https://wodolei.ru/catalog/vanni/Jacob_Delafon/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но Иринушка отвечает:
— Ничего не болит у меня, мамушка, ничего мне не хочется, скучно только. Отчего скучно — сама не знаю. Места себе не нахожу…
— Так в садик бы вышла, прошлась, теплынь нынче, благодать.
— Ох, и гулять не хочется. А вот что, мамушка, прикажи ко мне позвать Машуню.
— Ладно!
Уходит княгиня от царевны да и не возвращается.
Посылает Ирина за Машей то того, то другого. Возвращаются посланные ею с одним и тем же ответом: нигде нет Маши, никак отыскать ее не могут.
Ждет царевна и волнуется все больше и больше.
Наконец сама она вышла, обошла весь терем, в сад спустилась — нет нигде Маши. Спрашивает она о ней, никто ничего сказать не может. И в то же время замечает она, что все как-то странно на нее смотрят.
Кинулась Ирина к княгине Марье Ивановне, дрожит вся, рыдает.
— Где Маша? — спрашивает она.
Княгиня видит, что нельзя больше скрывать.
— Нет ее, убежала она, твоя любимица!
Царевна так зарыдала, будто сердце разрывалось на части.
— Неправда это, скрываете вы от меня… своего добились, схватили, видно, ее, повели на пытку!… Это зверь этот… дьяк… Тороканов!… Да как же он смеет, ведь мне обещали, что ее не тронут… Как же мне-то не сказались?!
Она, как безумная, побежала отыскивать царицу. Нашла ее и вся в слезах, в исступлении молила и в то же время требовала, чтобы отдали, возвратили ей любимицу.
Но царица ничего не знала и не понимала, в чем дело. Призвали княгиню, призвали Настасью Максимовну и, наконец, привели к царице Пелагею.
Ирина из всех этих докладов и рассказов должна была убедиться, что ее предположение неверно. Тут не Тороканов, не на пытку повели Машу.
Так что же? Один ужас заменился другим. Значит, она не послушалась, значит, она так и сделала, как предполагала. Убежала она к нему… Отчего же не возвращается?!
— Послать людей искать эту девчонку по городу! — распорядилась царица. — Чтобы нынче же ее нашли, не булавка ведь… Да и куда же это она могла убежать? — обратилась царица к дочери. — Ты вот ее заступница. Ты меня уверяла, что девчонка эта ни в чем не повинна, ну так и объясни нам, знать ты должна — где она?
Ирина опустила голову и молчала. Что могла она ответить?
— Вот и выходит, — продолжала царица уже совсем раздраженным голосом, — что мы с Марьей Ивановной, потакая тебе, в дурах остались. Не надо было тебя слушаться. Ишь, невидаль какая, сокровище, золото! Все, вишь, на нее напраслину возводят, все, вишь, виноваты, она одна права!… Слушай ты, Марья Ивановна, — повернулась царица к княгине Хованской. — Как отыщут эту негодницу, так ты ее запри. Мне доложи, а я дьяка пошлю поспрошать ее. Нет уж, Иринушка, плачь ты не плачь, хоть рекой разлейся, а об Машутке чтобы и слуху не было! Вон ее из терема, не то она всех тут перепортит…
Совсем разгневалась царица. Ирина убежала к себе, кинулась на кровать, никого к себе не подпускала и горько-горько плакала.
Вечер пришел и принес только одно известие, что, несмотря на поиски во все стороны разосланных надежных людей, Машутки не отыскали. Как в воду канула. И на следующий день, и еще через день — нет Машутки.
Царевна все перебрала в уме своем. Представлялись ей всякие ужасы: растерзали Машу злые собаки по дороге, захватили ее воры-разбойники, душегубцы, утопилась она от страха погони.
Долго не могла остановиться царевна на мысли о том, что Маша жива, что она там, во дворе королевича, что она с ним, но пришлось, перебрав все, дойти и до этой мысли. Если она жива и только не могла до сих пор вернуться — это еще самое для нее лучшее. Только ведь не вытерпит она, никакие стражники ее не остановят, раньше или позже, а явится она в терем себе на погибель. И нет никакой возможности дать ей знать, чтобы не возвращалась.
Томится бедная царевна без известий о Маше и королевиче, и пуще того еще страшится она, чтобы Маша не вернулась.
Ото всех сторонится царевна, ни с кем не ведет беседы: «да», «нет» — только от нее и слышат.
Вечер придет, запрется она у себя в опочивальне, упадет на колени перед киотом с образами и жарко, горячо молится. Так чиста, горяча ее молитва, так непорочно ее юное измученное сердце, что не смеют Машины бесенята шепнуть ей: «А Машуня-то твоя у королевича, обнимает она его, целует… Обманула тебя твоя Машуня, насмеялась над тобою».
Прячутся бесенята в темный угол, забираются на теплую изразцовую лежанку, изукрашенную хитрым рисунком, невиданными цветами и травами, и оттуда с изумлением и грустью глядят на молящуюся царевну.
