C доставкой Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ну, понятно, волнение, много лестниц. Потом они нам и говорят: «Вы не туда попали. Это двумя этажами ниже. А здесь идет процесс». — «Какой такой процесс?» — спросила я. «Ну, против виноватых в Освенциме. Вы что, газет не читаете? Газеты только об этом и пишут».
Мы тогда снова спустились вниз, где уже дожидались нас приглашенные нами свидетели. Моих родителей там, правда, не было, потому что они поначалу возражали против нашей свадьбы, но зато пришла мать Хайнера, очень взволнованная, и еще две моих подруги с телефонной станции. А потом мы все перешли в Пальмовый сад, где Хайнер заказал для нас столик, и мы по-настоящему отпраздновали событие. Но после свадьбы я никак не могла отвязаться от этих мыслей, ходила туда снова и снова, даже когда была уже на четвертом или пятом месяце, а юстиция перенесла слушание на Франкеналлее, там, в Доме собраний Галлус был довольно большой зал, и в нем больше места для зрителей.
Хайнер со мной ни разу не ходил, даже, когда на товарной станции, где он работал, ему выпадала ночная смена, так что он вполне мог бы. Но я ему рассказывала все, что можно рассказать. Все эти ужасы, и еще цифры, которые уже составляли миллионы, понять трудно, потому что всякий раз назывались как точные совсем другие цифры. В общем, иногда их было три, иногда всего два миллиона отравленных газом или погибших на какой-нибудь другой лад. Но остальное, о чем тоже говорили на суде, выглядело ничуть не лучше, может даже гораздо хуже, потому что это было вполне наглядно и я могла рассказывать об этом Хайнеру, пока он, наконец, не сказал мне: «Хватит об этом рассказывать, когда все это происходило, мне было четыре, от силы пять лет. А ты вообще только-только родилась».
Это правда. Хотя отец Хайнера и его дядя Курт, вообще-то очень симпатичный человек, они ведь оба были солдатами, где-то в глубине России, как мне однажды рассказывала мать Хайнера. Но после крестин Беаты, когда вся семья собралась вместе, и я пыталась рассказать им о процессе в Доме Галлуса и еще про Кадука и Богера, в ответ я всякий раз слышала одно и то же: «Об этом мы ничего ровным счетом не знали. Когда, ты говоришь, это произошло? В сорок третьем? Ну, тогда мы только и знали, что отступать…» А дядя Курт добавил: «Когда нам пришлось оставить Крым и мне, наконец, дали отпуск с фронта, нас здесь всех разбомбили. А про террор, который развязали против нас англичане и американцы, почему-то никто не вспоминает. Ну, ясное дело, победили они, а в таких случаях всегда бывают виноваты другие. И довольно об этом, слышишь, Хайди!»
Но Хайнеру, тому приходилось слушать. Я его просто заставляла, ведь не случайно же мы, когда должны были расписаться, заблудились в здании ратуши и попали на этот самый Освенцим и, что еще хуже, Биркенау, где стояли эти самые печи. Поначалу Хайнер даже не хотел верить, что один из обвиняемых приказал одному из заключенных утопить родного отца, после чего заключенный сошел с ума, и поэтому, только поэтому обвиняемый должен был на месте пристрелить его. Или о том, что происходило в маленьком дворике между блоком 10 и блоком 11 у черной стены. Там расстреливали. Тысячи людей. Когда об этом зашла речь, оказалось, что точной цифры никто не знает. Вообще, с воспоминаниями дело продвигалось плохо. А вот когда я рассказала Хайнеру про качели, названные в честь Вильгельма Богера, — тот придумал такое устройство, чтобы заставить заключенных говорить, — Хайнер поначалу вообще ничего не мог понять. Поэтому я нарисовала для него на бумаге модель, которую один из свидетелей демонстрировал судьям на заседании. На поперечной перекладине висела кукла — ну, заключенный — в полосатой арестантской одежде, причем он был так связан, что этот самый Богер мог бить его точно между ногами, всякий раз по мошонке. Да, да, точно по мошонке. «Ты только представь себе, Хайнер, — сказала я ему, — когда свидетель все это объяснял суду, Богер, который сидел на скамье подсудимых чуть правей, позади свидетеля, улыбался, по-настоящему улыбался уголками губ…»
Верно, верно, я и сама себе задавала такой вопрос: разве это человек? И однако нашлись свидетели, которые утверждали, будто этот Богер вел себя очень корректно и даже взял на себя заботу о цветах в комендатуре. По-настоящему он ненавидел только поляков, евреев он совсем не так сильно ненавидел. Правда, все такое про газовые камеры и крематорий в головном лагере и в Биркенау, где среди прочего содержалось в особых бараках множество цыган и все погибли в газовых камерах, понять было труднее, чем про эти качели. О том же, что этот самый Богер имел известное сходство с дядей Хайнера Куртом, особенно, когда у него делался добродушный взгляд, я, конечно, Хайнеру рассказывать не стала. Это было бы подло по отношению к дяде Курту, который вполне безобидный и вообще само добродушие во плоти.
