https://wodolei.ru/catalog/unitazy/IDO/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Рядом с Крингсом стояла Линда, а я стоял рядом с Линдой, которая встала напротив Шлотау. Это она рекомендовала его отцу: «Поручи заводскому электрику. Он работник хороший».)
— Чтобы заморозить десну, придется теперь снова прибегнуть к местной анестезии…
(Для упражнения они выбрали линию Метаксаса, которую Крингс со своей горно-стрелковой дивизией прорвал шестого апреля сорок первого года — ударив двумя клиньями.)
— А теперь та же процедура слева внизу…
(Шлотау построил старику первую и вторую линию обороны, чтобы Крингс их прорвал. Как он ударил по занимавшим выжидательную позицию греческим легковооруженным бригадам пикирующими бомбардировщиками авиационного корпуса Рихтхофена, а затем, при зеленом свете, бросил в наступление сто сорок первый горно-стрелковый полк, — просто с ума сойти.)
— Хорошо сделано, Шлотау. А теперь попробуем с Демьянском.
Шлотау сказал:
— Но тогда нам понадобится пульт для… — Тут врач попросил меня подождать в приемной, пока не подействует анестезия.
— Сейчас, доктэр, сейчас! Дана позиция плацдарма Демьянск, и благодаря успешным операциям «Наводка моста» и «Забортный трап»…
— Но сейчас пройдите, пожалуйста, в приемную…
— В первый раз Линда воспользовалась вторым пультом управления, который установил Шлотау. Она отрезала острия отцовских клиньев и прорвала фронт на участке шириной в шесть километров…
— Нет, я серьезно прошу вас, дорогой…
— Иду, иду уже…
— Там вы найдете что-нибудь почитать…
(А я хотел только сказать еще, что Крингс почувствовал теперь волю дочери. С трудом — прочесав тылы и бросив на передний край даже полевые кухни — удалось ему замкнуть фронт. Но кого интересует сегодня Демьянск! Может быть, мой 12-а?) Когда я выходил из кабинета, телевизионная собака Ласси снова уже обнюхивала барак и искала — кого же?
«Квик», «Штерн», «Бунте», «Нойе». (Быстро и наспех, ибо ждал чего-то, перелистывал я журналы из читательского кружка «Пенаты». Шлепанье, шорох бумаги, однозвучный плеск, словно врач хотел усилить давление в мочевом пузыре. Его подсвеченный фонтанчик, который должен успокаивать пациентов. Я боюсь лопнуть, хотя бумага все громче боролась с фонтанчиком. Слышать я еще мог. Только нёбо, язык до самой глотки, весь зев гальванизированы бараньим салом.) Читать жирный шрифт. «Противозачаточные таблетки — за и против». — «Рак излечим». — «Еще одна версия убийства Кеннеди». Находиться в приемной врача и вместе со всем миром опасаться, что Лорен опять потеряет ребенка. Это касается нас, как и запутаннейшая судебная ошибка, — это был — да кто же это был? — которая раскрывается через двенадцать лет. Сфотографированная несправедливость вопиет к небу и при перелистывании быстро отметается прочь. Нефтяные пятна в морях прочь. Южный Судан прочь. Но этот вот остается и вызывает жужжание воспоминаний: Ширах говорит [17], что был ослеплен, раскаивается и предостерегает, врет довольно честно, вносит поправки. Когда он в первый раз в Веймаре. Обед из пяти блюд в «Кайзерхофе». Байрейтские манишки под фраками и блики на сцене. Ласково-милое. В коротких штанишках. «Вот как, Шербаум, выглядел мой рейхсюгендфюрер…» Пухлые икры в белых гольфах. И только в Шпандау он стал стоиком. (Ведь разве еще Сенека не советовал своему ученику Луцилию уйти с государственной службы: «Никто не может с поклажей на спине плыть к свободе…») Вот он и сбрасывает балласт своим писанием, Крингс тоже мог бы так — начинать всегда с тяжелой юности. Известный генерал-фельдмаршал уже гимназистом — «В вашем возрасте, Шербаум!» — должен был защищать от натиска кредиторов разоренное отцом предприятие — мастерскую каменотеса. Обороняться он привык. Так стал он генералом, который держится до конца. От базальтовых карьеров на Майенском поле через Заполярье до барьера на Одере — оборона. Никогда, кроме как при прорыве линии Метаксаса, наступление не удавалось ему. Бедный Крингс! — Примерно так, вздумай я писать для «Квика» или «Штерна», можно было бы расписать с продолжениями крингсовский комплекс. Сравнить следовало бы и другие случаи (иосифовский комплекс Наполеона [18], например) и поставить вопрос: от чего был бы избавлен мир, если бы кайзерско-королевская экзаменационная комиссия Венской академии художеств не провалила Гитлера, который, собственно, хотел стать художником, а… Ведь наш народ этого не выносит — ходить в отвергнутых, в обиженных, в неудачниках. Их полно, и они жаждут мести. Они выдумывают себе врагов и истории, в которых их выдуманные враги действительно фигурируют и уничтожаются. Они прямолинейно думают пулеметом. Они варьируют смерть всегда одного и того же противника. Они малюют на своих зеркалах для бритья слово «революция». Из книг они вычитывают всегда только самих себя. И переливают из пустого в порожнее. И не забывают того маленького, большой давности «нет». И холят свое темное хотение. И хотят искоренить, отменить, положить конец. И при заглушенной зубной боли быстро и жадно листают Иллюстрированные журналы…
