https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-vertikalnim-vipuskom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

) Мы непрестанно учились. Из развалин и нищеты поднимались истощенные педагоги и вещали: «Нам надо снова учиться жить, учиться жить по-настоящему, например апельсинами гусей не начиняют. Выбирать нам остается между классической из яблок, южной из каштанов и так нанимаемой сытной начинкой. Но в тяжелые времена, когда гусей, правда, в продаже много, но свиней мало,.а иноземные каштаны на внутренний рынок не попадают, — картофельная начинка — так говорил повар отеля, впоследствии телевизионный повар Альберт Брюзам — вполне может заменить яблочную, равно как из каштанов и из свиного фарша, тем более что картофель, если облагородить его вкус тертым мускатным орехом и приправить эстрагоном — какой гусь без эстрагона! — оказывается вкуснейшей начинкой!»
Когда осенью пятьдесят пятого моя невеста и я — это была наша последняя совместная поездка — ездили на осеннюю ярмарку в Познань, где я не преминул рассказать нескольким польским инженерам, связанным с производством цемента, о рентабельности центробежных фильтров, мы после ярмарки махнули в Рамкау, округ Картхауз, юго-западнее Данцига, навестить мою тетку Хедвиг, которая после подробных разговоров о сельском хозяйстве в кашубском краю и после небольшого семейного празднества сообщила мне о преимуществах картофельной начинки для польских ходячих гусей примерно то же, что за десять лет до того рассказывал Брюзам, только тетка мало что знала о мускатном орехе, она приправляла тмином.
Моя невеста побаивалась этой утомительной, сопряженной с преодолением всяких бюрократических препон поездки, но мой довод: «Раз я приспосабливаюсь к твоей не очень-то легкой семейке, можешь и ты проявить немного доброй воли…», вынудил ее ворчливо смириться. Вот мы и навестили этих простых и по-деревенски гостеприимных людей. (А поскольку речь шла о моих последних еще живых родственниках, я отправлялся в путь не без умиления; посетили мы и Нойфарванер, портовый пригород Данцига; там, вы помните, доктэр, во все еще мутной портовой жиже, напротив Хольма, я утопил когда то молочный зуб.)
«Ну, парнишка, и вырос же ты!» приветствовала меня моя тетка, собственно, моя двоюродная бабушка, сестра моей бабушки с материнской стороны, урожденная Курбъюн, вышедшая замуж за покойного ныне крестьянина-бедняка Рипку, тогда как ее сестра, моя бабушка, перебралась в город и вступила в брак с десятником с лесопилки по фамилии Бенке, так что моя мать выросла уже в городской среде и вышла за Штаруша, чья семья поселилась в городе уже три поколения назад, но по происхождению как и Курбъюны, была кашубской: в начале девятнадцатого века Стороши жили еще близ Диршау.
— Ну, скажи, чем ты занимаешься? — спросила меня двоюродная бабка и перевела взгляд на мою невесту. — Цементом, значит. Что ж не привез нам немножко, нам пригодился бы?
(Вопреки дурацким препятствиям, не только с польской, но и с западногерманской стороны, мне удалось сразу по возвращении отправить в Рамкау десять мешков цемента. Это была идея Линды.)
Моя невеста пообещала тете Хедвиг прислать цемент, необходимый для восстановления все еще разрушенного после обстрела амбара, но тетка не переставала жаловаться: «Всего-то у нас добра — немножко ржицы, корова, теленочек, моченые яблоки, коли охота, картошка, вестимо, курочки да несколько ходячих гусей…»
Гусей, однако, не подали. На стол попали жесткие куры из стеклянных банок; консервированных тетя Хедвиг считала более изысканными, чем парные, которых мы бы услышали, перед тем как им отрубили бы головы за сараем для инструментов. Может быть, она считалась с присутствием моей невесты, ибо позднее, в огороде, среди кормовой капусты, тетка сказала: «Благородную, однако же, даму ты подцепил».
Конечно, много было сделано снимков. Особенно детям дяди Йозефа, двоюродного брата моей матери, приходилось то и дело позировать перед разрушенным амбаром, потому что так хотелось Линде. А под вечер мы поехали на автобусе в Картхауз, навестить тетиного брата, моего двоюродного деда Клеменса, брата моей покойной бабушки с материнской стороны, и его Ленхен, урожденную Сторош: двойное родство. Вот это была встреча! «Эх, парнишка, какая жалость, что твоей бедной мамочке суждено было так погибнуть. Совсем, помню, с ума сходила из-за твоих молочных зубов, хранила их, берегла. Все пропало. У меня тоже ничего не осталось, только аккордеон да пианино, Альфонс играет на них, младшенький нашего Яна. Потом послушаем…»
Домашнему концерту еще раз предшествовала консервированная курятина, а к ней картофельная самогонка, которую, учитывая благородство моей невесты, испоганили мятой. (А ведь кашубы — древний культурный народ, более древний, чем поляки, родственный лужицким сербам. Кашубский язык, один из старых славянских языков, медленно вымирает. Тетя Хедвиг и дядя Клеменс со своей Ленхен еще говорили на нем, а вот Альфонс, флегматичный малый под тридцать, не знал ни старого языка, ни кашубского говора западнопрусского диалекта и лишь изредка отваживался вставить какое-нибудь польское слово. Тем не менее лингвистам-славистам стоило бы создать все еще отсутствующую грамматику кашубского языка. Коперник — Кубник или Копник — родом не поляк и не немец, а скорее кашуб.)
