https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/dlya-dushevyh-kabin/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Разве что в дни выборов в сенат и прочие шарашки. Там уж если тратят денежки, то на рекламу, и денежки окупаются. В общем, Коля, шел я по улицам, лезли в мои глаза все зти «Славы» и «Вперед», и думал, что в нашей стране, к сожалению, нечего рекламировать, кроме партии, труда и вечно мсивого Ильича, а какая и кому от зтого польза и прибыль, совершенно неясно. Впрочем, почему неясно? Наши вожди, направляясь кто в Кремль, кто на Лубянку, кто на Старую площадь, кнокают, небось, из окон своих машин на всякие слова и думают: «Правильно. Это по-деловому. Слава нам. Хорошо мы работаем. Народ зря хвалить не станет. Слава!»
Да ну их, Коля, к лешему.
Прихожу домой. Дверь открыта. Вонища — не продохнешь, и какая-то баба в противогазе пульверизирует плинтуса, тахту и тумбочки с мягкими стульями. И все это в общем коридоре. Кричу бабе, по всей видимости, Зойке. Не слышит. Я нос зажал и толкнул ее. Обернулась и на тахту валится. Снимаю с нее противогаз. Зойка! Разжирела только слегка.
— Как увидела тебя, так думаю, чокнулась от хлорофоса или противогаз неисправный. Вот, клопов и тараканов морю. Спасенья от клопов нету, — говорит Зойка.
— Откуда ж клопы взялись?
— Как ты пропал, так они и развелись постепенно, Сроду в квартире их не было.
Тут, Коля, я вспомнил, как пожалел клопа и подсадил его к Зойке перед уходом на Лубянку. «Живи, — сказал я еще тогда, — ведь жить, тебе, клоп, положено пятьсот лет». Вот он и нашел себе подругу, или она его нашла, расплодились, допекли Зойку. Она вот, продолжалась тут без меня жизнь.
Достаю из заначки ключ. Вхожу в свою берлогу. Воздух чистый. Я ведь форточку не закрыл. «Хрен с ней, — подумал уходя, — с шаровой молнией. Пускай влетает.» Воздух чистый, но зато стоит в комнате жуткий писк. Залетела в комнату пара воробьев с бабочками в клювиках, засекли меня, вылетели и перед окном икру мечут, влететь боятся. Смотрю: на буфете гнездо, за моим фото «Я в Венеции» — другое, в моем цилиндре — третье. И в каждом гнезде голодные птенцы клювы пораскрыли, шеи вытягивают, тонкие, как у лагерных доходяг, весь пол в помете, стол тоже, а на столе бутылочка постаревшего на шесть лет коньяка, тоже задристана с ног до головы, словно обросла пылью веков в подвале герцога Орлеанского. Сколько же поколений воробьев родилось тут и выросло, пока я чалился?
— Давай их тоже выморим, как клопов, — говорит Зойка.
— Не надо, — отвечаю, — никого морить. Они сами через пару месяцев улетят, а может, и раньше.
— Как же ты жить вместе с воробьями будешь? — Проживу. С людьми уживался, да еще с какими, а с птичками тем более уживусь.
Подхожу, Коля, к окну, открываю его, чтобы папам и мамам влететь с добычей удобней было, и вот — судьба моя — напротив по тротуарчику, в туфельках-шпилечках, с сумочкой в булочную спешит та самая деточка! Я не мог, Коля, ошибиться. Ласточке тогда лех пятнадцать было, и я уже прощался со свободой, отсчитывая последнее ее время, и смотрел в окно, и это была она в коричневом платьице с белым передничком. Коля, я твердо сказал своему старому знакомому снайперу Амуру: «Как всегда, беру огонь на себя!» Амур соответственно прошил мое сердце длинной автоматной очередью, и я крикнул в окно:
— Деточка! Деточка!
Остановилась. Думала, что оклнкнули не ее. Я еще раз позвал.
Подняла личико и с улыбкой спрашивает:
— Это вы меня?
Я кричу:
— Немедленно зайдите в квартиру семь!
