Сантехника, вернусь за покупкой еще 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

) Во-первых, в кармане у него не было полных двух сексеров; во-вторых, с тех пор как он услыхал о приезде царева дяди и в голове у него не без помощи ракии затеплилась надежда, он исполнился такого оптимизма, что на сей раз даже не задавался вопросом, какой язык правда лучше понимает, не допуская мысли, что его может постигнуть неудача; в-третьих, зачем этому поганому потурченцу давать хоть на грош больше, чем нужно?
– На сербском, за сексер, – решительно заявил Симан. С обычными церемониями, полными важности и достоинства, посыпая золотистым песком жирно выведенные слова, каждое из которых «бьет словно молот», учитель написал прошение, начинавшееся словами: «Ваше царское величество! Обращаюсь к вам с покорнейшей просьбой…», негромко прочел его ошалевшему крестьянину, после чего стряхнул с бумаги песок, сложил ее и, принимая сексер, спросил:
– Выпьем по маленькой?
Зная, что учитель пьет на даровщину и лишь в редких случаях платит сам, Симан сказал, что ему некогда да и не хочется.
Тогда учитель, прищурив один глаз, поинтересовался, как думает Симан передать свое прошение. Крестьянин не был расположен откровенничать с человеком, в карман которого перекочевал его сексер, поэтому ответил, что это его забота. Учитель стал его убеждать, что все не так просто, но Симан не желал продолжать разговор.
– Птицей обернется Симан, а передаст.
И пошел вниз по круто спускающемуся длинному двору трактира. А учитель отправился в полицию сообщить кому следует об этом деле, как он сообщал обо всем, что видел и слышал.
Церковь была заперта, хотя изнутри слышались голоса женщин, там убирали и мыли полы. Чтобы не привлекать к себе внимание, Симан не стал стучать и пошел в Джюлагин трактир выпить кофе и подождать, когда можно будет незамеченным проскользнуть в церковь.
По дороге в трактир он живо представил себе, как, перехитрив служителя, спрячется куда-нибудь, хоть под аналой владыки, а когда царев дядя подойдет к иконостасу и перекрестится (ведь «они тоже крестятся»), он неожиданно выйдет и возопит, как в прошении написано:
– Ваше великое царство… с почтительной покорностью… – и протянет ему бумагу. Апотом будь что будет: пусть в тюрьму сажают, ссылают… Главное, царев дядя узнает правду, которую от него, конечно, скрывают, а то, что он знает, не может не знать и сам царь. Пусть цари узнают о Симане и его правде!
Размышляя таким образом, он подошел к Джюлагину трактиру. Но не успел он сесть на скамью, такую засаленную и отполированную, что невозможно было определить, из какого она дерева сработана, как его перехватил Васо Генго по прозванию Васо Полицай.
Был это высокий человек с необыкновенно длинными руками и ногами, весь какой-то разболтанный, с тонкими обвислыми усами на маленьком лице. Он уже давно служил «Царским человеком». Сначала был привратником в прусском консульстве, затем служителем в турецком учумате, посыльным в христианских кварталах, стражником. Австрийские власти оставили его на службе в полиции; несколько лет он только разносил повестки, а потом вдруг появился как заправский полицейский, в полной униформе, при сабле с медным эфесом в черных кожаных ножнах.
Симан с детских лет знал Васо Генго, а с тех пор, как затеял свою злосчастную тяжбу, тот постоянно вставал на его пути. Симан здоровался и проходил мимо, не желая признавать в нем законную власть и настоящего царского чиновника.
На этот раз Васо повел себя не как обычно.
– Ты что здесь делаешь, Симан?
– Да ничего.
– Как это ничего?
Симан открыл было рот, чтобы сказать, что это «ничего» не совсем ничего, он, мол, оставил здесь бидоны из-под молока и корзины, но Васо резко прервал его:
– Следуй за мной!
В этих словах были те неуважение и грубость, при помощи которых полиция будто невидимым ударом приводит в замешательство и обезоруживает арестантов.
Симан был не робкого десятка и умел за себя постоять, между тем пока он пытался объясниться и сам потребовать объяснения, он с удивлением обнаружил, что шагает в ногу с полицейским и что слова тут бессильны. И чем дальше они шли, тем отношения между ними, неуклонно меняясь, становились все более определенными. Между ними появилось нечто новое, третье, что не было ни Симаном, ни Васо Генго: предписание и закон, преступление и наказание, – и все это в форме, не существовавшей в турецкие времена.
Они шли рядом, и каждый думал о своем. Васо, опасаясь, что у него недостаточно важный и суровый вид, морщился и пыжился, а Симан, замедляя шаг, стремился поймать взгляд полицейского и придать делу невинный характер.
– Эхма, дал бы ты мне работу закончить…
– Нельзя, – отвечал Васо странным, будто не своим голосом, – велено доставить к господину комиссару без промедления.
Симан, почувствовавший, что снова обрел смелость и красноречие, остановился и оскорбительно фамильярным тоном произнес:
– Знаешь, иди-ка ты своей дорогой, я и без тебя знаю, где найти господина комиссара. Ей-ей, знаю!