XX
Была середина лета, последние числа июня. Погода стояла знойная: засуха, ни малейшего дуновения ветра, солнце медленно плывет по безоблачному небу и жжет, палит своими лучами.
По Москве бешеные собаки бегать стали и кусаться. На людей, местами, мор пошел: схватит человека, кричит он, корчится, холодеет, а через несколько часов, глядишь, и Богу душу отдал. Решили, что болесть ту завезли купцы из Персии, а другие уверяли, что все это просто с духоты, от зноя — спадет зной, пойдет дождик и всю болесть лихую как рукой снимет. Пока же не принимали никаких мер против заразы, да и не знали, какие тут меры помочь могут.
Вообще над Москвою и помимо удушающего зноя и заразы чувствовалось что-то тяжелое, тревожное. Ходили недобрые слухи о болезни царской, о самозванцах. Ближние бояре, знавшие доподлинно, в чем дело, с каждым днем смущались все более и более.
Они хорошо понимали, что царская болезнь не к доброму концу. Еще весною, в апреле, призывали иноземных дохтуров — Венделина Сибелисту, Иоганна Белоу да Артмана Грамана и допрашивали их: какая болесть у царского величества, от каких причин та болесть случается и что от того бывает?
Ученые иноземцы, осмотрев государя, объявили, что желудок, печень, селезенка, по причине накопившихся в них слизей, лишены природной теплоты, и оттого понемногу кровь водянеет и холод бывает; оттого же цинга и другие мокроты бывают.
Назначили леченье: давали государю составное рейнское вино, приправляя его разными травами и кореньями, запретили ужинать, пить холодные и кислые питья.
Лекарство это не оказало никакого действия. Тогда, 14 мая, прописали другой чистительный состав, но и он не принес облегчения. В конце мая врачи говорили ближним боярам, что желудок, печень, селезенка бессильны «от многого сиденья, от холодных напитков и от меланхолии, сиречь кручины».
Венделин Сибелиста, будто оправдываясь, доказывал, что он давно уже просил великого государя изменить образ жизни, ходить пешком как можно больше и, главное, не кручиниться, быть веселым.
— А что ж ты, дохтур, зелья-то целебного государю не дал от кручины? — спрашивали бояре. — Тоже толкуют: не кручинься, будь весел! Ну, так и дай от кручины зелье!
— Нету такого зелья в натуре! — объявил Сибелиста. — Коли вам старые бабы говорят, что они то зелье знают, не верьте им: врут ваши старые бабы!
— То-то оно и есть! А ты вот выдумай снадобье целебное от кручины, от беды всякой да тогда и говори… А то что ж ты за дохтур немецкий, ученый, коли великого государя, за его же тебе царское жалованье, вылечить не можешь!
Сибелиста обиделся, отошел от бояр и, потолковав с товарищами, прописал царю составной сахар и велел мазать желудок бальзамом.
Начались у Михаила Федоровича головные боли, да такие, что по дням не мог головы поднять с подушки. Составили 5 июня порошок. От того ли порошку или так, само собою, голове полегчало. Царь стал вставать с кровати, проходил в «комнату», беседовал с боярами; но лик его был темен, глаза потухли, он с трудом двигал опухшими ногами, дышал тяжело и, поговорив немного, чувствовал большую усталость.
Дохтуры строго-настрого запретили докладывать ему о чем-либо неприятном, наказывали ничем не раздражать его, да и сами бояре видели, что волновать его невозможно, что от каждой малости ему становится хуже.
А тут, как нарочно, дела все такие неприятные, и не знают бояре, как вывернуться, как быть без царского наказу.
Начать хоть бы с королевича! Ведь это он, басурман упрямый, жестоковыйный, и есть главная причина болести государя, его злой кручины. Не сдается, хоть ты тут что! Да еще и на хитрости всякие поднимается…
Вот пришел к боярам Петр Марселис и докладывает:
— Вчерашнего 24 числа июля заболел королевич Вольдемар Христианусович болезнью сердечною, сердце у него щемит и болит, что скушает пищи или чего изопьет, то сейчас назад…
— С чего ж бы это? — спрашивают бояре.
— Ясное дело, с кручины! — отвечает Марселис. — Если скорой помощи не подать королевичу, то может быть с ним удар или огневая болесть и может он помереть…
Марселису ничего на это не сказали бояре, отпустили его и тотчас же послали за верным человеком, Миной Алексеевым, который в последнее время был приставлен для наблюдения за тем, что делается на королевича дворе. Мина Алексеев, явясь перед боярами и узнав, в чем дело, сказал:
— Петр Марселис либо сам обманывает, либо его обманули. Вчерашнего 25 числа королевич кушал в саду; маршалок, чашник, дворяне и ближние люди при нем были все веселы, ели и пили по-прежнему. После ужина королевич гулял в саду долго со своим любимым рындой, ловким таким и пригожим из себя парнишкой, а маршалок звал к себе в хоромы чашника, дворян и ближних людей всех, потчевал их, пили вино и романею, и рейнское, и иное питье до второго часу ночи. Все были пьяны, играли в цимбалы. Дохтура я сегодня на дворе у королевича не видал…
— Ну и пускай себе пьянствуют и играют в цимбалы! — решили бояре и отпустили Мину Алексеева, наказав ему следить хорошенько и обо всем своевременно докладывать.
