смеситель для душа с лейкой и шлангом цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


При свете месяца цыган всматривается в лицо своей куконы и каменеет от ужаса. Он не сомневается более: несчастная мать изуродовала себя крепкою водкой .
– Мариула, Мариула! что ты сделала? – говорит Василий сквозь слёзы, схватывает её бережно в охапку и вносит в избу.
Он будит всех, он жалобно просит у всех помощи. Лекарка и старшая внучка опрометью бросаются, одна с залавки, другая с полатей; спрашивают, где пожар; высекают огонь, бегают и толкают друг дружку, маленькая внучка, испуганная тревогою, плачет. Суматоха, стоны, спросы, ответы; вся избушка вверх дном. Лекарка, узнав наконец, отчего кутерьма, и взглянув на одноглазое, изрытое лицо Мариулы, теряет голову; не знает, за что приняться, говорит, делает невпопад, но, вспомнив Бога и сотворив молитву, приходит в себя. Она употребляет все средства, какие только предлагают ей знания её и усердие, и только к рассвету всё опять затихает в избушке. Никогда ещё, со времени её существования, не тревожились так сильно её обитатели.
Поутру стучались в хижину; несли, по ежедневному обычаю, приношения лекарке: кто вязанку дров, кто горшок с похлёбкою только что из печи, кто пришёл с вызовом истопить избу. Долго не было ответа. Наконец вышла старшая внучка и извинилась, что к бабушке нельзя: она-де ночью возилась с одною больной и только к утру прилегла отдохнуть. Приношения осторожно приняты, услуги отложили до полдня.
И в самом деле, только что к полдню проснулись в избушке. Сделали новые перевязки больной и между тем спросили, как её угораздило, после строгого наказу, испытать лютого зелья. Цыганка рассказала, что она впросонках слышала, как на полке возился котёнок; она встала, хотела по нём ударить и зацепила рукавом за пузырёк… остального будто за жестокою болью не помнила.
– Не кручинься, бабушка, – примолвила цыганка, – мои грехи, видно, меня и попутали; захотела вдруг разбогатеть!.. В городе же скажем, что обварилась кипятком, вытаскивая горшок из печи…
Сильно упрекала себя старушка, зачем дала цыганке такое опасное снадобье; но Мариула оправдывала её так убедительно, так увёртливо сваливала на себя беду, что Парамоновна успокоилась. Она бескорыстно желала сделать добро другим; не её же вина, если её не послушались. Что тяжелей всего было для неё – надо было прибегнуть ко лжи, которую она считала тяжким грехом. Разгласив же истину, можно было на старости лет познакомиться с тюрьмою или с чем-нибудь худшим.
Несколько дней пробыли цыганы у лекарки, и когда раны на лице больной стали совсем заживать, ей подали кусочек зеркальца, чтобы она посмотрелась в него. Половина лица её от бровей до подбородка была изуродована красными пятнами и швами; она окривела, и в ней только по голосу признать можно было прежнюю Мариулу, которой любовались так много все, кто только видал её. Она посмотрелась в кусочек зеркала, сделала невольно гримасу и – потом улыбнулась. В этой улыбке заключалось счастие её милой Мариорицы.
Между тем во время курса лечения цыган, узнав, что его госпожа вне опасности и достигла чего желала, начал шутить по-прежнему. Раз, когда вышла из избы старшая внучка лекарки, он рассказал о шабаше русалок. Смеялась очень старушка рассказу, но разочаровала цыгана, объяснив, что не водяные ведьмы напугали его, а рыбацкие слобожанки.
– Вот видишь, родимый, – говорила она, – исстари ведут здесь этот обычай, коли заслышат по соседству повальные немочи. Девки запахивают нить кругом слободы; где сойдётся эта нитка, там зарывают чёрного петуха и чёрную кошку живых. Впереди идут две беременные бабы, одна, дескать, тяжела мальчиком, а другая – девочкою. Немочь будто не смеет пройти через нить. А коли спросишь, для какой потребы петух, и кошка, и смоляная бочка, не могу тебе в ясность растолковать. Старики ж наши про то знавали доточно; видно, умнее нас бывали.
Василий часто заставлял краснеть, как пунцовый мак, пригожую внучку лекарки, напоминая ей русалочную светлую ночь.
Глава VI
С ПЕРЕДНЕГО И С ЗАДНЕГО КРЫЛЬЦА

Недруга догнать, над ним занять ветр способный
И победу одержать, вступя в бой удобный,
Труд немалый.
Кантемир

