https://wodolei.ru/catalog/mebel/Lotos/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

После взрыва недовольства солдаты уступили уговорам и приказам начальников, настояниям ипаспистов. До драк не дошло.
Неаполитанцы возвращались в свой город голыми, без одной тряпки на теле, как полагается рабам, выставленным на рынок. С грубым остроумием солдаты объяснили пленникам, что Велизарий отдал войску имущество мятежных неаполитанцев. Поэтому победители берут и одежду, щедро оставляя помилованным их собственную шкуру.
Прокопий хотел бы описать никогда не виданное, невероятное зрелище толп нагих мужчин, женщин, детей, мгновенно потерявших в общем несчастье скромность и стыд. Но о таких вещах полагается умалчивать — они понятны без слов. Какое слабое, какое зыбкое существо человек, как легко можно у него все отнять. И как быстро он мирится с несчастьем!
Э, может быть, людской род только и силен своей небрезгливой цепкостью, своим умением липнуть к жизни, как репей к шерсти овцы? А что думает Каллигон?
В походах Прокопий привык жить вместе с домоправителем и доверенным Антонины. Евнух заботился о риторе не меньше, чем о своей госпоже. Это значило немало. Прокопий всегда имел место для работы. Не было случая, чтобы затерялся его багаж из рукописей и книг.
В ответ на вопрос Каллигон вздернул одно плечо: что ему за дело до человеческой плесени! Он то счастлив, он, евнух, уйдет в смерть без следа. Он смотрел на руку историка, которая превращала гадкую действительность в ее приемлемое подобие.
«Велизарий отдал неаполитанцам женщин и детей и помирил войско с новыми подданными Юстиниана».
Хорошо, умно сказано! Кстати, лагерные торгаши сейчас бродят по темному городу и продают голым жителям за золотые солиды и серебряные миллиарезии одежду, сбытую солдатами за медные оболы.
Да, и это не забудется… Прокопий писал:
«Так довелось неаполитанцам в течение одного дня сделаться рабами и вернуть себе свободу. И так как их враги не знали их тайных местечек, они, вернувшись в свои дома, вновь приобрели самое ценное из своего имущества, золото, серебро и другое наиболее дорогое, что они, как все осажденные, давно зарыли в землю».
Острый ноготь Каллигона подчеркнул написанное ранее слово «женщины». Склонив голову набок в знак понимания и согласия, историк изобразил над словом крючок, а на поле приписал: «не претерпевших никакого насилия».
Посмотрев один на другого, друзья безмолвно насладились юмором вставки. Между ними такое называлось — кадить дуракам прямо в глаза.
Лицо евнуха сделалось жестким.
— Не забудь написать о судьбе благородных риторов! — сказал он.
Разорвав Асклепиодота, неаполитанцы бросились к дому Пастора. Но старый ритор, узнав о падении города, умер сразу от горя. Завладев бездыханным телом, новые подданные великой империи посадили его на кол.
«Вот так и бывает, — думал Каллигон, зная, что его мысли совпадают с мыслями друга. — Следует ли поддаваться жалости к несчастным? Лишь изменится их участь, и они делаются не хуже ли своих вчерашних угнетателей!» Следя за рукой Прокопия, Каллигон утешался тем, что имена и дела двух благородных неаполитанцев сохраняются в истории.
Отдыхая, Прокопий откинулся, и друзья начали беседу почти без слов.
— Тацит, — назвал Каллигон имя историка, беспощадного обличителя императоров, и сжал тонкие, как у кошки, губы. В его глазах Прокопий прочел вопрос: «Когда же ты соберешься рассказать правду о Власти?»
С улыбкой, чуть тронувшей углы рта и глаз, Прокопий твердо постучал пальцами по доске столика. Это обозначало:
«Когда-нибудь, когда-нибудь. Но я это сделаю, сделаю, сделаю…»
Друзей тешила взаимная понятливость, они любили немые беседы, полные значительных мыслей.
Нет власти, происходящей не от бога, сказал Христос. Есть нечто сатанинское даже в скрытом недовольстве установленной властью.
Свободнорожденный ромей Прокопий и вольноотпущенник Каллигон, человек безвестный, за малолетством не запомнивший рода-племени, получали одинаково острое удовольствие от запретного плода. Но вкушали осторожно. Раб решается зачерпнуть из полного чана лишь столько вина, сколько не отразится на уровне манящей жидкости, и не пьет допьяна.
Во времена империи человек без больших усилий обучался обрекать себя на молчание. В том мире бродили своеобразные узники, гордые своим одиночным заключением. Ни друзьям, ни братьям, ни женам они не доверяли. Не столько даже из страха за самих себя. Они полагали, что благородно тащить опасный гнет вольнодумия только на собственных плечах.

