https://wodolei.ru/catalog/vanni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

„Голова и борода“. И я, натурально обделавшись от страха, говорю ему: „К вашим услугам, ваше благородие“. Ну потом, понятно, стригу, брею – в общем делаю все как надо, а когда заканчиваю, он у меня и спрашивает: „Сколько это стоит?“ А я: „Для вас – бесплатно, мой генерал“. Он все забирает и уходит.
Подобные дурацкие истории он мог рассказывать часами, покуда его не отвлекало какое-нибудь дело или кто-нибудь не прерывал поток его словесных извержений. Как и все цирюльники того времени, Мариано рвал зубы, лечил мазями, ставил горчичники и припарки и вызывал выкидыши. Тем редким клиентам, которые к нему забредали, он попутно пытался всучить всякие целебные и ароматические мази и бальзамы. Будучи слаб здоровьем – цирюльник страдал воспалением желчного пузыря и печени, – а потому очень мнительным, он вечно ходил закутанным и сторонился пуще дурного глаза Микаэлы Кастро, предсказавшей ему скорую мучительную смерть. Ясновидящая была уже немолода и слепа на один глаз, полуприкрытый веком, характер имела замкнутый, почти не разговаривала, а если ей и случалось открыть рот, то только для того, чтобы напророчить несчастье. Она безоговорочно верила в свой дар и не теряла присутствия духа даже тогда, когда ее прорицания не сбывались, напротив, с завидным упорством продолжала искать новые знамения, предрекавшие катастрофы. Микаэла входила в помещение, служившее столовой, и приветствовала сидящих там постояльцев приблизительно такими словами:
– В ближайшем будущем Барселону сметет с лица земли опустошительный пожар. В этом погребальном костре никто не найдет спасения, погибнут все.
Постояльцы пропускали ее замечания мимо ушей, хотя почти каждый потихоньку от соседа по столу на всякий, вот уж воистину, пожарный случай стучал по дереву или переплетал пальцы в знак магического заклинания, чтобы отвадить беду. Уму непостижимо, каким образом ее воображение вмещало столько бредовых фантазий, а главное – почему. Она совершенно некстати могла вдруг брякнуть:
– Нас ждут наводнения, эпидемии, войны, не будет хватать хлеба.
Ее клиентуру составляли люди всех возрастов и обоих полов, но, как правило, бедолаги, стоявшие на грани полной нищеты. Она принимала их прямо в пансионе, имея на то особое разрешение сеньора Браулио, изрядно к ней благоволившего и сносившего ее странности с редкостным великодушием. Клиенты выходили от нее словно в воду опущенные, впрочем, это не мешало им вскоре возвращаться, чтобы зарядиться очередной порцией пессимизма и отчаяния. Эти зловещие откровения придавали их жалкому монотонному существованию некую значительность. Люди шли к ней снова и снова, возможно, еще и потому, что неотвратимость трагедии в будущем позволяла им смириться с убогим настоящим. В любом случае ничто из предсказанного Микаэлой никогда не сбывалось, а если и происходили несчастья и катастрофы, то вовсе не те, которые она пророчила. Стоило ей войти в столовую, как мосен Бисансио, сидевший в другом конце зала, делал руками пассы, призванные отвратить от нее бесов, и, уставившись в скатерть, начинал шепотом творить молитвы. Они никогда не садились вместе. Оба жили духовной жизнью, хотя и в разных измерениях, и поэтому испытывали взаимное уважение. Для священника Микаэла Кастро являлась исчадием ада, воплощением сатаны, другими словами – противником, достойным его высокого предназначения. Для нее же мосен Бисансио служил неиссякаемым источником, из которого она черпала веру в свой необыкновенный дар с тем большим вдохновением, чем упорнее он называл ее способности происками дьявола. Мосен Бисансио был очень стар и немощен, но не хотел умирать, не увидев Рима и, как он сам говорил, не распростершись ниц у ног святого Петра. И еще он мечтал своими глазами увидеть святое кадило, ошибочно полагая, что оно находится в Ватикане. Микаэла Кастро напророчила ему скорое путешествие, однако не преминула напустить туману, сказав, что он умрет по дороге в Рим, так и не увидев святого города. К услугам мосена Бисансио часто прибегали ближайшие приходы (Введенский, Святого Иезекииля, Богоматери Всепомнящей и многие другие), когда какая-нибудь особо торжественная служба в храме или монастыре нуждалась в дополнительном подкреплении церковными служителями. Также его приглашали подпевать на хорах и клиросе, читать с амвона часы, антифон, стихиру, Евангелие, даже исполнять обязанности сейсе. В этих и других обрядах, которые в наше время почти преданы забвению, мосен Бисансио был весьма сведущ, хотя и не настолько, чтобы совершать каждый из них по полному канону, от начала до конца. Из церкви к нему тоненьким ручейком текли деньги, однако их вполне хватало на более или менее сносную жизнь. Священник, цирюльник, ясновидящая, или Пифия, как ее прозвали постояльцы, и сам Онофре Боувила занимали комнаты на втором этаже. Эти комнаты, ничем не отличавшиеся от других ни по размеру, ни по меблировке, тем не менее обладали одним неоценимым преимуществом – балконом, который выходил на улицу и создавал атмосферу тихой радости и уюта, несмотря на трещины в потолке, неровности пола, пятна плесени на стенах, громоздкую мебель без обивки, больше похожую на гробы, чем на предметы обстановки. Балконы выходили в темный мрачный колодец переулка, куда иногда заглядывали живительные лучи солнца. На кованые железные поручни часто садились горлинки с ослепительно белым оперением, должно быть потерявшиеся либо улетевшие от нерадивого хозяина и гнездившиеся где-то неподалеку. Мосен Бисансио кормил их кусочками облаток, еще не освященных в церкви, и они прилетали каждый день. В нижних комнатах, без выходивших на улицу окон и балконов, обычно останавливались проезжие гости.