Всегда за ним выборна таскалася свита,
Что ни день рано с утра крестова набита
Теми, которых теперь народ почитает
И от которых наш брат милость ожидает.
Сколько раз, не смея те приступать к нам сами,
Дворецкому кланялись с полными руками!
И когда батюшка к ним промолвит хоть слово,
Заторопев, онемев, слёзы у иного
Текли из глаз с радости, иной не спокоен,
Всем наскучил, хвастая, что был он достоин
С временщиком говорить…
Он же
Просим из бедной хижины Рыбачьей слободы несколькими днями назад в палаты герцогские. Однако ж прежде позвольте оговорку. Вы знаете, что без неё не обходился ни один рассказчик, начиная от дедушки нашего Вальтера Скотта.
У кого, кроме крестьянина, нет переднего и заднего крыльца! Эти два входа и выхода всего живущего, следственно мыслящего и чувствующего, в ином доме могли бы доставить новому Фонвизину материала на целую остроумную книгу. Не думаю, чтобы лестницы, особенно задняя, где-нибудь представили столько занимательных сцен, как у нас на Руси. Но об этом когда-нибудь после. Ограничусь изображением того, что в данное нами время стеклось у герцога курляндского с обоих крылец.
С пробуждением дня жизнь зашевелилась в палатах его; но только какая жизнь? караульная, украдчивая, боязненная. Сначала лениво ползла она с истопниками, конюхами и полотёрами по задним дворам, по коридорам и передним; но лишь раздалось слово: «Проснулся! » – всё в доме вытянулось в струну; шаги, движения, слова, взоры, дыхание выровнялись и пошли в меру; бесчисленные проводники от великого двигателя – Бирон – навели в несколько минут весь Петербург на этот лад. Казалось, душе скомандовал кто-то: «Слушай!» – и душа каждого стала во фрунт, чтобы выкидывать свои однообразные темпы.
Огромные переходы вели к дому; в них и на лестнице расставлены были по местам, в виду один от другого, часовые из гвардии герцогской. Каждый из них, облитый с головы до ног золотом, казался горящим пуком, все они золотою цепью, к которой, увы! за порогом невидимо примыкала железная, опутавшая всю Россию. Огромную переднюю затемняли, как туча саранчи, павшая на маленькое пространство, множество скороходов, гайдуков, турок, гусар, егерей, курьеров и прочей барской челяди, богато одетой; между привычным нахальством её затёрты были ординарцы от полков гвардии. Смотря на косые взгляды слуг и грубые ответы их, смотря, как они зевали и ломались на залавке при входе не слишком значительного человека, вы сейчас отгадали бы, что господин – временщик.
В приёмной зале, подле двери самой передней, сидел уж Кульковский. Он пришёл в последний раз отдежурить на своём стуле и насладиться на нём закатом своей службы при первом человеке в империи с тем, чтобы он напутствовал его покровительским взглядом на новое служение. Заметно, что он несколько смутен, и как быть ему весёлым, беззаботным по-прежнему? Он прощается с приёмной комнатой герцога, как своею родиной. Здесь, у золотого карниза, где изображён сатир, выкидывающий козьими ногами затейливый скачок, улыбнулись ему тогда-то; тут, у мраморного стола, положили на плечо могущую и многомилостивую руку, которую он тогда ж поцеловал; далее светлейший, ущипнув его в пухлую, румяную щёку, подвёл к огромному зеркалу, только что привезённому из Венеции, чтобы он полюбовался на свою рожу и лысую голову, к которой сзади приклеены были ослиные уши. А стул, драгоценное седалище проходящего величия его? О! Его понесёт он в сердце своём сквозь все бури и превратности мира. В последний раз принёс он горяченькие новости искателям фортуны, именно, что любимая кобыла герцога ожеребилась; потом – надо же поставить себя рядом с чем-нибудь герцогским, – что у него готов уже пажеский кафтан, который изволил пожаловать ему его светлость, и, наконец, что Эйхлер сделан кабинет-секретарём, о чём ещё никто не ведал, кроме его, Кульковского, и самого герцога. Улыбка и пожатие руки знатных, просивших его не забыть их при дворе, пожатие мимоходом руки герцогского камердинера, всё это, увы! в последний раз осветило поприще его минувшей службы. Что ожидает его впереди? Роль шута! Это бы хорошо: он будет первый шут в империи по знатности рода. Но опасны плутоватые пажи; облепят его насмешками, как мякушками, не дадут ему и отсидеться на стуле! Новости не через него будут идти. Так-то изменчива фортуна!
Понемногу входили в приёмную залу должностные лица – со вздёрнутым носом, плюющие на небо за порогом Биронова жилища, а здесь сплюснутые, как пузырь без воздуха, сутуловатые, с поникшим, робким взором выжидающие рока из двери во внутренние покои. Слов между приходящими не слышно; заметно только шелест губ, движения рук, улыбка, сверенные по масштабу самого униженного страха. Все, однако ж, люди с весом! Они мерят бархат и парчу плечами и локтями, когда они стали в ранжир вдоль стены и окон, больно глазам смотреть на них, так блестят золото и яркость цветов на их одеждах. Не видно ни бедной вдовы с просьбою о пенсии по смерти мужа или о принятии сироты в учебное заведение, ни старика крестьянина с жалобою, что всё молодое семейство распродано поодиночке или отдано в рекруты в зачёт будущих наборов; не видно ни торговца с предложениями новых промышленных видов, ни художника, вытребованного нежданно-негаданно к получению награды за великий труд, который он творил для потомства, а продавал наконец за кусок хлеба. Ни одного просителя между приходящими – все искатели. Золотое время! Ждут они час, два и более.
