Всем советую магазин Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Дома лучше.
Но что же оказывается, дорогие? Что вдруг чуть не подкосило меня, когда я узнал, что парторг и начальник цеха вызывают к себе по одному моих приятелей и просто запрещают идти ко мне в гости. Я, дескать, человек с двойным дном, сионист, собираюсь в Израиль, и надо мне испытать всю меру рабочего презрения как двурушнику, темниле (мошеннику) и, воз, «пятой колонне». Фомин, Буряков, Загоскин, Пудовилов и еще человек десять сами после разговоров с начальством пришли и обо всем мне рассказали. Кроме того, их предупреждали, что нахождение в одной компании с Пескаревым – не такое уж безобидное дело, поскольку он ярый антисоветчик, умело скрывающий свою сущность и только и ждущий момента вцепиться в горло советской власти или выйти из-за угла с бандитским ножом.
Я поначалу впал в бешенство. Разбил стул о половицу и хотел бежать в партком чистить рыло Ракову. Хотел послать Брежневу письмо с перечислением всех раковских паскудств от полового разбоя с использованием служебного положения до получения взяток за квартиры и садовые участки. Потом подумал, при чем тут Брежнев? Что он сам, что ли, из другой породы? Из той же. Только побойчей, понаглей, поподлей и понапористей. Был бы он иным человеком по натуре и мыслям – не расплодилось бы вокруг в последние годы столько откровенного ворья, столько хапуг и лгунов, прикрывающихся чинами, партбилетами и пускающих нам пыль в глаза призывами и лозунгами. Плевать.
Разве хоть раз за всю историю советской власти читал я в газетах отчет о судебном заседании по делу разложившегося парторга? Не читал. И не прочитаю.
Плевать! Ничего нового в принципе мне не открылось.
– Ребята, – сказал я, – плевать нам на них, но не желаю я подводить вас под монастырь (делать подлость). Не желаю. Я на пенсию выхожу, а вам еще работать. Зачем неприятности, дерганье нервов и прочие штучки. Лишняя рюмка не сделает моего отношения к вам прекрасней. Я и так вас всех люблю и уважаю. Пусть Раков подавится моими проводами. Душа из него вон. Отметим как-нибудь втихаря, на рыбалке.
Обидел я ребят поневоле. Правда, хотел сделать лучше не для себя, а для них. Обидел. «Скотина ты, – говорят, – готовь стол и ни о чем не думай.
Ракова мы ебем в его гнилую душу!» Именно так они и сказали, могу ли я из их песни выкинуть хоть словечко?
Вову с женой вызвал из Москвы на празднество и тут же обещал пойти в жэк заверить разрешение.
Вы спросите, почему я никогда ни слова не пишу о своей дочери Свете?
Почему не вызвал ее, как Вову? Отвечу в двух словах, остальное при встрече.
Ее как испортили душевно в детском садике, внушив, что дедушка Ленин самый хороший, самый благородный, самый умный и самый живой человек на всем белом свете и никогда не умрет, так дочурка моя помешалась на этом бандите с большой дороги, на этом любимом папе всех нынешних террористов, убийц и похитителей. Просто помешалась. Она была неглупой, славной девочкой. Я думал, пройдут все эти несерьезные штучки, переболеет Света портретиками Ильича, расклеенными ею над кроваткой, так что места живого на стене не хватало, переболеет идиотскими полоумными стихами о добром дедушке, желавшем счастья всем людям, светившемся самой скромностью, простотой и сердечным вниманием даже к мелким людским нуждам, переболеет, надеялся я и старался не травмировать детскую душу, в которой мерзкая пропаганда подменила непременную тягу к чему-либо истинно святому поклонением лживому идолу.
Светочка буквально молилась на него, зачитывалась книгами, от которых лично меня тошнило, по двадцать раз смотрела фильмы вроде «Ленин в Октябре». Школа только закрепила в ней уродливое чувство, заслонявшее – я замечал это – живую жизнь, жизненные отношения, извращавшее нормальные привязанности к матери, к дому, к брату, к отцу. Она дрожала от негодования и презрения, когда я привычно говорил по какому-нибудь немаловажному поводу: «Даст Бог», «Не дай Бог», «Слава Тебе, Господи».
– Все, что у тебя есть, отец, тебе дал Ленин, – говорила Света – активная комсомолка. – Без Ленина кто бы ты был? Что было бы с миром? Каждая секунда подтверждает правильность его учения…
Спорить со Светой было невоз. В спорах мне помогал Федор. Он вежливо по косточкам разбирал «великое учение», предлагал Светиному вниманию документальные факты – свидетельства чудовищной кровожадности и аморальности ее любимца, но все бесполезно. Бесполезно. Фанатики мне напоминают слепых от рождения людей. Разве им доказать, что белое – это белое, а черное – не красное? Нельзя. Единственный цвет, который мог бы безошибочно воспринять и навек запомнить фанатик, – оранжево-золотистый, но для этого фанатику нужно сначала врезать по лбу дубинкой, чтобы у него искры из глаз посыпались. Вот они-то и будут оранжево-золотистого цвета.