На третьем этаже под самой крышей находились спальни сеньора Браулио, сеньоры Агаты и Дельфины. Сеньора Агата страдала артритом и подагрой, которые накрепко пригвоздили ее к стулу и вынудили находиться в состоянии вечной полудремы. Она оживлялась только тогда, когда удавалось полакомиться конфетами или пирожными, а так как доктор решительно запретил больной сладости, супруг и дочь разрешали ей съедать лишь крошки, да и то по большим праздникам. Хотя сеньора Агата постоянно испытывала сильные боли, она никогда не жаловалась, и не потому, что обладала сильной волей, а скорее по слабости характера. Иногда у нее увлажнялись глаза, и по гладким пухлым щекам катились слезы, но лицо при этом оставалось бесстрастным и не выражало никаких эмоций. Это семейное несчастье, казалось, нисколько не тревожило сеньора Браулио. Он неизменно пребывал в прекрасном настроении и был готов ввязаться в любую полемику. Ему нравилось рассказывать и слушать шутки и смешные истории. Над анекдотами, как бы бездарны и пошлы они ни были, сеньор Браулио мог смеяться часами – уж и рассказчика след простыл, а он все похохатывал и довольно потирал руки. И не было более благодарного, чем он, слушателя. Он содержал себя в чистоте и порядке, имел ухоженный вид в любой час дня и ночи. Мариано брил его по утрам, а иной раз – еще и вечером. Между визитами в столовую, куда он являлся безупречно одетым, сеньор Браулио расхаживал по пансиону в кальсонах, чтобы, не дай бог, не помять брюки, которые ему ежедневно гладила дочь, угрюмо стиснув зубы. Он дружил с цирюльником, ладил со священником и особо выделял гадалку, но избегал подсаживаться к ней за стол, потому что когда она впадала в транс, то теряла контроль над своими жестами, и он боялся, как бы она не испортила безупречную чистоту его костюма. Кроме ухоженности его отличала удивительная способность к нанесению себе мелких телесных повреждений. Он появлялся то с фингалом под глазом, то с глубоким порезом на подбородке, то с синяком на скуле, а то и с вывихнутой рукой, поэтому почти не обходился без бинта, пластыря или примочек. Для человека, так ревностно относящегося к своей внешности, это было по меньшей мере странным. «Либо он недотепа, каких свет не видывал, либо здесь происходит что-то непонятное», – говорил себе Онофре, когда над этим задумывался. Но больше всего его тревожила мысль о Дельфине, самом загадочном члене семьи; его тянуло к ней необъяснимое чувство, грозившее перерасти в одержимость.
