, видать, оттого крайне немногословный. Лежит он в шубе, в валенках и в малахае. Впрочем, иногда он встает, проходит на крыльцо и греется на солнышке, не снимая ни шубы, ни малахая. Он подолгу смотрит в одну точку, тихо шевелит губами, и мне порой кажется, что он шепчет старые длинные молитвы. В такой позе он совершенно недвижим, и я часто делаю с него наброски. Не раз я просил его снять малахай и шубу.
– А зачем? Шуба-то при мне дух удерживает… – возражал он с расстановкой, словно боясь выпустить из себя этого живого духа.
Сам Ольгин располагается в конторе лесничества, такой же просторной и голой избе, стоящей неподалеку. В отличие от отца, он разговорчив и любопытен. По вечерам, когда мы с ним варим на костре неизменную уху из ленка или хариуса, он любит пофилософствовать. В его рассуждениях о тайге есть что-то унаследованное от старых поверий лесовиков. Лес ему заменял и семью, и друзей, и жилье.
– Врос я в тайгу, – говаривал он часто, мечтательно вглядываясь в темные чащобы. – Меня отсюда ничем не выдернешь, разве что подрубить можно… Да и то корни в земле останутся.
В такие минуты его синие, как лесной воздух, глаза наполнялись светлой задумчивой грустью; глядя на них, я вспоминаю врубелевского Пана.
Однажды, подавшись ко мне, он произнес со значительным выражением:
– Она, тайга-то матушка, свою душу имеет, да не каждому открывает ее. Любить надо.
– А наука? – возразил я.
– Что наука? Наука без любви – что посох слепому: пройти пройдешь, а ничего не увидишь.
Широкоплечий, высокий, в синей косоворотке, ладно облегавшей его костистую фигуру, он выглядел молодцевато для своих шестидесяти лет. Бороду он брил, оставляя короткие, чуть седеющие усы. В эту глухую сторону мало находится образованных охотников на лесничество, и поэтому его, бывшего лесника, подучившегося на курсах, назначили лесничим. Свое лесное хозяйство в полтора миллиона гектаров он исходил вдоль и поперек, он сжился с лесом, и от него самого веет этой неизбывной лесной силой.
Каждый вечер он спрашивал меня одно и то же:
– Видались с учеными-то?
– Видался.
– Ну и как?
– Вареньем угощали.
– Кто ж, сама, поди?
– Она.
– Обходительная дамочка.
В один из таких вечеров мы сидели у костра, возле самой избы. Перед нами на «козелке» висел прокопченный котел, похожий на большой булыжник. В двадцати шагах от нас лесная опушка. Оттуда из-за могучего кедра выглядывал амбарушко на сваях, называемый по-удэгейски – цзали. Солнце еще цеплялось за макушки кедров и ясеней. Легкий синеватый парок поднимался от сочной лесной поросли. Вечерние тени подползали к нам все ближе от опушки и волокли за собой горьковатый запах коры бархатного дерева и острый, свежий дух грибной сырости.
Ольгин где-то мимоходом подбил пару крохалей и теперь варил их в котле целиком, словно карасей. Впрочем, у него все варится на один манер: и уха, и суп, и каша; сначала в котел наливается вода, потом все остальное разом. Четыре рослые собаки крутились возле костра, огрызаясь и повизгивая.
– Узнали, что пишет сам-то? – допытывался Ольгин.
– Про Бохай пишет. Царство такое было в здешних краях, да погибло давным-давно.
– Погибло, – отзывается Ольгин и, помешивая ложкой в котле, спокойно добавляет: – Все помрем.
Через несколько минут, разливая суп, он заметил:
– Видная она женщина. Потомство от нее хорошее будет. Я, грешным делом, люблю крупных баб. И сынам всегда наказывал: не путайтесь с мелкотой. Младший у меня хотел жениться на малышке – я против. Кого ты, говорю, берешь? Посмотри, она тебе под сосок и то не будет. Что ты из нее сделаешь? Одного ребенка выкроишь, а на большее и материалу не хватит. Да и род наш измельчишь.
– И послушал он?
– Видать, не любил. Уж если полюбил, не отговоришь: тут хоть тресни, а человек по-своему сделает. По себе сужу. У меня батя строгий был в молодости. Но уж чего я, бывало, задумаю, так сделаю. Хоть шкуру с меня спусти.
– А на что она, твоя шкура-то? – прошамкал дед Николай с крыльца. – Чай, сапоги с нее не сошьешь.
– Значит, кто полюбит, тот сделает по-своему?
– Непременно сделает, – уверенно произнес Ольгин.