Пожала плечиками, но я серьезно машу рукой, и вот она, глазам своим не верю, переходит улицу… Я вышел из хлорофосной смердыни на площадку. Все выше, Коля, все выше стремим мы полет наших птиц! — Извините, — говорю, — я человек чудовищно интуитивный, и мне на расстоянии показалось, что вы имеете какое-то отношение к биологии.
— Да. Я учусь на биофаке. Вы угадали, если, конечно, ничего не знали об этом.
— Не мог знать, — говорю, — кстати, у нас тут морят клопов. Запах. Зажмите, пожалуйста, нос, и зайдемте ко мне. Я вас порадую. Ну, слово за слово… «Заметил, — говорю, — что вы с симпатией смотрите на воробьев…» Хотя ничего такого не замечал.Провожу деточку, ее звали Галей, в свое большое гнездо и даю пояснения насчет превращения в него моей комнаты. Деточка Галочка ловила мух и кидала их в клювики птенцов. Я что-то тискал, она весело ругала Сталина, угрохавшего ее двух теток, двоюродного брата и немыслимое число соседей по коммуналке, спрашивала, читал ли я в лагере стихи Пастернака и, наконец, мы раскупорили дождавшуюсятаки меня бутылочку. Воробьи, кстати, плюнули на опасность, не оставлять же детей голодными, и стали влетать совершенно внаглую. Я, Коля, с твоего позволения, для того, чтобы двинуться дальше, забегу немного вперед. Ласточка Галочка ушла. Через пару дней забежала по-новой, притаранила птенцам мотыля и умолила меня тиснуть ей все то, что тискаю теперь тебе я. И вот, когда я дошел до процесса, она заплакала, поцеловала меня в щеку и говорит:
— Для того, чтобы все это слушать, Фан Фаныч, нужно стать женщиной… Извините…
Коля! Поверь мне: мы несколько недель не вылезали из гнезда. А вылезали на смрадную улицу только для того, чтобы купить пожрать. Лямур, милый, лямур. А потом улетели птенчики-воробушки. Оперивись и улетели. И мне пришлось сделать ремонт. Это я, извини, забежал вперед. Ушла, значит, потрекав со мной, Галочка, а я уже совершенно окосел от Свободы. Как бы глупостей, думаю, не наделать. Закружилась моя голова. В самый раз бы прилечь на закаканный птичками диванчик, покемарить часок, перешибить сном сумасшедший хмель жизни. Но нет! Все-таки фан Фаныч — полная чума, Первым делом он очистил от помета столик Марии Антуанетты, за который Стальной предлагал ему состояние, но в ответ слышал: «Жамэ». Очистил, полюбовался им, потом взял бутылку в гастрономе, захожу за угол, подхожу к пивной и говорю Нюрке, падле бессмертной и позорной:
— Кружечку! — Даю монету. Нюрка сдерживает пиво, оно, как нефть из новой скважины, бьет вместе с газом, одна сплошная пена, которой только пожар в рейхстаге опять-таки тушить. Другой рукой дает мне Нюрка сдачу. Увидела наконец. Узнала, гадина. А рожа ее лиловая с прописью так заплыла, что она хавало свое от удивления раскрыть не может, только шнифтами хлопает продажными, быдловыми и поросячьими, Вольфганг Мессинг такие не прошибет, попростуй он с гипнозом потребовать у Нюрки долива пива после отстоя пены. Я же интеллигентно, как всегда, жду. И еще пара человек ждет. А Нюрка остолбенела, пиво, вернее, пена уже через край бежит, и вдруг оседает Нюрка в белом халате с посиневшей харей, тает за стойкой, грохнулась на пол. Пришлось Фан Фанычу дверь с замком вырывать, вытащить Нюрку за синие ноги на свежий воздух, пивом в рыло плеснуть и сказать на ухо: «ОБХС! ОБХС! ОБХС!» Будь уверен, Коля, тут же очухалась, а я отпустил пива, долив его тютелька в тютельку хипежившим алкашам, сам выпил пару кружек, бубличек соленый пожевал и сказал Нюрке:
— Советую тебе сесть на годик, тогда похудеешь и не врежешь дуба от удара, а во-вторых — раньше сядешь, раньше выйдешь. Нюрку я покинул задумавшейся, хотя, Коля, следов мысли на ее роже не взял бы даже Ингус — верный друг пограничника Карацюпы. Так. Затем Фан Фаныч берет шефа.