Поскольку ужин прошел довольно тихо — Линдин литературный язык всех сковывал, а я лишь неуверенно подпускал говорок данцигского предместья, — дядюшка Клеменс, чья педагогическая бодрость и передалась мне по материнской линии, сказал: «Знаете, ребятки, что толку горевать. Раз мы живы, надо учиться жить. Споем-ка лучше, да так, чтобы чашки зазвенели в шкафу».
Это мы и сделали всей семьей: моя двоюродная бабушка Хедвиг, ее дочь Зельма — двоюродная сестра моей матери, — ее чахоточный, кашляющий и потому нетрудоспособный муж по имени Зигесмунд, мой двоюродный дед Клеменс со своей Ленхен и их внук — мой троюродный брат — Альфонс, у которого созревал нарыв на седалище, отчего он не хотел сесть за пианино — но вынужден был подчиниться: «Ну-ка, Фоне, не чинись. Жарь по клавишам», — и по-родственному, как почти поженившиеся, усаженные в серединке, моя невеста и я. Мы пели под аккомпанемент двоюродного деда с аккордеоном и устроившегося у пианино лишь на одной ягодице Альфонса часа два — больше всего песню «Лес вокруг, лес вокруг! Сердце бьется: тук-тук-тук…» и пили шибавший в нос мятой картофельный самогон.
(В каждом глотке этого кашубского национального напитка боролись с переменным успехом химическая мятная эссенция и сивушный дух открытого кагата; только тебе покажется, что хлебнул переслащенного ликера, как уже пробивается обыкновенный спирт, и не успеет твое нёбо привыкнуть к деревенской сивухе, как эссенция уже напоминает тебе, на что способна химия. Но все разногласия в вопросах вкуса примиряюще улаживала и перекрывала песня о лесе вокруг.)
— Как ты думаешь, парнишка, — сказала, подливая, двоюродная бабка, — фюрер еще жив? (Нам, старающимся подходить к историческому материалу с научной холодностью, такое прямое возвращение к истории непозволительно; и мои ученики, когда я недавно по легкомыслию процитировал тетушку Хедвиг, признали политическую сознательность моей двоюродной бабки весьма недостаточной, словно мне следовало ответить ей ссылкой на Гегеля.) «Конечно, нет, тетя», — отважился я сказать. И моя невеста, которую держали под руки Ленхен дядюшки Клеменса и кашляющий железнодорожник Зигесмунд, — песню о лесе вокруг исполняли раскачиваясь, — кивнула утвердительно. Линда и я были одного мнения.
— Вот видишь! — стукнула тетка по столу. — Он все говорил-говорил — а что вышло? (Перед этой логикой даже Шербаум не устоял: «Ваша тетушка просто великолепна…») И мы, моя родня и Линда, спели еще раз и до конца: «Лес вокруг, лес вокруг! Сердце бьется: тук-тук-тук…»
Под конец появился еще настоящий домашний врач, которого позвала двоюродная сестра моей матушки Зельма, чтобы он составил разборчивый список всех лекарств, в каких нуждалась моя родня. Гомеопатическое сердечное снадобье для тетки. Что-нибудь для легких железнодорожника Зигесмунда. Что-то от дрожания конечностей у дяди Клеменса. (Хотя у него вообще ничего не дрожало, когда он брался за аккордеон.) И для всех, кроме железнодорожника, что-нибудь от ожирения.
Врач сказал, прикрыв рот рукой: «Это им нужно только потому, что речь идет о западных медикаментах. Поменьше бы лопали и побольше бы пели „Лес вокруг". Приезжайте-ка сюда в ноябре, когда пойдут гуси…»
Моя двоюродная бабка поймала врача на слове: «Да, парнишка. Приезжай поскорей опять со своей невестой. На Мартина нажрешься здесь так, что дальше некуда. Такой кашубский гусачок. Ты их видел сегодня на лужочке. Ты еще помнишь, как мы их начиняем?»
Тут я перечислил все, чему научился в лагере для военнопленных в Бад Айблинге у Брюзама, повара прежде в отеле, а ныне на телевидении: «Бывает начинка из яблок, бывает деликатесная из каштанов, бывает так называемая сытная. И при любой начинке эстрагон. Какой гусь без эстрагона!»