В этот вечер нам так и не дали поужинать. От села прибежали полдюжины босых ребятишек и наперебой затараторили:
– Дядь Иван, лес горит!
– Врете, чертовы дети! – Ольгин кинул ложку.
– Не, дядь Иван! Возле Шумного переката горит… Председатель послал за вами.
Ольгин бросился в амбарушко, выкинул оттуда пару лопат, топор и сердито крикнул:
– Что сидишь? Бери лопату!
Топор он засунул за ремень. Мы разобрали по лопате и побежали к селу. Впереди нас с лаем неслись ольгинские кобели, за ними ребятишки, и замыкали всю эту шумную ораву мы.
Возле правления артели на берегу Бурлита толпился народ. Тыхей раздавал всем лопаты и что-то кричал. Тут же на воде покачивались три бата и несколько оморочек. Подбежав к толпе, Ольгин спросил председателя:
– Где горит?
– За Шумным перекатом.
– Чего же вы стоите?! – гаркнул Ольгин. – Марш в лодки!
Он с ходу прыгнул в оморочку и оттолкнулся шестом на быстрину. Лодочка глубоко осела под его грузным телом и стремительно понеслась в беспокойную толчею переката. За Ольгиным стали прыгать в баты удэгейцы, подгоняя друг друга короткими взрывными восклицаниями: «Га! Га!»
В этой толпе, к своему удивлению, я увидел Нину; на ней были черные шаровары, хромовые сапоги и полотняная куртка.
– Едем вместе! – крикнула она мне с какой-то ребяческой радостью.
Я подал ей руку и помог спрыгнуть с берега в бат.
– Стасик, до свидания! – замахала она руками, и только тут я заметил Полушкина. Он стоял поодаль от людей в своей ковбойке, уперев руки в бедра, и спокойно наблюдал за происходящим. Нине он едва заметно кивнул головой.
– Ему нельзя ехать, – словно оправдывая Полушкина, произнесла Нина. – Ему как раз пишется…
В наш бат село человек восемь. Эта небольшая корытообразная лодка оказалась довольно вместительной и устойчивой. Удэгейцы, стоя, начали отталкиваться шестами. Нина порывисто поднялась на ноге и, вскинув лопату, хотела тоже оттолкнуться от берега. Однако бат закачался, она неловко замахала руками и упала на дно лодки.
– Тебе сиди смирно! – строго предупредила ее пожилая удэгейка, работавшая кормовым веслом.
– Нет, просто невозможно, невероятно усидеть! – проговорила, обращаясь ко мне, Нина.
Суровые сосредоточенные лица удэгейцев, плеск и шум воды на быстрине, лай собак, бегущих вдоль берега, – все это действовало на Нину возбуждающе. Она поминутно обращалась ко мне:
– Смотрите, смотрите, какой страшный залом!
– Вон хлопья пены, как белые утки…
– А что такое перекат?
– Ой, черемуха над рекой!..
Ее радовала и эта поездка на батах, и эта близость тайги, погружающейся в вечерний сумрак, и предстоящее тушение пожара, такое тревожное и романтичное.
Наши баты и оморочки вытянулись в целую вереницу, как в гонках на какой-нибудь регате. В голове этого своеобразного кильватерного строя шел на оморочке Ольгин. Заходящее солнце бросало на воду длинную тень от его высокой фигуры; тень пересекала всю реку и быстро бежала по красноватым стволам прибрежных кедров.
Дым над рекой появился совершенно неожиданно. Сразу за бурной кипенью Шумного переката река круто сворачивает и уходит за отвесные отроги сопки Сангели. И вот над острыми гранитными гольцами сопки вырос перед нами и закурчавился дымный гриб, а над рекой потянуло тревожным запахом гари. Сопка высоченная, с голой вершиной, на которой будто вырубили глубокую чашу, наполненную водой. В том озере утонул, по удэгейскому преданию, охотник Сангели, пожелавший достать для своей невесты небесные ракушки – кяхту. Я все это рассказываю Нине; она слушает, крепко вцепившись в мой рукав. А выражение лица ее такое, какое бывает у охотника на тяге: напряженное, выжидательное и алчное.
Наши лодки одна за другой с разбегу ныряли за зеленый гранитный выступ, как за барьер, и разворачивались в небольшой травянистой протоке. Люди карабкались на берег, хватались за свисающие ветви черемух, тальника и, поднявшись, скрывались в зарослях. Мы тоже вместе с Ниной взбирались на берег и потом вместе, держась за руки, прибежали на дымный откос.
– Где же горит? Где? – спрашивала она, торопливо оглядываясь.
– А вот здесь и горит.
