https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/170na70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Карлос Фуэнтес
Устами богов


Рассказы Ц



Карлос Фуэнтес

Устами богов

«Бин-бин-бин» – стучали капли по лицу окна, плакавшего чужими слезами, а я поглядывал на стрелки часов: вот-вот они сомкнутся – на двенадцати – и задушат меня. Высокое окно, низкий потолок, стены, стонущие при совокуплениях в цементе углов. Да, стены сближались и сужались, одна – приземистая, другая – продолговатая, третья – вздутая, четвертая – со стеклянным влагалищем, они двигались в этом единственном укромном месте на сумасшедшей карте Великого города Имеется в виду город Мехико.

. Мне не хотелось смотреть в окно. Я всегда тут скрывался, бежал от вязкой беспринципности, от тошнотворной угодливости, подслащенной розовым сиропом и любезной улыбкой, не сходящей с лица торговой площади размером в страну; я бежал от загаженных и заплеванных дворцов, от полчищ грызунов, одетых в габардин и твид, навсегда покрасневших под родимым солнцем; бежал от этих самых грызунов – natura naturata В натуральном виде (лат.).

, – что толкутся в жерновах неонового света, превращающего их в напомаженные трупы, которые плавают – с подбритыми гениталиями, свежими разрезами на телах под твидом и вставными зубами, – в формалине ночного морга. Когда часы обнимут самих себя, вытянув и сжав в полночь обе свои ноги, то скоро, я это знаю, придут мои незваные гости. Они уже ждут в прихожей моего сознания, пока ноги времени не заденут их в своем магическом беге. Я знаю, что скрип двери, их хриплое и натужное завывание под сурдинку, весь этот квази-африканский концерт с его «тран-тара-тан-тан-тан» в четырех стенах – не более чем лицедейство, любезное притворство, приглашение коварных святош на чашечку шоколада, отравленного болью и присоленного сгустками крови. А они бренчат без умолку на тысячах гитар, будто их пальцы продолжились струнами. Но что кроется за их улыбчивым оскалом и дружеским похлопыванием по плечу? Однажды ночью они хотели проникнуть сюда под видом марьячей Марьячи – мексиканские народные ансамбли (гитара, скрипка, кларнет и др.), аккомпанирующие пению и танцам.

. Одних их песенных стенаний, неуловимым убийцей влившихся в мою комнату через замочную скважину, – куда они смотрят день и ночь, – было достаточно, чтобы я обезумел от ярости. А ведь все это приносилось мне в дар. Нет, не знают они о ящике Пандоры, о гибельной силе мифологии! Мифы живы, их боги-монстры и поныне – с одышкой, с инфарктами – довлеют над нами, обращая нас в дальтоников, чтобы бесцветной тенью слиться с пылью и грязью; они возятся под землей, чтобы высовывать наружу довольные морды; они летают по воздуху и потрошат горы, потрясая обсидиановыми ножами. Они укрываются в политических центрах, мечут громы и молнии в красных президиумах, залегают в тине при вражеских вторжениях, дремлют в годы вековой сиесты. Из всех тупиков они находят выход; дожив до седин, надуваются индюками; упав в пропасть, выползают змеями. Ныне сиеста затянулась, и когда они просыпаются, чтобы что-нибудь пожевать, кто-то из них орет с верхушки кактуса-нопаля: «Мы вернулись встретить самих себя!».
Я бегу от них, от жалких подобий древних чудовищ, от пигмеев, снова обретающих величие лишь тогда, когда надо прятать гнев под каменной усмешкой и ловко перебирать гитарные струны. На улице они зло смотрят на меня, наступают мне на ноги, толкают, говорят и делаю! гадости. Не дай бог заглядываться на их женщин, не дай бог отказываться выпить с ними, не дай бог дать им понять, что мой мозг и моя память устроены не так, как у них!

На лестнице Дворца изящных искусств мне встретился Дон Диего. Я не люблю выходить из своего номера в отеле, а когда выхожу, предпочитаю бродить в одиночестве. Если случается с кем-нибудь встретиться, стараюсь быстрее отделаться от спутника. Но с Доном Диего так не выходит, хотя этот старый, обсыпанный перхотью карлик-горбун своей болтливостью способен доводить меня до исступления.
– Дорогой Оливерио! Глазам своим не верю! Чудо из чудес! Ты, наверное, пришел – ох, уж эта нынешняя молодежь, – поглазеть на так называемое искусство здесь, на верхнем этаже. Ладно, ладно, сначала давай-ка завернем в колониальный зал – мой самый любимый зал, как ты знаешь, – а потом я доставлю тебе удовольствие и провожу к современному искусству. Входи, входи, нет-нет, я после тебя. Еще чего не хватало!
В зале колониальной эпохи Дон Диего долго разглядывал лицо какой-то красавицы XVIII века. Прекрасное женское лицо, смуглая кожа с оттенком жженого сахара, соболиные брови, одежда – белые кружева. Затем мы поднялись на выставку современной живописи. Дон Диего начал нетерпеливо постукивать тростью:
– Ай-яй-яй, и это называется искусством. Спаси Господи! От таких страшилищ дрожь пробирает, Оливерио. Когда становишься стар, хочется красоты, тянет к незамысловатым формам!
Мы прогуливались по трапециевидной галерее, обозревая картины, развешанные на стенах из бальсового бруса. Свет – аквамарин и лазурь, – проникавший через северное окно, как через ледяной куб, скользил по деталям и высвечивал самое существенное: горб Дона Диего, мой кофейный нос и картину в ближнем углу.
– Та-ма-йо Руфино Тамайо (1899 – 1991) – мексиканский художник-модернист.