— На Лубянку. Подождите меня у приемной.
Подъезжаем. Шеф спрашивает: долго ли ждать? Отвечаю внушительно, что от двадцати минут до десяти лет. Главное, спокойствие! Подхожу к окошечку. — Мне, — говорю с английским акцентом, — очень надо бы повидать, очевидно, уже полковника, следователя по особо важным делам товарища Кидаллу.
Попросили подождать. Минут через пять выходит в приемную гриф средних лет в штатском.
— Здравствуйте. Документы у вас при себе?
— Вот справочка об освобождении. Она же ксива.
Завел он меня в какую-то комнатушку. Рядом с Лениным темный квадрат от снятого Сталина. На столе бронзовый железный Феликс. Я разъяснил, что желаю узнать о состоянии здоровья своего следователя Кидаллы. Можно по телефону, но и не возражаю против свиданки. Это не для эксцессов, жиганской мести, либеральных воплей и так далее. Просто я испытываю душевно-историческую необходимость услышать или увидеть товарища Кидаллу, чтобы поблагодарить его, кроме всего прочего, за то, что свела нас чудесная во многих отношениях моя судьба, а если бы не свела, то и не познакомился бы я сегодня с прекрасной, с лучшей из ласточек, которая бежала, деточка, в коричневом платьице с белым передничком в черный день моего пленения, в булочную. Могу я увидеть или услышать товарища Кидаллу? Отпускать мне такси или не отпускать?
— Вы немного выпили и возбуждены, но такси не отпускайте, потому что некоего Кидаллу вы не сможете ни услышать, ни увидеть! — Чехты ему? Верней, кранты? То-есть, пошарили вы его из органов? — спрашиваю в крайнем удивлении.
Гражданин по фамилии Кидалла в органах не работает и никогда не работал, — отвечает гриф в штатском.
— Ну, миляга, начальничек, вы мне чернуху не раскидывайте. Взгляните в мое досье и поймите, что перед вами не парчушка, а Фан Фаныч, державший, несмотря на мягкость характера, тюрьмы Старого и Нового света. Кидалла вел мое дело и состряпал процесс будущего. Я — Харитон Устинович Йорк, зверски изнасиловавший и убивший в ночь с 14 июля 1789 годв на 9 января 1905 года кенгуру Джемму! Я срок отволок, а вы мне чернуху лепите, «не работает и не работал». — Вам необходимо встать на учет в психодиспансер, Фан Фаныч и подлечиться. Дело ваше вел не какой-то Кидалла, а бывший майор Мохнатов. Бывший, потому что, восстанавливая ленинские нормы соцзаконности, партия очистила органы от мохнатовых и им подобных. И бросьте вы на себя наговаривать. Никого вы не изнасиловали и не убили. Вас арестовали по ложному обвинению в попытке покушеыия на Кагановича и Берию. Вы будете реабилитированы и получите бесплатную путевку в дом творчества писателей Переделкино. До свидания.
— А на хрена мне, пардон, в дом творчества ехать? — тупо спрашиваю, ибо одурел от услышанного.
— Многие, не пережившие того, что вы, писатели, остро нуждаются сейчас в лагерных сюжетах. Вот вы и подкиньте им за столом, в биллиардной, и так далее, парочку бериевских ужасов. Пусть пишут. Нам это нужно. Ну, до свидания.
— До свиданья. Передайте, начальник, председателю вашего комитета генералу Серову, что я в любом случае уважаю глухую несознанку. Привет также Кидалле, если вы его не замочили, заметая следы. И еще скажите Серову, что Фан Фаныч не фраер и на учете в дурдоме состоять не намерен. Адью. В дом творчества поезжайте сами. Ну что ты скажешь, Коля? Чисто сработано? А мне после всего, что я испытал, видите ли, подлечиться надо! Ну, падлюки! Ну, наглые мусора! Действительно, какая-то новая порода людей. Тьфу, сучий ваш мир! А шеф мой, бедняга, издергался начисто. Увидев меня, хвостом завилял, визжит от радости, того и гляди в нос лизнет.