Довольно холодно, если не жутко, как вы видите, на передней половине. Что-то деется на задней?
Бросив мельком взгляд в уборную герцогини, куда и откуда суетливо и увёртливо шныряют факторы разного рода, народа и звания, ювелиры, купцы, портнихи, секретари-слуги и служанки-секретари, войдём в берлогу самого медведя, именно в кабинет герцога.
Герцог любил великолепие. Можно вообразить, как он облепил его затеями комнату, откуда дождил Россию жгучими лучами своего властолюбия. Покрытый батистовым пудрамантом и нежа одну стройную ногу, обутую в шёлковый чулок и в туфле, на пышном бархате скамейки, а другую спустив на персидский ковёр, сидел он в креслах с золотою герцогскою короною на спинке; осторожно, прямо вглядывался он по временам в зеркало, в котором видел всего себя. Туалетом своим он занимался до кокетства, подобно искуснейшему каллиграфу, желающему пленить знатока малейшею живописною чёрточкой в своём письме. Несмотря, что голове его доставалось от парикмахера, убиравшего его, он был терпелив, как бумажный болван, на котором обделывают причёски. Только один волосоубиратель его мог обходиться с ним так деспотически, не страшась мщения. За парикмахером пришёл камердинер и одел его с ног до головы. Кто увидел бы его, когда он, по окончании туалета, с торжествующей улыбкой любовался своей фигурой, мог подумать, что главная цель его жизни была пленять наружностью. Но лишь только камердинер вон из кабинета – на место его зверообразный Гроснот с пакетами. Распечатан один, другой – и щёголь, привлекательный мужчина, исчез. По тигру повели рукой против шерсти. Глаза его налились желчью, лицо искосилось; он кусал себе губы, кусал ногти – временщик воспрянул.
– Дурак!.. Мешается не в своё дело… – сказал он вполголоса, рванув и разорвав алансоновые манжеты на рукаве, которых клочки испестрили персидский ковёр.
Благозвучный эпитет, вырвавшийся у него, принадлежал его брату Густаву за то, что принимал глупое участие в маскарадном наезде против Волынского. Письмо об этой экспедиции лежало перед ним искомканное. Герцог был взбешён, а когда он находился в этом состоянии, ему нужна была жертва. Алансоновые манжеты пострадали, но кружева – вещество, а не существо, которое могло бы чувствовать свои страдания. Гроснот стоял пред ним; он бросился на Гроснота.
– И ты, – вскричал, он, запинаясь от злобы, – ду… ррак, скотина!
Адъютант, одушевлённый чугун, привыкший к таким взрывам, молчал. Ни одной тени страха или оскорблённого самолюбия на лице.
– Вы преступники, сударь, и я с вами говорю, как с преступником! – вскричал грозно Бирон.
Адъютант хранил молчание. Повелитель его всё более и более утихал.
– Прикажи ослу караулить огород, он все гряды перетопчет… Давай этим господам поручения!.. Ни догадки, ни сноровки! Ломят наповал, напрямик!.. Вчера велено тебе было пытать малороссиянина, а ты?..
– Заморозил его нечаянно одним лишним ушатом, – отвечал хладнокровно Гроснот, – одним бездельником на свете меньше!
– Знаю, что он был злодей, собака; но всё-таки следовало позаконнее… по крайней мере, не у меня на дворе… Да, да, где вздумали допытывать?.. Там, куда могла приехать моя всемилостивейшая государыня, которая всё примечает, всё видит… как это и случилось.
– Некогда было откладывать, ваша светлость; Липман приказал мне кончить скорей…
– Мне чёрт вас побери с Липманом! С ним и разделывайтесь, когда дело дойдёт до ответа. Я ничего не знаю, не знаю, не хочу ничего знать. У меня чтоб мёртвый был жив! Слышишь?..
– Слышу, ваша светлость!
– И если малороссиянина потребуют налицо к Волынскому, чтоб он был налицо, хоть обернись сам в него!.. Слышишь? А не то комендантом в рудокопную фортецию!
– Вина наша с господином обер-гофкомиссаром, на нас и падёт ответ. Но обстоятельства уж её исправили.
– Позвольте знать, чем и как?
– Могу только доложить, что от Горденки ни волкам, ни могильщикам поживиться будет нечем и что малороссиянин, наряженный к празднику и сменённый самозванцем, здесь налицо. Но как это сделалось – объяснит вашей светлости сам господин Липман. Я только знаю, что мне велено знать.
– Хорошо, что так, – сказал герцог, утихая, – я тебя люблю, к тебе привык; ты мне предан и исполнителен… и потому желал бы от души, чтобы ты выпутался здоров и цел из этой негодной истории. Но вот и гофкомиссар… Ступай к своему месту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110


А-П

П-Я