Однако хоть Света моя и была фанатичкой в полном смысле этого слова, я не мог пойти таким путем, не мог вроде бы с помощью праведной силы вышибить из ее души идолов, выжечь их след, а потом устроить в Светиной голове сквозняк, чтобы она открыла заложенные глаза, чтоб она с ужасом убедилась в полном несоответствии картины действительной жизни со всякими сладкими посулами и ленинскими проектами и стала нормальным человеком, называющим белым белое, кроваво-красное не светло-розовым, а кроваво-красным и достойно, как все мы, несущим свой крест.
Одним словом, чтобы жизнь в ее глазах была такою, какая она есть на самом деле, а не такой, какой она кажется людям, изолированным от всех живых источников знания действительности, чьи глазки давно заплыли жирком, страхом и грязным цинизмом. Так формулировал Федя, а я был во всем с ним согласен.
Что, вы думаете, отвечала на это моя бывшая дочь? Она спокойно, но несколько побледнев, отчего ее лицо становилось отвратительно красивым, говорила:
– Двадцать лет тому назад я не задумываясь отнесла бы запись нашего разговора в органы. Вы негодяи и политические трупы! Вы пользуетесь моей либеральной порядочностью! Почему бы вам не выйти на площадь и не сказать в открытую все, что вы думаете? Вы не видите ничего дальше своих поплавков!
Вам плевать на то, что необходимо делать людей счастливыми, освобождать от ярма капитала и унизительной потогонной системы! Вам плевать на голод в Африке, на кровь во Вьетнаме, на то, что миллиардеры живут в неслыханной роскоши, а в Нью-Йорке крысы едят негритянских детей! Вам на все плевать!
Мещане! Сытые, тупые мещане. Может быть, вы все-таки выйдете на площадь?
Улыбаетесь? Страх – лучшее свидетельство вашей политической слепоты и неправоты. Рыбаки и алкоголики!
– Однажды Федор Петрович, – заметил я, – сказал парторгу все, что он думает о нем и о его партии. Знаешь, дочь моя, чего это ему стоило? Одного легкого, двадцати девяти зубов, пятидесяти процентов зрения, отмороженных рук и золотого цвета волос. Ты слышишь, уродина?
– Эрнесто Че Гевара отдал за свои убеждения и действия жизнь, – ответила Света. Портрет этого освободителя народов тоже висел над ее кроватью.
После одной из подобных бесед, дорогие, Света убежденно сказала, что больше я ей не отец, что она ненавидит меня как олицетворение темной и злой силы, мешающей человечеству расправить крылья и лететь над болотами жизни к обетованной земле коммунизма, где один смеется, а сорок девять тонких, звонких и прозрачных горько плачут и невесело поют. Последние слова добавил, разумеется, я и дал Свете по морде. Дал от обиды и чистого отцовского сердца, о чем ни капельки не жалею. Но вы бы посмотрели, что было тогда с матерью Светы! Она харкала кровью и билась в истерике. Она выла на весь дом:
– Господи, за что? За что ты послал мне такое горе, Господи! Лучше бы она родилась мертвой!
– Не плачь, мать, не вой, – сказал я тогда, – не одних нас поразила в самую душу, в самую плоть эта страшная зараза. Пусть живет эта дамочка. Ей ведь жить много лет, а не нам. И, не к нашей радости, верь мне, она еще получит свое.
– Не дождетесь! Куска хлеба больше от вас не возьму! Вы не стоите двух букв из его сочинений!
Света имела в виду сочинения Ленина. Она действительно ушла со второго курса своего истфака на службу пионервожатой. Сама питалась, сама одевалась, разговаривала с нами как чужая, обещала скопить денег и построить себе кооператив. До меня доходили слухи, что участвовала в облавах на каких-то бородатых художников, была однажды, а воз, и не однажды, при обыске, писала статейки в областную молодежную газетенку, но по части жить с кем-нибудь – ни-ни. Чего, казалось мне, не было, того не было.
Видите, что получилось из моего желания рассказать вам вкратце об отвратительных отношениях отца и дочери? Ровно десять лет мы не сказали друг другу ни слова. Ровно десять лет. Когда наши политические руководители почувствовали в 1968 году, что если так дело пойдет дальше, то и у них задымится земля под ногами, а следовательно, недопустима попытка чехов переделать полицейское мурло социализма в человеческое лицо, и захватили бедолагу Чехословакию, я сказал Свете последнее свое слово. Это случилось после того, как я услышал по «Голосу» об избиении и аресте молодых людей, вышедших на Красную площадь и сказавших откровенно все, что они думают по поводу гнусного вмешательства сильного хама во внутренние дела маленького народа, возмущенного уродствами образа своей жизни.
– Вот что делают с теми, кто выходит на площадь, – сказал я.
– Это честнее, чем трепать языком за бутылкой и держать фигу в кармане, – ответила Света.