Вот! — Вот он и собирается поставить точку армейским револьвером, каким пользовался вермахт последней мировой войны при ближнем бое и для размахивания. С ним, знаменитым ноль восемь, находящим и ныне применение в ближневосточных странах и Латинской Америке, старым добрым шестизарядным, который я, будучи водителем такси, приобрел по довольно дорогой цене после того, как в Гамбурге в третий раз в пределах одного месяца убили таксиста, с этим нелегальным средством защиты, — ведь на газовые пистолеты никогда нельзя было и сейчас нельзя положиться, а о стеклянных перегородках я всегда был невысокого мнения, — с настоящей пушкой покинул я в пижаме вскоре после семнадцати часов нашу спальню (сунув сперва руку под подушку — и вот револьвер уже схвачен) и босиком, в пижаме застрелил сначала моего трехлетнего сына Клауса, чье намеренное нытье и повизгиванье не раз прерывало, а затем и сгубило мой сон, начавшийся в шестнадцать часов, после двенадцатичасовой смены. Я поразил ребенка возле правого уха, после чего он, падая, перевернулся и показал мне тотчас наполнившееся, величиной с теннисный мяч, выходное отверстие за левым ухом. Лишь теперь я тремя быстрыми выстрелами подряд застрелил свою двадцатитрехлетнюю невесту Зиглинду, которую, однако, я и все наши друзья зовут Линдой. Когда я стрелял в ребенка, она вскочила и была поражена в живот, в живот, в грудь, после чего рухнула в кресло, где дотоле сидела, читая иллюстрированные журналы «Квик», «Штерн», «Бунте» и «Нойе» из читательского кружка «Пенаты» и не пытаясь вполголоса успокоить маленького Клауса, пока мне не пришлось залезть рукой под подушку, покинуть босиком нашу спальню и застрелить ребенка, а потом и ее, мою вскочившую невесту. Теперь закричала не только моя будущая теща, закричал и я: «Дайте поспать! Понятно? Дайте поспать!» После чего остальными двумя пулями (для меня ничего уже не осталось) тяжело ранил мамашу, прострелив ей левое плечо, а затем шею, но не задев сонной артерии пятидесятисемилетней вдовы, которая сидела за рабочим столиком у швейной машинки, ибо после выстрелов голова мамаши с накрученными бигуди ударилась сначала о крышку машинки и лишь потом о коврик. Она упала со стула боком, потянув за собой шитье, и издавала (много раз после выстрела в Клауса и пред выстрелами в Линду прокричав «Харди!») клокочущие и свистящие звуки, которые я пытался перекрыть повторными «Дайте поспать! Понятно? Дайте поспать!» Это произошло в доме-новостройке, в Берлине-Шпандау, на третьем этаже. Квартирная плата за две комнаты с кухней составляет 163,5 марки без отопления. Я обручен с Линдой уже три с половиной года. Квартира принадлежит, собственно, мамаше и Линде с ребенком. (Со мной они обращались как с квартирантом, обирая меня.) Сначала я работал у Сименса, потом переменил профессию, надеясь, что таксистом буду зарабатывать больше и смогу жениться, поскольку я привязан к ребенку. Комнаты довольно светлые. А в летние вечера мы иногда сидели на балконе и видели над крышами нововыстроенного поселка сигнальные ракеты, взлетавшие в небо в восточном секторе, — так он близок. С Линдой я познакомился, подвизаясь у Сименса. Она короткое время работала там на обмотке, но это ей пришлось бросить, потому что она училась парикмахерскому делу и из-за шестимесячной завивки у нее всегда немного влажные руки. Ссорились, по-настоящему ссорились мы редко. И только из-за квартиры, потому что она такая звукопроницаемая (Но я всегда брал себя в руки. Только в семнадцать лет я был агрессивен. Но тогда была война, и молодежь везде одичала.) Когда я работал еще у Сименса, Линда даже говорила: «Нельзя быть таким безропотным». Она была права: я в сущности человек сдержанный и бережливый. Например, я читаю только те газеты, которые пассажиры оставляют в машине. (Не выпиваю также после работы двух-трех кружек пива, как мои коллеги.) Ездить люблю по Шпандау и окрестностям, но после того, как проложили шоссе через город, езжу и в центр. Причем без аварий. Я, собственно, хотел повысить свое образование, но не получилось. Жилищные условия и вечно хнычущий мальчишка. И уже два года у меня не было настоящего отпуска. Только один раз, вскоре после нашего обручения, мы съездили в Андернах, в Западной Германии, потому что мамаша знала эти места и находила их красивыми. Мы стояли там на променаде у Рейна и смотрели