Было другое дело, путаное-перепутаное, с которым надо было непременно скорее кончить, а как кончить, того бояре не знали. Дело это касалось ждавшего своей участи самозванца Лубы и привезшего его польского великого посла Стемпковского, который все громче и громче начинал жаловаться на свое положение и требовать царских решений. Жаловался он тоже на пристава.
Разобрали бояре дело. Оказалось, что пристав упрекал Стемпковского за то, что приехавшие с ним литовские купцы ходят пьяные поздно ввечеру и ночью по улицам, продают вино и табак, царского величества людей бесчестят, бранят, саблями секут, шпагами колют.
Стемпковский не верил таким действиям литовских купцов и в то же время просил, чтобы им было позволено торговать вином и табаком, так как в договоре написано что им вольно торговать всякими товарами.
Пристав ответил:
— Стыдно такие товары товарами называть и в перемирных записях писать: литовские купцы сами знают, что по царскому указу за такие товары всяким людям чинят жестокое наказание: носы режут, кнутом бьют без пощады и в тюрьму сажают.
Далее посол жаловался боярам:
— Хорошо было у нас царского величества послам, князю Львову с товарищами: сенаторы их почитали, к себе на пиры звали и дарили. Жили они в Польше, как у родных братьев, на поле тешиться ездили и дома у себя тешились; а мне здесь, великому послу, только позор и бесчестье, живу взаперти, никуда выехать не пускают, людей моих не пускают на двор к королевичу датскому…
— Это никак невозможно без царского наказу! — отвечали ему бояре. — Его величество болен, за болезнью мало из своих царских покоев выходит, а как его величеству Бог даст облегчение, то думный дьяк станет докладывать ему о всяких делах…
Но царскому величеству облегчения не было. Хоть и прошли головные боли, да слабость и отеки все увеличивались.
Наступило двенадцатое июля, день именин государя. После почти совсем бессонной ночи Михаил Федорович все же пересилил свою слабость, поднялся чуть свет, облачился в праздничную одежду и вышел к собравшимся боярам, чтобы идти с ними к заутрени.
Бояре со страхом и в великом волнении ожидали его выхода. Почти все были уверены, что он не в силах будет идти в церковь.
Но вот царь появился, и при взгляде на него все оживились. Велика сила духа! Благочестивый царь в сознании святости этого дня и необходимости присутствовать на богослужении нашел крепкое оружие против тяжелого недуга, окончательно разрушавшего его тело.
На душе у него было светло и ясно. Все мрачное, безнадежное, смущавшее и отравлявшее покой этого времени — отошло, забылось. Ведь вот давно, давно уж, поглощенный заботами, тоской и страданием, царь совсем не замечал, не ощущал того, что в прежние счастливые годы составляло для него радость жизни. Для него уж не существовала природа, не светило солнце, не красовалась земля в своем летнем наряде.
А теперь глядит он и видит: утреннее солнце пронизало расписные, разноцветные стекла узких, длинных окон палаты и играет на знакомых, когда-то так нравившихся предметах.
И теперь все это опять нравится, а главное — солнце! Хочется скорее на воздух — там небо синеет, там шелестят листвою деревья, жужжат пчелы…
Детски счастливая улыбка озарила бледное лицо царя. Он оглядел собравшихся бояр, низко ему кланявшихся и поздравлявших его с радостным днем, со днем его ангела. Поклонился и он на все стороны, благодарил верных слуг своих и советников, со многими облобызался.
Все эти давно знакомые лица, вчера еще надоедливые и совсем ненужные, казались ему теперь близкими, милыми, дорогими, будто он свиделся с ними после долгой разлуки.
Никто не смел его спрашивать о здоровье, так как вопросы эти его раздражали, но он сам объявил громко:
— Смилостивился Господь надо мной, послал для моего праздника успокоение моему недугу. Давно я так хорошо себя не чувствовал… Пойти скорее в церковь, после молитвы-то еще, Бог даст, поздоровею…
Однако, пройдя несколько шагов, он почувствовал в ногах такую слабость, что оперся на руку оказавшегося рядом с ним Шереметева и так, медленно передвигая ноги, дошел до церкви. Взойдя на свое царское место, он тотчас же опустился на колени, и все заметили, что он на коленях не стоит, а сидит. Так оно и было, и вдобавок, начав горячо молиться, царь сам не замечал положения своего тела.
Молитва окончательно оторвала его от действительности, перенесла в иной мир, разорвала связь между ним, воспарившим духом, и слабым, истощенным долгой болезнью телом, которое лежало теперь согнувшись, подавляемое собственной тяжестью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83


А-П

П-Я