Но вот это самое про качели и другие факты, они застряли в голове и у меня, и у Хайнера, и всякий раз, когда мы отмечали годовщину свадьбы, мы вспоминали обо всем, еще и потому, что тогда я ходила беременная Беатой, и говорили: «Будем надеяться, что на ребенке это не отразилось». Но прошлой весной Хайнер вдруг сказал: «Если мне летом дадут отпуск, может, съездим в Краков и Катовице? Мать тоже давно об этом мечтает, она ведь сама родом из Верхней Силезии. Я уже наводил справки у „Орбиса“. Это польское турбюро».
Впрочем, лично я не знаю, хорошо ли это для нас и выйдет ли из этого что-нибудь, хотя получить сейчас визу проще простого. Кажется, от Кракова недалеко и до Освенцима. Туда можно съездить на экскурсию. Так сказано в проспекте…
1965
Бросить взгляд в зеркало заднего вида и снова глотать километры. По пути из Пассау в Киль. Прочесывать отдельные участки. На охоте за голосами. За руль нашего, взятого напрокат ДКВ, уселся Густав Штеффен, студент из Мюнстера, и поскольку родом он из не слишком хорошей семьи, а совсем даже напротив, вырос в католически-пролетарской среде — отец у него когда-то работал в нашем Центре, — вынужденный избрать второй вариант образования: ученье на механика плюс одновременно вечерняя гимназия, теперь же, так как он, подобно мне, хочет порадеть за социалистов, вполне разумно и пунктуально — «Мы совсем другие! Мы никогда не опаздываем!» — отщелкивает все этапы нашего предвыборного путешествия. «Вчера в Майнце, сегодня — в Вюрцбург. Много церквей и много колоколов. Черное гнездо с просветами по краям…»
И вот мы уже припарковываем машину перед Гут-теновскими залами. Поскольку приходится глядеть в зеркало заднего вида, я читаю вопрос на транспаранте, которую всегда аккуратно причесанные мальчики из Молодого Союза поднимают кверху, как послание к Троице, сперва — наоборот, а потом правильно. «Чего ищет атеист в городе Святого Килиана?», и лишь в переполненном зале, где первые ряды захвачены студенческими корпорациями, их еще можно опознать по корпоративным ленточкам, даю ответ, заставляющий смолкнуть общий гул: «Я ищу Тильмана Рименшнейдера», ответ, который выводит на сцену того скульптора и того бургомистра, кому руководство епископата в эпоху Крестьянских войн изувечило обе руки, теперь же, столь громогласно помянутый, он обеспечит моей речи простор и, может быть, внимание: «Пою тебя, о демократия!» — Уот Уитмен, слегка переработанный для избирательных целей…
Но вот чего нельзя было прочитать в зеркале, а можно лишь в воспоминаниях: организовали нашу поездку студенты из Социал-Демократического Союза Высшей Школы, и еще из Либерального Союза Студентов, которые, будь то в Кёльне, Гамбурге или Тюбингене, составляют лишь жалкую кучку и для которых я, когда все это было еще на стадии плана, чреватого надеждами, сварил на Нидштрассе в Фриденау конспиративную кастрюлю чечевичного супа. До той поры СПГ даже и не догадывалась о своем незаслуженном счастье, однако позднее, когда мы уже двинулись в путь, нашла по меньшей мере вполне удавшимся мой плакат с петухом, кукарекавшим С — П — Г. Далее, товарищи были весьма удивлены тем обстоятельством, что залы, хотя мы и взимали плату за вход, были набиты до отказа. Вот только из содержания им многое пришлось не по вкусу, например, мое неизменно высказываемое пожелание, чтобы наконец была признана граница по Одеру — Нейсе, то есть мой вслух заявленный отказ от Восточной Пруссии, Силезии, Померании и — что причиняло мне особенную боль — Данцига. Это выходило за рамки всех решений партийного съезда, равно как и моя полемика против параграфа 218 , но и тут говорилось следующее: хотя с другой стороны нельзя не учитывать, что на собрания приходит большое количество молодых избирателей, как, например, в Мюнхене…
Сегодня битком набит цирк Кроне, в котором три тысячи пятьсот мест. Против раздающегося также и здесь эпидемического шипения крайних правых помогают мои, написанные по этому случаю стихи: «Эффект парового котла», которые неизбежно, вот и здесь тоже, поднимают настроение: «Взгляните на этот народ, объединенный шипеньем. Шипоман, шипофлекс, шипофил, ибо шипенье равняет всех, денег не стоит и греет душу. Но ведь кто-то же выложил деньги, чтобы эту элиту духа подготовить к шипенью…» Как хорошо, что я вижу наверху отраженные, словно в зеркале заднего вида, лица друзей, среди них и те, кто давно уже умер. Ганс Вернер Рихтер, мой литературный крестный отец, который поначалу, еще до того, как я отправился в это путешествие, был настроен весьма скептически, но потом сказал: «Ну, теперь давай ты. Я уже через все это прошел. Грюнвальдский круг, борьба против атомной смерти. Теперь твоя очередь растрачивать себя на этом поприще…»