Прокопий беседовал с новым ипаспистом. Этот славянин свободно изъяснялся по-эллински. Прокопий любил выспрашивать варваров. Не доверяя людям, оберегая честь ученого, историк хотел вносить в свои книги лишь то, что перепроверялось многими свидетельствами. Сейчас он с радостью еще раз убедился, что правильным было записанное им о славянах, что живут они в демократии. Он верно понял, что многие названия славянских племен не мешают их кровному единству, что анты и славяне суть люди одной крови, одних обычаев.
Индульф ушел, будто бы внятно ответив на все вопросы. Но нечто осталось в самом воздухе, какая-то призрачная тень среди тонких-тонких нитей масляной копоти. Быть может, такие ощущения человеком человека можно сравнить с тем, как животные тонкого обоняния запоминают волнующий в своей неизвестности новый запах.
— Что-то… — начал Прокопий и не закончил. Что-то или нечто жило в этом славянине. Определение не удавалось.
Прокопий и Каллигон вышли в зал, спустились на агору мимо молчаливых часовых. Прогулка перед сном.
— Он говорит, там, у них, и звезды другие, — напомнил Каллигон.
— И жизнь сурова, — добавил Прокопий, — там зимой холодно, как на высоких горах. Снег. Лед держится несколько месяцев. Жизнь их кажется мне трудной и скудной. Люди же там — могучи…
— Да, там женщины рождают сильных мужчин, — согласился Каллигон. — И красивых, — евнух усмехнулся. Ему вспомнилось — прекрасный кентавр.
— Очень далеко, — продолжал Прокопий. — Мне не удалось найти меру даже в днях пути, тем более — в милях.
— Поэтому у них все по-иному.
— Да. Все так сообщают. А! Ведь и они тоже люди, такие же, — с неожиданным, противоречивым для самого себя скептицизмом возразил Прокопий. — Они… — но его изощренный ум оставался бесплодным.
Слов опять не нашлось, а Вдохновенье не приходило.
Мешал страх. Древний, всеобъемлющий римский страх. Через страх воспринималась жизнь. Поэтому именно Платон, столь боящийся перемен и движения, сделался дорог для лучших умов империи. Неподвижность и покой казались единственным, истинным благом для тех, кто боялся прошлого и будущего, богатых и бедных, рабов и свободных у себя дома, варваров — на всех границах и Судьбы — при каждом движении.
Какая-то тень появилась на площади. Приглушенные рыдания приблизились, смолкли. Тень удалялась. Опять послышались всхлипывания. Жертвы Судьбы.
— Не первый раз я слышу, более того, я знаю, — сказал Прокопий, — славяне не признают власти Судьбы.
— Значит, они умеют без нее обходиться, — согласился Каллигон. — У них слишком холодно. Может быть, Фатум любит только тепло наших морей? Любит только нас? — и Каллигон опять, но по-иному усмехнулся. Он не ждал ответа.