Васо от обиды даже побледнел. Сердитым, глухим голосом оборвал Симана:
– Не виляй, шагай, куда велено… Это тебе не Турция, а Австрия, четвертый год Австрия! Забыл?
– Сам знаю. Нечего меня крестить, я и так крещеный! двстрия! Австрия! Ты, что ли, Австрия?
Тут Васо отбросил недавно усвоенные правила поведения на службе и совсем не по уставу и не «по-австрийски» надвинулся на Симана:
– Ну-ка, посмотри на меня! Так вот, для тебя я – Австрия! Понял?
– Ты – Австрия?
– Я. И знай, пикнешь – по всему городу связанным проведу. Довольно я тебя слушал, хватит!
Но тут, как бы спохватившись, что разговор очень уж смахивает на обычную боснийскую свару, Васо надулся, выпрямился, выпятил грудь так, что все складочки на мундире разгладились, вздернул усы, открыв рот с гнилыми зубами, и выпучил глаза – то есть принял выправку настоящего австрийца, какой Симан никогда не видывал у своих соотечественников. Преобразившись в мгновение ока, Васо громко и отчетливо, словно торжественное заклинание на незнакомом языке, произнес всего три слова:
– Именем закона вперед!
И Симан беспрекословно двинулся за ним.
Теперь они шагали иначе, чем раньше, – их связывал закон.
Между ними возникла неведомая им до сих пор зависимость. Казалось, они сбросили невинную и беспечную маску будничности, и из-под нее выглянуло нечто совершенно новое, с чем ни тот ни другой в первые минуты не могли освоиться. Васо уже был не Васо Полицай, воспринимавшийся как часть городского инвентаря, а другой, незнакомый человек, строгий, суровый, опасный и неумолимый, как автомат; в каждом его движении чувствовались сила и неотвратимость стихии, от которой люди инстинктивно и тщетно стараются укрыться. И Симан был не Симан, всем известный говорун и бунтарь, предпочитающий пропивать разум по сараевским трактирам, чем мучиться с землей и хозяйством. Он стал вдруг «именующимся Симо Васковичем», которого необходимо в кратчайший срок и кратчайшим путем доставить к шефу сараевской полиции.
Так и идут эти два человека рядом, скованные цепью закона, каждый со своими новыми мыслями и ощущениями, и исподлобья смотрят друг на друга новыми глазами.
Главная мысль Васо – достаточно ли важен и суров у него вид, как это пристало царскому полицейскому. Он надувался, хмурился, высоко вскидывал ноги, крутил саблей – словом, делал все, что мог, но ему казалось этого мало: а вдруг австрийская выправка не спасет и из-под полицейского мундира выглянет прежний Васо – нищий забитый босниец.
Симан думал сразу о многом. Он злился на закон, на власти, на весь мир и в то же время радовался, что опять вокруг него поднимается кутерьма, что снова у него будет случай поговорить о своем праве и о тяжбе с агой, но больше всего он поражался и изумлялся неожиданному превращению Васо. Если уж с Васо Генго произошло такое, что же говорить о других? Надо же, Васо Полицай – государство! Эх, видно, пришло время подыхать. Да и как жить, куда бежать и где укрыться, коли любой теперь может заявить, что он Австрия?
Но внезапно эти мысли отступили. Симан вспомнил про жалобу за поясом и вздрогнул. Начнут обыскивать, найдут эту несчастную бумагу, и тогда уж ему не отвертеться, что он хотел передать ее эрцгерцогу. Переходили как раз Латинский мост. Симан сделал вид, что поправляет пояс, а когда они сходили с моста, прислонился к ограде, будто для того, чтобы перепоясаться, и быстро, но неуклюже бросил бумагу в реку. (Деревенская неповоротливость – самое уязвимое место в постоянной, то явной, то скрытой борьбе крестьян с городом и горожанами.)
Бумага, развернувшись на лету, плавала в неподвижном мелководье. Васо обежал ограду и с невысокой стены прыгнул в воду, которая едва доходила ему до щиколоток. Симан бросился за ним, догнал его, и их руки сплелись над намокшей бумагой и разорвали ее пополам.
Когда, отряхиваясь и ворча, они вылезли на дорогу, Симан в сердцах бросил свой кусок прошения, Васо подобрал его, и они двинулись дальше, к Бистрику.
Васо не спускал глаз с крестьянина. А Симана била дрожь: остатки разума, слепая сила слились в нем в бешеное упрямство, в отчаянную решимость бороться и сопротивляться до конца. Он ничего не слышал, не видел, не чувствовал, казалось, он не ощутил бы боли, если бы его начали резать по сивому. Симан шагал впереди и так быстро, словно не его вели, а он вел. Перед глазами сверкал огнями Бистрик; бесчисленные окна высокого дома Генда, где теперь помещался полицейский комиссариат, блестели и переливались, словно река, в которую ему предстояло прыгнуть и либо выплыть, либо потонуть.