— Куда, — говорит, — хозяин, едем?
— В зоопарк, Вася, в зоопарк. Тебе известно, что преступник любит возвращаться на место своего преступления?
— Это вы насчет амнистированных и реабилитированных?
— Вот именно, — говорю, — догадливый ты парень, Вася.
15
Попросил я его высаднть меня на Больших Грузинах у служебного входа. Отблагодарил за нервотрепку стоянки у КГБ. Повторяю затем все свои действия, как в кино на родном процессе. Воровато оглядываюсь и хочу шмыгнуть через служебный вход, хотя сам не понимаю, зачем мне это сейчас нужно.
— Гражданин! Гражданин! Пропуск! — окликнул меня, как говорят плохие писатели, до боли знакомый голос. Иду, с понтом не слышу. — Стой, тебе толкуют!
Оборачиваюсь, Коля, и вижу натуральнейшего, слегка постаревшего сторожа Рыбкина, с медалью «За оборону Сталинграда» на стареньком пиджачишке.
А! Это ты, артист! Здорово! — буднично говорит Рыбкин. Я к нему бросаюсь, обнимаю, трясу за плечи, целую, и у него, алкаша старого, нос напудрен для маскировки багровости от дирекции, разит, разумеется, пивом изо рта и портвейном, но я чую почему-то родство с этим человеком.
— Здорово, Рыбкин, здорово, кирюха!
— Не дадут тебе народного. Опять с утра надираешься, — говорит Рыбкин. Я и то терплю. У сменшика вчера двух соболей ляпнули и большого бобра. А это знаешь,сколько на валюту? Идем в помещение, — говорит Рыбкин, а сам кнокает на мою оттопыренную скулу».
Поддали, И веришь, Коля, сколько я ему не вдалбливал, что я тоже натуральнейший Фан Фаныч, а никакой не артист, он только лыбился и говорил, что мне по-новой надо ложиться на улицу Радио антабус принимать, не то скожусь от белой горячки, как один негр из африканского посольства. Он приехал ночью на кремовом «форде», перелез через забор, и поутрянке негра нашла служительница в крокодиловом бассейне. Негр сидел в воде и плакал, а крокодил забился от страха куда-то в угол. В органах он, протрезвев, объяснил, что пьет от тоски по Африке и уже не раз ночевал по пьянке в слоновнике, антилопнике и обезьяннике. Его и выслали в 24 часа, даже опохмелиться не дали.
— Представляешь, каково было лететь, не поправившись?
— Представляю, — говорю, и понимаю, что не удастся мне доказать Рыбкину, что я это я, потому что он с туфтовым Фан Фанычем вместе снимался, пил, получал гонорары и ходил обедать в дом Кино. На все, что я втолковывал, он отвечал:
— Наливай и не ебли мне мозги. Дай от радио отдохнуть.
— Хорошо, — говорю, — сбегав еще за бутылкой, — а кенгуру убивали или не убивали?
— Убили. Как же не убить? Тогда бы и кина не вышло. Все было, как в жизни.
Тут я, Коля, уронил голову на руки, хмель с меня сошел, и не знаю, сколько я так просидел. Рыбкин, наверно, подумал, что я задрых, вышел и тихо дверь прикрыл. Ну что мне стоило тогда взять у Кидаллы на себя не изнасилование Джеммы, а покушение на Маленкова, Кагановича, Молотова, Булганина и примкнувшего к ним Шепилова? Ну, чтоб Их, идиотов, все равно никто и не думал убивать, ибо убивают и покушаются на личностей, а такого дерьма, как они, в России хоть пруд пруди. Отволок бы я за них тот же срок, а бедное животное было бы живым и здоровым. Дрянь я, дрянь. Кроме всего прочего, Никита шарахнул бы мне сейчас медаль «За отвагу», а может, под настроение и Героя Советского Союза дал бы, как генералу Насеру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я