, 1958, – прочитал, прищурившись, Дон Диего. – Ну и ну! Сравни-ка с незнакомкой, которую мы только что видели. Ту женщину можно и сейчас встретить на улице, а эта… Она же разрублена красками на куски, будто искусство четвертует искусство. Посмотри, нет, ты только погляди на ее немыслимую шею, на… Ну где ты видел такую женщину?
– Маски имеют обыкновение превращаться в лица, -ответил я. – А ее рот… «Презрение переходит в жестокость», так можно сказать. Видите ли, Дон Диего, она -необычайна, как будто сама отвергает собственное счастье. Неподражаемая мексиканка, замечательная…
– Фи! Похожа на одно большое ухо.
Меня уже начинало подташнивать от его постукиванья палкой по полу, от сопения этого противного старичка с автобусным билетиком в петлице.
– А вы когда-нибудь слышали о тайных заветах искусства? Возможно, вы правы. Может быть, это и есть то самое ухо, которое Ван Гог отрезал у себя и подарил в качестве пасхального подарка какой-то женщине в публичном доме Арля. А потом ведь и Нуньо Гусман с приспешниками поотрезали массу ушей у индейцев, дабы дикари уподобились своим идолам и уравнялись бы в страданиях с христианами. Разве запрещено подбирать чужие уши или просто отрезать их и пришлепывать к картине?
Наверное, это было похоже на истину, ибо рот на картине смеялся. Дон Диего истерически захихикал, и я тоже непроизвольно фыркнул. А рот смеялся. Когда мы со старикашкой успокоились, губы на картине сжались в усмешке. Если картина виделась в одном измерении, то рот не иначе как в трех.
К счастью, уборщики оставили в зале цинковое ведро, которое мне очень пригодилось. Я накрыл пятерней рот на картине, вырвал его и бросил на дно ведра. Там рот корчился, подпрыгивал и соскальзывал по цинку вниз, но выбраться наружу не мог.
– Оливерио! Это неэстетично. Рот принадлежит картине. Верни его на место, так нельзя. Это, дорогой мой, все равно, что поступиться своим достоинством ради своего благополучия, нет, нет…
Терпеть словоблудие старика мне стало невмоготу – он еще нес какую-то околесицу вроде «искусство всех и для всех», – и я молча пошел с ведром прочь. Рот все еще стонал. Когда я наклонялся над ним, ведро заполнялось тенью, и губы, извиваясь, плавали там, как в жидкости. А Дон Диего… Я знал, что он тащится позади, – черепаха в несуразном панцире. И злобно шипит: «Постой, верни его, нельзя так портить вещи, никто никогда не сможет понять эту картину, искалеченную, с дырой вместо рта». «Понять»? Старый дурак. Он так и не догадался, что главное – это «увидеть значение»: раненой картины, рта в мусорном ведре, чудовищ вокруг себя. Хм, «понять»! Обернувшись, я ударил старика по лицу, по зубам, стал пинать ногами горбатую спину. Я сознательно отдаюсь во власть таких приступов бешенства, какие, думаю, неведомы никому.
Зал погрузился в полутьму. Картины помрачнели и отступили в тень. Одно только безгубое полотно будто светилось изнутри. Женщина то и дело менялась в лице, на месте рта – мерцающий кровавый провал. Губы в ведре продолжали стонать, а в это время – вне меня – под моими ударами неистово верещал Дон Диего. Наконец, старик изловчился, рванулся к окну и бросился в стекло. Я подскочил и увидел его уже внизу. Жаба, распластавшаяся на мостовой. Нелепая клякса в брызгах крови. Я не спеша спустился вниз со своей добычей. В портике оборванная женщина – в струпьях, но точная копия метиски с соболиными бровями, незнакомки из XVIII века, – просила милостыню. Или прав был этот окаянный Дон Диего?
Я пробирался сквозь толпу, обходя стороной магазины и конторы. Но ведро мне начинало мешать, оно было слишком громоздким. И я надумал зайти в один торговый дом, который закрывался позже других. Там было еще много народу, толкавшегося среди тканей и лосьонов, там пахнет дезодорантом от маленьких тощих продавщиц. Я толкнул дверь-турникет и, еще не опомнившись от операции со ртом и от смерти Дона Диего, закричал во весь голос:
– Где тут женская одежда, секция нижнего белья?
Все обернулись в мою сторону, некоторые из любопытствующих подошли взглянуть на меня поближе. Ничего особенного не увидели. Я жалобно повторил вопрос. Одна из сеньорит с совиным личиком, оторвавшись от телефонной трубки, бросила мне раздраженно, одним углом рта:
– Третий этаж, налево.
Наши взгляды встретились. Красота этой совы была опасна, как лабиринт, как блеск топора. Белые руки чудодействовали над алтарем с номерами, дисками и бормочущими голосами.
Когда я добрался до нужного стенда, ко мне подошла девчушка-продавщица.
– Дайте мне Питер Пэн Здесь: блуза мальчика с этим именем, персонажа мультфильма У. Диснея.