на пароходы. Это было незадолго до рождения мальчика. У меня заболели зубы, потому что на променаде было ветрено. Но Линда ведь хотела непременно родить ребенка. После войны я, собственно, собирался податься в таможенники. Но меня провалили на экзамене. Потом все шло очень просто. С ключом от машины, но все еще в пижаме (только домашние туфли нашел в коридоре), я со своим ноль восемь уже без патронов в обойме вышел из квартиры и из новостройки, не столкнувшись ни с кем из соседей. Машина стояла внизу, но без преднамерения, ведь я должен был, собственно, повезти ее на техосмотр. Я ездил почти до самой полуночи — сначала в Ной-Штаакен, затем через Пихельсдорф по Хеерштрассе до Вестенда и от Шарлоттенбурга вверх через Юнгфернхайде, Рейникендорф, Виттенау до Хермсдорфа, а потом обратно. Во всяком случае, я сразу же включил рацию на прием, ибо уже с двадцати одного часа мою машину вызывала диспетчерская. Моц коллеги тоже пытались уговорить меня. Я был задержан патрульными, когда хотел выехать с площади Теодора Хейса снова на Хеерштрассе, а потом вверх по Хавельшоссе махнуть домой. Я будто бы сказал: «Это не я. Они не давали мне спать. Моя невеста нарочно делала так, чтобы ребенок визжал. Они просто хотели меня доконать, давно уже. Почему меня не взяли в таможенники? Вот нервы у меня и сдали. Кроме того, у меня болят зубы. Уже несколько дней. Из ноль восемь, так точно. Должен быть, в Штёсенском озере. Бросил с моста. Поищите». Собственно, этим летом я собирался опять в Андернах. Тогда нам понравилось там. Я еще в долгу перед фирмой за холостой пробег. Пусть вычтут и оставят меня в покое. А ведь на эти деньги (и не спрашивайте у меня, сколько стоил ноль восемь) я мог бы и полечиться у зубного врача. У моего есть телевизор для отвлечения. Могли бы преспокойно показать это, в «Панораме», скажем, по поводу социального жилищного строительства и его последствий. Я воспроизведу им, как полез под нашу подушку. Или для «Квика» или «Штерна». Они же печатают такие вещи. Тогда можно будет увидеть везде, даже у зубного врача в приемной, когда, сидя у фонтанчика, который должен успокаивать тебя своим плеском, перелистываешь страницу за страницей, пока не подействует укол, не разбухнет язык, не появится ассистентка в дверях приемной: «Ну вот, а теперь продолжим…»
Врач похвалил меня: «Ваше наблюдение верно. От проводниковой анестезии язык тоже немеет, если инъекция распространяется и на nervus lingualis».
(Боль отпустила, сошла на нет, даже не вспомнишь. Дернуло еще разок, — но это был, вероятно, рефлекс, — утихло.) На Гогенцоллерндаме слева направо шел снег. (Это не в телевизоре, а в выходившем на улицу окне кабинета.) Экран мерцал пустотой. Пустота и во рту: все пушисто и глухо. («Случалось, что недоверчивые пациенты кусали для проверки онемевший язык и прокусывали его».) Его голос звучал как сквозь фольгу. («А теперь снимем-ка колпачки…») Мой вопрос «Что значит снимем?» тоже пробулькал каким-то нёбным всхлипом. Только когда он с близкого, слишком близкого расстояния выдохнул на меня: «Их снимают пинцетом. Откройте, пожалуйста, пошире», я сдался и покорно распахнул рот.
Вот они снова, пальцы-морковки. Навесили слюноотсасыватель, оттеснили язык назад. (Укусить бы. Проявить активность. Или поискать отдохновения у Сенеки: «Как по-вашему, доктэр, не влияла ли на некоторые исторические решения зубная боль: ведь если известно, что битву при Кёниггретце выиграл сильно простуженный Мольтке, то не худо бы исследовать, в какой мере угнетала или оживляла подагра Фридриха Второго в конце Семилетней войны, тем более что мы знаем: для Валленштейна подагра была стимулятором. А о Крингсе известно, что этого видного мужчину побуждала держаться до конца язва желудка. Хоть я и знаю, что такое толкование противоречит общепринятому взгляду на историю, ибо даже мои ученики, особенно маленькая Леванд, называют всякое углубление в личные обстоятельства ненаучной персонализацией истории, — „Опять вы устраиваете культ личности!" — я все же задаюсь вопросом, не является зубная боль в частности и боль вообще движущей силой…»)
— Может быть, включить телевизор?
Не только на улице, на экране тоже мягко падал снег слева направо. (Ах, дети не хотят ложиться спать. Вечно придумывают что-нибудь новенькое: посмотреть песочного человечка, посмотреть песочного человечка!) В нарядном ватном пейзаже наслаждались жизнью не ведающие боли животные. Шел снег из ваты. Колокольчиков не было слышно. Движение шло без звука, рывками. (Песочный человечек западного телевидения и песочный человечек восточного пробегают в секунду двадцать пять фаз и не хотят друг друга признать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я