Тетушка Хедвиг обрадовалась: "Эстрагон — это правильно. Но мы начиняем гусачка картошкой, сырой еще, чтобы вобрала в себя сок. Пальчики оближешь, если приедешь на Рождество со своей невестой…»
Но приезжать Линде больше не хотелось. От консервированных кур у нее началась отрыжка. На обратном пути появились прыщи, изжога и колики в животе. (Я уж думал было, она загнется; мысль эта для меня не нова.) Только в Берлине ей стало лучше. Все равно дело у нас уже шло к разрыву. Ведь весной пятьдесят шестого она рассчиталась со мной: «Хочешь по частям или сразу все на кон?»
Я выбрал всю сумму целиком. В финансовом отношении мы были квиты. И сегодня я чистосердечно признаю: искусству начинять гуся я выучился у маэстро Брюзама. В девятиквартирном доходном доме я стал мужчиной: знал все наперед и знал вкус печали, которая затем следует. Последний лось навело на мою житейскую мудрость напутствие моего двоюродного деда Клеменса: «Нам надо учиться опять радоваться жизни!» Но педагогу во мне ока-нала финансовую помощь только моя невеста.
(При этом я долго не решался принять от нее деньги, довести дело до разрыва.) Когда у нас происходило объяснение на Майенском поле, на краю брошенного базальтового карьера, поскольку Линда сразу после нашей поездки в Польшу возобновила со Шлотау так называемый технический шпионаж, я сказал: «Если ты не покончишь с этим, я убью тебя».
Линда вовсе не рассмеялась, она забеспокоилась: «Не надо таких шуточек, Харди. Я, конечно, от этого не умру, но в твоей головенке слово „убить", чего доброго, застрянет и приведет к таким делам, которые приведут к таким делам…»
— Ах, какой у нас избыток. Ах, как обложены со всех сторон. Ах, как ловит нас в свою сеть изобилие… На экране идет уборка. Бульдозеры, сперва резвящиеся в чистом поле, приходят в движение, разгребают готовые изделия, косметику, сминают гарнитуры мягкой мебели, туристское снаряжение, сгребают в кучу вторые в семье автомобили, любительские кинокамеры, кухни со встроенным оборудованием, сметают стены из коробок «персиля», опрокидывают детский бар, затем морозильник, оттуда выпадают — вместе и вперемешку с овощами, мясом, фруктами быстро оттаивающие потребители: объявленная умершей невеста, старик Крингс в мундире, у…мая тетка Линды, Шлотау, с рукой на половом органе, вываливаются, катятся, перекатываются по грудам товаров основных и сопутствующих (среди них польские ходячие гуси), также мои ученики, коллеги, родственники с четырьмя, пятью, девятью женщинами… Бушует пустая стиральная машина. Ритмично хлопают в ладоши ученики.
И всю эту груду, все это изобилие бульдозеры через центр поля подталкивают к самому экрану; они разбивают его выпуклость, вываливают все в комнату, и кабинет зубного врача забит до отказа, и я протискиваюсь через эту свалку, через эту ораву, которая хочет со мной говорить. — «Что случилось, Шербаум?» — я убегаю — куда? — на быстро починенный моей верой экран: там ждет мой врач со своей помощницей и просит меня сесть; сегодня мне ставят два моста, — процесс акустически сносный, он прерывается только бульканьем при полоскании, а тем временем между врачом и пациентом поднимаются уже сейчас по-платоновски вымеренные пузыри текста, образуя слегка отредактированный затем диалог. Когда врач советует соблюдать меру и полагаться на постоянство развития, пациент (штудиенрат, которого пытаются подтолкнуть вперед его скандирующие хором ученики) требует радикальных изменений и революционных мер.
Например, он хочет сгрести бульдозерами, убрать из поля зрения потребителей все это барахло со всей его фурнитурой и запасными частями, со всеми вторыми экземплярами и льготными платежами — «В рассрочку! В рассрочку!» — со всем его хромом, со всеми расходами на рекламу, чтобы (как написала мелом на школьной доске его ученица Веро Леванд) изменить базис и внести в жизнь гармонию [19].
Но врач не менее начитан: всякое злоупотребление властью он возводит к Гегелю, которого обстоятельно опровергает со ссылками на мирно-революционный прогресс зубоврачебного дела. «Слишком много исключающих друг друга учений о благе и слишком мало практической пользы…» — говорит он и советует заменить всякую государственную администрацию всемирным здравоохранением.
Тут штудиенрат обнаруживает общую платформу: «По сути мы одного мнения, тем более что оба мы чувствуем себя в долгу перед гуманизмом, перед гуманностью…»
Однако врач требует, чтобы пациент отмежевался от своих призывов. «На худой конец соглашусь, чтобы зубные пасты „Хлорофил", выдаваемые за действенное средство против кариеса, были изъяты из употребления».
Штудиенрат медлит, сглатывает слюну, не хочет брать свои слова назад. (Мой 12-а наблюдал за мной с ехидной ухмылкой.) Он без разбору цитирует Марксэнгельса и даже старика Сенеку, который, проклиная изобилие, сходится, мол, с Маркузе… (Я не погнушался дать слово позднему Ницше: «В конечном счете через переоценку всех ценностей…»)
Но врач настаивает на отказе от насилия и грозит, если отмежевания не последует, обойтись без анестезии нижней челюсти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я