Глава тринадцатая
ВТОРЖЕНИЕ

Травой оброс там шлем
косматый,
И старый череп тлеет в нем.
Пушкин
1
Вдали, за самой широкой рекой из всех, встреченных на пути от Роси, берег громоздился скалистыми кручами. Кустарники, цепляясь за дикие обрывы, казались издали пятнистыми лохмотьями одежды, прорванной жесткими костями старой земли.
На кручах — стены. Их длинные ступени, отходя в заречье, смыкаются в многоугольник. Даже отсюда видно — высоки они. Над стенами пучатся башни, будто исполинские ладони с обрубленными пальцами.
Так вот какова Дунай-река, кон-граница прославленной империи. Вот каковы ромейские крепости, охрана границы.
Велика река, велика. Ветерок тянет, но жарко. Ратибор сдвинул на затылок кожаную шапку.
Донесся звук, далекий и знакомый. Бьет колокол, как на кораблях ромейских купцов. Нет на реке кораблей. Колокол звонил в крепости, на том берегу.
Бывалый конь сам себе выбирал дорогу в пойме реки. Дымом взлетали потревоженные комары. Кусты с громким шелестом струились по ногам всадника. Берег отлого опускался.
Чуть захрапев, конь остановился. Ратибор увидел: из черных, изъеденных ржавчиной поножей торчали желто-серые кости голеней. В проломанном шлеме остался отвалившийся череп. Через ребра скелета проросли лозы. Черви источили древки копий, с которых наконечники отпали, подобно гнилым плодам. Щит покрылся опухолями мха. В кусках трухлявого железа с трудом угадывалось, что из него ковали.
Много, много останков встретилось россичам на пути к ромейской границе. Что кости! Находились бывшие грады, былые станы, окопанные расползшимися рвами, завалившиеся колодцы, черные камни очагов, гряды пепла и углей, окаменевших от дождей и солнечного жара.
В начале пути росское войско двигалось границей лесов. На восьмой день переправлялись через Буг. За Бугом землю прорезали долины, вздыбили холмы. Чернолесные пущи с колючим подлеском были проходимы только для кабанов и волков.
Потом одолели Днестр. Отсюда потянулись еще более изрезанные земли, выше сделались холмы и пригорья, а солнце заметно быстрее западало за горами, и поспешнее, чем на Роси, таяли светлые сумерки.
Шли на юг да на юг. Сберегая коней, не торопились ничуть, и всего-то за одну луну проделали весь поход от дома до ромейской границы.
Помнил Ратибор, как два десятка лет тому назад степи за Росью обманчиво мнились ему беспредельностью. Однако же ромеи живут близко. Для того земля велика, кто векует жизнь сиднем под своим градом.
Ратибор потрепал коня по шее, и тот пустился дальше на запах речной воды. Внимание всадника привлекли низкие сваи, трухлявые, как осенний гриб, и истлевший челн. Видно, здесь была в старину переправа.
За ивняком серый налет ила покрывала сетка трещин с застывшими отпечатками птичьих и звериных лап. Тощая осока и лопушистая мать-и-мачеха сказали о бесплодии песчаной отмели, спрятанной под тонкой рубашкой наносного ила. На речном урезе течения не было. Чуя копытом надежную опору, конь, привычный к водопою, смело пошел в воду.
Пологий, пойменный берег мелок, под крутым у ромеев, должно быть, глубоко. Конь медленно сосал через зубы. Ратибор не хотел пить. Он умел на походе, напившись с утра, не ощущать жажды до вечернего привала. Однако и он, нагнувшись, захватил горсть мутной, тепловатой водицы. Первый россич на ромейском кону и первый росский конь вместе пригубили дунайской воды.
Капли падали с мягких конских губ. Капли скатились по жестким усам Ратибора. Пришел час прежде немыслимо-невозможный. Будь все это раньше, и забыл бы себя Ратибор. Теперь он, походный князь росского войска, обязан иметь холодную голову и сердце держать в узде. Ему вспомнился молодой северянин, Индульф-Лютобор, томимый желанием найти невозможное на берегах Теплых морей. Нашел ли свое, или уже давно истлели погребенные под ржавым железом кости, и над ними тоскует птица-душа, не очищенная пламенем костра?
Велик Дунай, велик. И летом он таков, каким бывает на исходе весны Днепр под молодым Княжгородом, поставленным князем Всеславом на высоком берегу устья Роси, чтоб было удобнее россичам владеть Днепром.
Ветер будто бы свежел. Опять послышался не то забытый Ратибором, не то на время прервавшийся звон крепостного колокола. И справа и слева от Ратибора к тихому Дунаю выезжали всадники и поили коней. Совсем рядом зашлепали копыта.
— Эй, князь! Хороша ли твоему вкусу такая вода? — спросил уголический старшой Владан.
— Мутна очень, — ответил Ратибор.
— Кто ж не мутил ее, — ухмыльнулся Владан. — Давно ли мы отучали ромеев лазать в наши угодья!
Поясняя размашистыми жестами, уголич рассказывал. Речь его, хотя и понятная, во многом отличалась от росской. Уголич говорил быстро, как сыпал зерно. Ратибору приходилось ловить смысл. Понял он, что стоял на том берегу ромейский воевода Хилбуд или Хилвуд, который делал много зла славянам, живущим на север от Дуная. И сколько-то лет тому назад войско Хилвуда было охвачено уголичами, тиверцами и другими людьми славянского языка, бито и добито до последнего воина вместе с самим воеводой на том самом месте, куда Владан привел россичей для переправы.
— С тех лет более нет хода ромеям через Дунай, — с гордостью утверждал Владан.
Хотел Ратибор спросить, почему же уголичи побросали зря много оружия на телах битых ромеев? Не спросил, чтобы не выставиться непониманием. Союзники, а слова лишнего бросать не положено.

На высоких гривах, по пригоркам и на горах, по ущельям и в долинах, вдоль глубоких русел речек и ручьев, да и в сухих раздолах обильны леса, рощи, рощицы.
Не хуже засек охраняла себя изрезанная, рассеченная горбатая земля Приднестровья, прикрытая дубами, серокожими грабами, жесткими буками, остролистыми кленами, серебряными липами, черными вязами, крепким ясенем. В зелень черневых лесов темными отрядами спускался с вершин сосняк. Снизу же плотным подлеском наступали шиповники, розы, орешник. Опушки отгораживались от полян стенами колючего терна.
Вверх да вниз, вниз да вверх… Все-то яры, изволоки, увалы, змеистые тропы. Не пройти, не проехать, не пролезть, не продраться.
Однако же кто поищет, тот найдет в Приднестровье и низкие перевалы, и долины с редколесьем, с длинными пролысинами, где могут пройти и конные, где можно прогнать стада, которые степные люди влекут с собой для мяса, где прокатятся большеколесные телеги.
Особенная здесь земля. Не степь. Не лес. Горы — но и не горы. Приднестровье. Здешние жители, люди славянского языка, зовут свое место Углом.
Степная дорога, подходя к Рось-реке удобным шляхом, на Роси и кончается. После Роси нет таких путей, чтобы можно было кому-либо вольно ходить через землю. Угол же просечен дорогами.
А все же есть и для уголичей скрытые места. В стороне от перевалов и невдали от опасных дорог уголичи знают убежища по ущельям и на высотах, куда конному степняку трудно пробраться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я