Меж тем Онофре достиг таких успехов в распространении брошюр, что зачастил на улицу Мусго пополнять свои запасы новыми. Там он всегда виделся с Пабло, и их частые встречи способствовали установлению между новоиспеченным анархистом и матерым, закаленным судьбой апостолом почти товарищеских отношений. Последний постоянно жаловался на полицию, которая преследовала его в течение многих лет и подвергала остракизму; будучи человеком действия, он невыносимо страдал – или ему просто так казалось – от этой пытки затворничеством. В последнее время Пабло заметно сдал и выглядел человеком, потерявшим почву под ногами. Он завидовал возможности Онофре быть в ежедневном контакте с трудящимися массами, ему постоянно мерещилось, что тот недостаточно использует драгоценный дар свободы передвижения, и он бранил его почем зря за любую реальную или воображаемую оплошность, возникавшую в его воспаленном мозгу. Онофре, который только теперь начинал постепенно узнавать его, в глубине души понимал, что это всего лишь несчастный человек, приносимый кем-то в жертву, и не прерывал его, давая возможность выговориться до конца. Пабло обижался по пустякам, спорил с ним по каждому поводу до хрипоты, хотел всегда оставаться правым, сохранить за собой последнее слово, тем самым являя безошибочные признаки слабости характера. Он нуждался в Онофре, чтобы окончательно не свихнуться, нуждался в его постоянном присутствии и одобрении всего, о чем бы он ни думал и что бы ни утверждал. Дело кончилось его полной зависимостью от своего протеже – без него он уже не мог ориентироваться в этом бессердечном рациональном мире. Впоследствии судьба обошлась с ним слишком жестоко, и, несмотря на свои прегрешения, он, конечно же, не заслужил такого страшного конца. В 1896 году, после его многолетнего пребывания в застенках замка Монжуик, тюремщики отыгрались на нем за взрыв бомбы в день праздника Святой Евхаристии. Его вытащили из подземелья, стянули кожаными ремнями, которые врезались в мясо до кости, надели на глаза повязку. Им не стоило никаких усилий нести его на руках: пережитые испытания и скверное обращение довели его до полного истощения – он весил всего тридцать килограммов. Когда сняли повязку, Пабло увидел в нескольких шагах от себя пропасть: внизу волны разбивались о крутой скалистый берег и, отступая, обнажали черные подводные камни с острыми как бритва краями. Тюремщики положили его поперек крепостной стены, прямо на зубец, и оставили там со связанными руками, головой к обрыву и ступнями на весу. Один порыв ветра, потеря равновесия, и ему конец. Он было попытался, откинувшись назад, броситься вниз, чтобы разом покончить с этой пыткой, но раздумал, а может, ему просто недостало смелости. Стиснув зубы, он говорил себе: «Если это и произойдет, то не по моей воле». К нему подошел лейтенант со сморщенным худощавым лицом землистого цвета, приставил к его груди саблю:
– Или подпиши признание, или я сейчас тебя прикончу, – прорычал он, – а если подпишешь, то завтра же выйдешь на свободу.
Он показал заявление, составленное якобы от его лица, которое наверняка написал сам под чью-то диктовку. В признании Пабло брал на себя ответственность за трагедию, случившуюся в День Святой Евхаристии, и называл себя неким Джакомо Пиментелли, итальянцем. Все это выглядело полным абсурдом: он не мог принять участие во вменяемом ему террористическом акте, совершенном несколько дней назад, так как уже много лет содержался в тюрьме. Он также не имел итальянских корней, даже в прежних поколениях, в далеком прошлом, хотя до последнего момента никто так и не узнал его истинного имени и происхождения: на допросах он упрямо твердил, что его зовут просто Пабло, что он гражданин мира, брат всего угнетенного человечества. Его вернули в камеру, так и не вырвав нужного признания. Там его подвесили к притолоке двери за запястья и держали в таком положении целых восемь часов. Время от времени к нему подходил часовой, плевал ему в лицо и изуверски сдавливал и выкручивал половые органы. Почти ежедневно над ним издевались, имитируя казнь: то затягивали веревку на шее, то клали головой на бревно, якобы для того чтобы обезглавить, то ставили перед взводом солдат с ружьями наперевес, будто собираются расстрелять. В конце концов он пал духом и подписал заявление, полностью признав свою вину, что отчасти было правдой – в таком состоянии он действительно ненавидел весь род человеческий и без колебаний поубивал бы всех подряд, если бы ему представился такой случай. Его расстреляли по приказу, пришедшему с дипломатической почтой из Мадрида, и сбросили в ров, как и многих других товарищей по несчастью. Совершить подобное зверство распорядился председатель правительства дон Антонио Кановас дель Кастильо, тянувший эту лямку уже пятый срок. Несколько месяцев спустя, находясь в водолечебнице Санта-Агеда, он столкнулся со странным человеком, принимавшим там же термальные ванны. При встрече незнакомец поклонился ему с особым почтением, о чем дон Антонио не преминул рассказать жене.
– Хотел бы я знать, что это за тип, – задумчиво промолвил председатель правительства; при этом на его глаза набежала скорбная тень предчувствия, однако своими опасениями он с женой делиться уже не стал, не желая тревожить ее до времени.
Кановас одевался всегда во все черное, коллекционировал картины, фарфор, трости и старинные монеты, был сдержан на слова и не допускал даже намека на бахвальство, не говоря уж о том, чтобы выставлять свое богатство напоказ, особенно если речь шла о золоте и драгоценностях. Обеспокоенный внутренними и внешними проблемами, с которыми сталкивалась страна, он отдал приказ усмирить анархистов железной рукой, подвергнув их кровавым репрессиям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75


А-П

П-Я