Больше часа ждали они в длинном коридоре. Мимо пробегали чиновники в мундирах и в штатском с бумагами под мышкой; шнырял толстый служитель Пешо. И никто не только слова не сказал Симану, но даже не взглянул на него. Ожидание в коридорах полиции способно сломить и подорвать волю и у более волевых и терпеливых людей, чем Симан.
По тому, сколько его заставляли ждать, Симан догадался, что его поведут к самому комиссару. Комиссара, всем известного господина Косту Хёрмана, он знал и лично, однажды его уже приводили к нему. Это случилось после первого решения суда, когда Симан был еще полон сил. Комиссар вызвал его и строго предупредил, чтобы он не трогал Ибрагу, так как это запрещено законом, а об их тяжбе «высшие власти скажут свое слово». Высшие власти сказали свое слово, и тогда Симан узнал, что господин Коста – приятель аги. Наконец Симана ввели к комиссару. В тот раз он получал нагоняй где-то в прихожей, так сказать, на ходу. А теперь его провели прямо в кабинет комиссара, просторный, светлый, застланный коврами, уставленный мебелью, какой Симан никогда в жизни не видывал, с развешанными по стенам и стоящими на столе диковинными приспособлениями, назначения и происхождения которых он не мог понять. А кругом чистота и порядок, вселяющие в душу страх и смятение. Симан не знал, куда деть руки и ноги, он с изумлением смотрел на свои огромные заскорузлые опанки, лицо его горело, больше всего хотелось ему услышать, что его привели сюда по ошибке, его надо отвести в канцелярию попроще.
Из-за своей глупой привычки смешивать важное с неважным и неумения отличать главное от второстепенного Симан думал сейчас только об этой сказочной, неземной чистоте и изумительном порядке. «Рай на земле, барская жизнь! – размышлял Симан. – Вот это Австрия!» И он бросил быстрый презрительный взгляд на долговязого Васо Генго, застывшего у дверей по стойке «смирно».
За столом в темном мундире сидел Коста Хёрман. Он не кричал, даже пальцем не пошевельнул. Лицо спокойное, белое, с легким румянцем на щеках, волосы густые, усы тоже густые и короткие. Сквозь пенсне светятся темно-синие глаза, но, когда комиссар задает вопрос, их цвет меняется, сливаясь с отблеском верхней грани стекол, и взгляд становится острым, непостижимо спокойным и пронзительным.
– Значит, ты не хочешь угомониться? – строго вопросил комиссар, окидывая его этим своим взглядом ожившего стекла и остекленевших глаз.
Оказывается, про Симана ему все было известно: и как тот потерял дом и землю, как пьянствовал и бродяжничал, продолжая тяжбу с агой, хотя дело решено окончательно и бесповоротно, и как вот теперь вознамерился даже высочайших лиц беспокоить своими неуместными и необоснованными просьбами. Словом, Симан, по его мнению, на плохом пути и если не одумается и не возьмется за какое-нибудь дело, то плохо кончит.
Как только комиссар упомянул о тяжбе, Симан забыл о своем смущении и заговорил горячо и страстно.
– Ну чего тебе надо, ведь все решено по закону, – корил его комиссар.
– Пока человек жив, все можно перерешить!
Комиссар положил руку на руку и с любопытством поглядел на кипятившегося мужика-великана, не замечавшего, что его дразнят и раззадоривают, словно подопытное животное.
– Ты знаешь, что есть царский указ…
– Честь и хвала царю и царскому указу, – с фальшивой напыщенностью перебил его Симан и чуть приподнял шапку, которую держал в руках.
– По этому указу тебя и судили…
– Нет, господин, меня судили по турецким законам. И кто судил? Джюлага Маглайлич, такой же турок, как и мой ага…
– А трое присяжных! Один из них Анте Перишич, человек…
– Да, Анте Перишич, только он не человек и никогда им не был.
– Ну хорошо, там был серб Коста Чук.
– И Вук Бранкович был серб, однако царя на Косове он предал.
Комиссар не смог сдержать улыбки, блеснувшей не на губах, а скорее в стеклах пенсне.
– Неужто так, Симан?
– Да уж лучше бы не так, да ничего не попишешь – так. Симан входил в раж все больше, а комиссар все спокойнее и веселей подогревал его своими вопросами.
Допросив его хорошенько, хотя и обиняками, Хёрман должен был признать, что и в данном случае речь идет об одной из «фантазий» пьяницы, однако решил на время, пока не пройдут торжества и высокие гости не уедут, задержать Симана. Подозрение легко западает в голову австрийского полицейского. В сущности, оно даже не западает, оно постоянно там – почти всегда начеку, а если чуть задремлет, то только на одно ухо и на один глаз, чтобы даже самый незначительный шум, будь то шорох крыльев мотылька, заставил его встрепенуться, и даже если ничто не тревожит его покоя, оно время от времени само просыпается от тишины, которая кажется сомнительной.
1 2 3 4


А-П

П-Я