О, какой счастливой, довольной и радостной она была в те дни! Вечерами не отходила от радио, зарывалась с утра в газеты, кому-то звонила, поздравляла, обсасывала подробности, сожалела, что Дубчека публично не повесили, мерзко орала в трубку: «Ленка, наша взяла!.. Валька, включи радио!.. Юрка, ты читал? Ты так проспишь все на свете, балда несчастный!»
Может быть, это было жестоко и не по-еврейски, но я не выдержал и попросил Свету убраться из дома к чертовой матери, чтобы я не слышал мерзостей и мог сменить обои, заляпанные идиотскими лозунгами и вспухшими от времени портретами благодетелей человечества, замызгавшими стены моего жилья. Комнату тебе, добавил я, буду оплачивать, ибо ты уходишь из дома по моему желанию. И дело, говорю, не в том, что у нас разные взгляды и симпатии. В тебе не только нет человеческих чувств к тем, кто дал тебе жизнь, но ты, ко всему прочему, нас ненавидишь, ты стыдишься нас и нашей фамилии. Ты краснеешь, когда ее слышишь, мне рассказывали об этом учителя, и, уверен, продала бы нас на грязном базаре в обмен на другую фамилию. Ты и сейчас краснеешь, ибо я говорю правду, которую ты запихиваешь обратно в свою совесть, как я запихивал однажды на балу во Дворце культуры вывалившиеся из носков тесемки кальсон…
Света охотно ушла. Ушла без скандала, но мать глубоко задела и оскорбила, сказав, что она погубила свою жизнь, хлопоча на кухне и штопая мне носки, что она прожила в рабстве под пятой темного и тупого человека, сосредоточившего все свои интересы на рыбалке, друзьях, водке, телевизоре и в забивании козла (домино). Я напоследок ответил, что лучше жене быть в чудесном рабстве у любимого мужа, чем любить сушеного сифилисного идола и напоминать собой сумасшедших, которые живут как во сне, ничего не видя вокруг и стараясь не замечать фактов, тревожащих их бесконечные сновидения.
Света ушла. Она работала, училась, вертелась в райкоме комсомола, я платил за комнату, а мать – эта старая добрая курица – тайком от меня подбрасывала ей деньжат и тряпок.
Могут ли у вас быть, дорогие, такие явления? Впрочем, что я спрашиваю?
А Патриция Херст? Ей-то чего не хватало? Я понимаю, не хлебом единым сыт человек, но вот что я, однако, заметил, размышляя о наших странных временах и глядя задумчиво на поплавок: очень трудно поймать хорошую рыбину на плохую наживку. Вернее, не трудно, а невоз. Точно так же черти берут на удочку человека. Ведь не предложишь человеку в качестве наживки откровенное чертовское зло? Правильно? Только преступники-выродки клюют на него. Но вот на хитрую пилюлину, внутри которой притаилось смертельное, острое зло, а снаружи она приманивает нюх сладким и аппетитным добром, человеческие души клюют зачастую моментально. Не успевают их подсекать всякие ленины, сталины, гитлеры, мао цзэдуны и прочие политруки. Клюют люди, а потом выпучивают белые от безумия глаза на небо, и растопыривает ихние жабры жуткое внезапное удушье. Я не могу иногда, как хороший рыбак, не восхититься хитрыми чертями, которые сначала шибко и умело взбаламучивают воду жизни. Люди при этом, подобно рыбам, не то что хлеба насущного не видят и кислорода не чуют, но и не соображают, наверное, в кромешной тьме, где дно, а где небо. Поэтому мечутся люди в поисках пищи и света, и самое теперь легкое – воспользоваться этим неистребимым, невнимающим рассудку инстинктом, наживить красного мотыля на загнутое, чтобы рыбине не сорваться с него, острое жало и, зная, что клюнет вот-вот стерва, ждать (ведь секунду назад было рано, а через секунду будет поздно), ждать и подсечь именно в тот момент, когда, мгновенно распознав смертельную опасность, рыбина еще успеть могла бы сорваться с крючка, могла бы спастись…
Последнее время регулярно недосыпаю, так как должен дописать вам до конца обо всем. Голова иногда идет кругом: так много накопилось, а излагать трудно, и я жалею, что не вступил в свое время в литературный кружок при Дворце культуры. Но ничего. Даст бог – вывезет. Сейчас я опишу вам с некоторыми любопытными подробностями мои проводы на пенсию. Подсчитали мы с Верой гостей. Основных набралось пятьдесят с лишним человек, а тех, кто заглянет на стопку случайно, набралось бы, вероятно, не меньше, если не больше. Подбили сумму расходов. Прикинули приблизительно меню. У нас в нашем засраном городе не имеется, как у вас, супермаркетов на каждом шагу. У нас есть всего один универсам, по полкам которого изредка прыгают сардинки за ставридками и скумбрия за рыбными тефтелями. На месте мясного отдела продают скороварки, мясорубки и детские ночные горшки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я