.
– Для вас?
– Нет. Для губ.
Я вынул липкий рот из ведра.
– Для губ? Теперь так модно?
– Лучше дайте для них «brassiere» Лифчик; грация (франц.).

.
– «Brassiere»? И все это завернуть?
После неуловимо воздушных манипуляций продавщица подала мне шелковый сверток. Внизу, как я и предполагал, телефонистка была задушена черными проводами своих извергов-аппаратов. На улице бронзовая раса впечатывала свой след в толщу разбитых тротуаров, в стареющий на глазах массивный медальон, инкрустированный драгоценными камнями и всякой всячиной.

– Ключ от 1519, пожалуйста.
– Возьмите. Почему мой красавчик сегодня мрачнее тучи?
Ее скучающая лень не вязалась с настороженным взглядом бегуна на старте. Нет, это не было усталым оцепенением мексиканцев, расслабленностью отдыха, – глаза выдавали скрытое напряжение бесконечного ожидания, затаенную страсть, которая вспыхнет и обуглит, если дать ей волю.
– Прибереги свои нежности, сестричка.
Я поднялся по лестнице к своему номеру, к комнате 1519. В тот час мне было, кажется, море по колено. Я готов был куражиться и дальше. Оглядевшись, увидел, как по коридору движется тонкая гибкая фигура. Она бежала, размеренно подпрыгивая, была полураздета и диковинно разукрашена: в носу – кольцо, на ногах – татуировка, черные волосы прилизаны маслом или кровью… На лодыжках и в ушах – колокольчики. Мерзкий запах, исходивший от ее тела, отталкивал и в то же время словно звал замаливать грехи. Изо рта у нее торчали острые зубы, из горла вырывались странные звуки – как эхо какого-то древнего напева.
– Я только что подобрала куски того старика, которого ты убил. Зачем ты заставляешь меня так много трудиться?
Мне стало не по себе.
– Не бойся. Это мой долг – собирать воедино части трупа и носить куски в своей сумке. Я так устала, Оливерио. Ведь у нас есть и другие способы убивать. Будь ты проклят, Оливерио! Почему ты прикончил его именно так, ради собственного удовольствия, не пожелав никого
пригласить?…
– Как тебя зовут?
– Тласоль Тласоль (Тласольтеотль) – «божество грязи», богиня чувственных наслаждений, одновременно отпускающая грехи человека.

, к вашим услугам…

Вот она, эта фальшивая вежливость, парализующая нашу волю: «к вашим услугам», «будьте как дома», «мы в вашем распоряжении»… Я взял ее горячую руку, Тласоль покраснела, но тоже сжала мне пальцы. Я ввел ее в комнату, а рот в своей роскошной одежде из шелка с резинками подозрительно молчал. К вашим услугам!

(Тласоль, уходя, не захлопнула за собой дверь. Я заметил это лишь за несколько минут до полуночи: в дверную щель уже просовывалась нога, готовая вторгнуться ко мне вместе с бесчисленной свитой своих грязных собратьев. Я бросился к двери, но нога не уступала. Мне уже слышался гул голосов, мягкий, убаюкивающий, теряющийся в коридорах, в толпе гостиничной прислуги. Пересмеиваясь и подвывая, они стали выкрикивать слова о причастим, о здравии, о том, что надо каяться, каяться, каяться… И тут рот вдруг очнулся от тихого забытья, в которое его вверг визит Тласоль, и начал без удержу смеяться. Как мне было от них отгородиться? Они не входили, потому что пока не хотели. Но их песни были уже здесь, такие «up-to-date» Очень современные (англ.).

(«жизнь ничего не стоит, она начинается с плача, плачем она и…»), хотя я знал, что они очень старые – в ритме камня, с пеплом в горле. Их надо было бы прогнать всех прочь, всех до единого – я чувствовал, что там их тысячи, жаждущих чего-то, что мне одному известно, и готовых долго и терпеливо меня осаждать. Их надо было остановить! Из последних сил я кричал и кричал: как мне вас убедить, если вы меня не слушаете? Ведь все на свете… все на свете естественным образом меняется, преображается, умирает, чтобы рождалось новое, идущее вослед… Почему же не изменяетесь вы и всегда уподобляетесь самим себе, каменные идолы с металлическими сердцами?…
Нет, они не ведают, не знают, что человек… что я – сильнее природы, ибо, хотя она и могущественнее меня, но не может этого осознать, да, – это les rapports naturels qui dйrivent de la nature des choses Естественные отношения, вытекающие из природы вещей (франц.
1 2


А-П

П-Я