– Да разве это – пожар? – разочарованно воскликнула Нина. Картина таежного пожара совершенно не соответствовала ее воображению.
Казалось, горела не тайга, а сама земля. Сквозь лежалые прелые листья, сквозь валежник и всякий растительный хлам просачивались откуда-то снизу жидкие космы дыма. И только кое-где возле корней ильмов да кедров поблескивали мелкие и острые язычки пламени да на прелых листьях там и тут тлели искры, издали похожие на волчью ягоду. Ольгин с засученными рукавами размахивал топором, расставлял людей и кричал: «Шуруй лопатами! Работа – не забота, скоро пользой обернется». Люди обваловывали место пожара, откуда-то таскали в мешках песок и засыпали им вороватые язычки пламени.
Нина, позабыв о своем разочаровании, преданно всюду бегала за Ольгиным и по первому слову его кидалась с лопатой в огонь…
– Вот тебе и городская да ученая! Смотри какая расторопная… Эх, дочка! – одобрительно восклицал Ольгин. – Вот это по-нашему.
В то же время он, азартно и злобно «хакая», рубил топором горевшие корни, подваливал ясеньки или елки; а Нина, ухватившись обеими руками, оттаскивала срубленные деревца подальше от пожара.
Я смотрел на Нину, раскрасневшуюся, перепачканную землей и сажей, в потемневшей от пота полотняной куртке, обтянувшей сильную грудь, и никак не мог представить ее, такую вот крепкую, искреннюю, порывистую, рядом с медлительным, нарочито степенным мужем, с лица которого редко сходит брезгливая гримаса. «Почему они сошлись? И что между ними общего?» – думал я. Но мысли эти приходили на какие-то мгновения: меня охватил всеобщий азарт работы, – я копал ров, разбрасывал песок, тащил куда-то сучья и кричал во все горло, как Ольгин. И всюду передо мной стояло ее полыхающее румянцем лицо, ее озаренные восторгом серые глаза.
Когда с пожаром было покончено и мы садились в лодки, я, одержимый какой-то дерзкой силой, взял ее под мышки и, как маленькую, перенес с берега на вытянутых руках.
– Ох! – удивленно воскликнула она, видимо не ожидая такой смелости и силы, и как-то притихла вся, сжавшись в комочек на дне бата.
Всю обратную дорогу она молчала, а я вместе с удэгейцами яростно налегал на шест, проталкивал бат вдоль берега вверх по Бурлиту.


На другой день Ольгин рассказал мне о причине пожара.
– Слыхал, как все обернулось-то? Ведь лес-то Чиуя поджег.
– Не может быть!
Чиуя был древний старичок, весь какой-то скрюченный, тонконогий, в длинном белесом халате, похожем на женскую исподнюю рубаху. Желтолицый, без усов и бороды, он сильно смахивал на старуху, и лишь неожиданно густой бас выдавал в нем представителя мужского пола.
– Я сам сначала не поверил, – говорил Ольгин, разводя руками. – У него в том месте огородик был, мак выращивал. Видать, накурился гашиша… И траву поджег. Сухую! Или трубку выронил, или с ума спятил от курева? Кто его знает. Только пожар от его огорода пошел. Вот до чего доводит дурман-то.
– А что Чиуя говорит?
– Да мертвый он.
– Как мертвый?
– Нашли его на берегу реки, недалеко от пожара… Бежал, видать с перепугу. Выдохся – да и помер. Уж ежели нахватался гашишу, далеко не убежишь… А еще они что делают? Подмешивают в гашиш сок от семян бархата. Ты знаешь, какой это яд? В прошлом году я заготовлял семена бархата и промывал их на берегу Кленовой протоки. А слив – сок то есть, выплеснул в протоку. Так веришь – вся рыба от тайменя до мальков кверху пузом всплыла! Дьявольское зелье…
Я быстро пошел к домику Чиуи. Он жил на отшибе за протокой, через которую переплывали на ветхом бате, сиротливо валявшемся на песчаном берегу.
Возле домика, заросшего по самую крышу бузиной, толпился народ. Тыхей Кялундзига что-то шумно доказывал хозяйке дома – Хабале, маленькой старушке с плоским скуластым лицом. Стоявшая рядом Нина встретила меня каким-то пристальным настороженным взглядом и крепко, по-мужски пожала мне руку. У нее вообще была привычка крепко жать руку.
– О чем это они спорят? – спросил я ее, кивнув в сторону Тыхея и Хабалы.
Но Тыхей, заметив меня, обернулся и заговорил, ища поддержки:
– Опять, понимаешь, пережитки капитализма. Сколько воспитуем старушек – ничего не помогает.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я