Нет, милый друг, никакого растрачивания. Я еще кой-чему выучился, я прозондировал много лет накапливавшийся застой, продвигаясь по следам улитки, я попадал в места, где до сих пор бушует Тридцатилетняя война, сейчас, например, я попал в Клоппенбург, а он куда черней, чем Вильсхофен или Биберах на Рисе. Густав Штеффен, насвистывая, везет нас сквозь равнины Мюнстерланда. Коровы, повсюду коровы, они множатся в зеркале и невольно вызывают в мыслях вопрос, уж не принадлежат ли и здешние коровы к католической вере. И все больше тяжело нагруженных тракторов, которые, подобно нам, держат курс на Клоппенбург. То многолюдные крестьянские семейства тоже пожелали присутствовать, когда в снятом нами Доме Мюнстерланд собирается выступать сам дьявол собственной персоной…
На речь «Предстоит сделать выбор» у меня уходит два часа, хотя обычно хватает и часа. Я мог бы прямо с листа провозгласить свое «Похвальное слово Вилли» или «Новое платье короля», но такой шум не одолеть и цитатами из Нового Завета. На швыряемые в меня яйца я отвечаю напоминанием о точно так же без толку вышвырнутых инвестициях в сельское хозяйство. Шипеть здесь не шипят. Здесь протесты более весомы. Несколько крестьянских пареньков, которые умело кидают яйца — и даже попадают в цель, — годы спустя уже в качестве новообращенных молодых социалистов пригласят меня по второму кругу в Клоппенбург, но на сей раз я так отвечу яйцеметателям с позиций глубочайшего католического знания: «Да будет вам, ребята, не то в первую же субботу придется вам исповедоваться на ушко господину патеру».
Когда мы покинули место происшествия, одаренные полной корзиной яиц — местность вокруг Вехты и Клоппенбурга славится своими птицефермами, — и я, достаточно перепачканный, сел рядом с водителем, Густав Штеффен, чья молодая жизнь через несколько нет была оборвана в результате автокатастрофы, тоже глянул в зеркало заднего вида и сказал: «Ничего хорошего я от этих выборов не жду, но здесь мы определенно завоевали голоса».
А дома, в Берлине, где я заснул свинцовым сном, у нас загорелась входная дверь, напугав Анну и детей. С тех пор в Германии много чего изменилось, только но части поджогов — нет.
1966
Бытие — sein или seyn — возвышенные слова вдруг ничего больше не значили, все равно, как их ни пиши. Внезапно — словно суть, основа, все Сущее и все уничтожающее Ничто есть не более как звон пустейших слов, я увидел себя, подвергнутым сомнению и в то же время призванным засвидетельствовать. После столь продолжительной череды лет, а еще потому, что в современном механизме всякие редкостные достопримечательности, немецкая марка, к примеру, поскольку она начала свой путь ровно пятьдесят лет назад, да и пресловутый год шестьдесят восьмой был похож на праздник дешевой распродажи, я начал записывать, что произошло со мной в течение летнего семестра. Ибо внезапно, после того как я предварил свой обычный семинар по средам осторожными намеками на текстуальные совпадения между стихотворениями «Фуга смерти» и «Тодтнауберг» , не упомянув, однако, заслуживающую внимания встречу между философом и поэтом, меня, покуда первые доклады моих студентов и студенток скатывались к понятию «разное», глубоко взволновали вопросы, которые были слишком проникнуты духом времени, чтобы придавать им экзистенциальный вес: Кем я был тогда? Кто я теперь? И что, наконец, стало из того, некогда забывающего о себе, но тем не менее радикального представителя шестьдесят восьмого года, который всего лишь два года назад, хотя с виду вроде бы случайно, присутствовал при том, как в Берлине впервые оформился антивьетнамский протест?
Нет, нет, никаких пяти там не было, там было от силы две тысячи, которые, запасшись официальным уведомлением и разрешением, взялись под руки и с громкими криками двинулись от Штейнплац по Харденбергштрассе к Американскому Дому. К этому призывали всевозможные группы и группки, ССНС, СДСВШ , Либеральный Союз Студентов и клуб «Аргумент», равно как и Евангелическая Студенческая Община. Перед этим некоторые, в том числе и я, нарочно сходили в «Маслоторговлю Гофмана», чтобы прикупить яиц самого дешевого сорта. И этими яйцами мы забросали, как это называлось, гнездо империализма. Не только у отсталых крестьян, но и в студенческих кругах швыряние яиц вошло тогда в моду. Да, да, я их тоже бросал и кричал вместе со всеми: «Ами, вон из Вьетнама!» и еще «Джонсон убийца!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я