https://wodolei.ru/catalog/vanni/so-steklom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В это время Августин Кович умер и вдове пришлось взять сына из гимназии и отдать его «в люди». Начал он мальчиком в мануфактурной лавке, но долго там не задержался и перешел в принадлежавший одному еврею самый большой в Бане Луке книжный магазин, где продавались и канцелярские товары. Тут его тоже не захотели держать, поймав на краже. Воровал он мелкие, никчемные вещицы, но, следуя твердому купеческому правилу и своей еврейской осторожности, хозяин не захотел ни подавать в суд, ни требовать назад украденное, а просто тотчас уволил его, запретив появляться вблизи магазина, если он не хочет иметь дело с полицией и угодить в тюрьму. Рассказал он об этой истории только матери Степана, с глазу на глаз.
Затем Степан Кович устроился учеником к банялуцкому фотографу, но и тут до конца не доучился. Он воспользовался беспокойным 1918 годом и бросил и место, и родной город. Вести от него приходили то из Загреба, то из Белграда, где он позже каким-то образом закончил обучение у фотографа. Шли бурные годы после первой мировой войны, когда легко было получить и диплом, и работу, и заработок.
Степан разъезжал по всей стране коммивояжером, принимал фотографии для увеличения и пересылал их своей фирме в Загреб. Он заезжал в Баню Луку, оставался там некоторое время, а потом снова пускался в странствия. Так он и женился где-то в Бачке, где невесты скоры и лакомы на замужество, и взял наличными довольно большое приданое. Однако в этом большом бачском селе он не остался, а жена его не захотела ехать в Баню Луку. Он приехал один, щегольски одетый, с усталым видом пожившего человека. На привезенные с собой деньги он открыл фотоателье под названием «Фотостудия «Гелиос» – Степан Кович». В сущности, работал в ателье школьный приятель Ковича, спившийся студент загребской Академии художеств, талантливый рисовальщик, богема и неисправимый пьяница, а Кович только «вел» дело и тратил вырученные деньги.
Когда спустя два года злополучный несостоявшийся художник умер от чахотки, студия Ковича пришла в упадок и начала терять клиентов; в конце концов пришлось ее закрыть. Степан снова стал посредником по увеличению фотографий и приторговывал фотопринадлежностями.
Чем бы он ни занимался и куда бы ни ездил, Степан Кович был и оставался в своем родном городе объектом насмешек. Это был один из тех никчемных и неприкаянных людей-пустоцветов, которые не могут мириться с жизнью мелкой и заурядной, но в то же время не имеют ни сил, ни способностей, чтобы трудом и упорством изменить ее. Человек, с детства мучительный для себя и тяжкий для других.
Выйти на улицу для него всякий раз значило выставить себя на всеобщее обозрение. Он завидовал каждому, кто может спокойно и естественно пройти главной улицей, идя по своему делу, не думая о себе и не задаваясь вопросом, глядят ли на него и что о нем думают; он завидовал таким людям и ненавидел их, чувствуя, что он в одно и то же время и выше и ниже их. Ни в детские годы, ни позже он не мог пройти по базару с пустыми руками, неотступно преследуемый болезненным ощущением, будто он тает, будто ноги у него подламываются и он упадет, если не будет держать в руке хоть что-нибудь – газету, палку, книгу, что-либо из одежды. И чем необычнее был этот предмет, тем лучше он себя чувствовал и тем легче и смелее становилась его походка.
Разговаривать о чем бы то ни было с людьми было для него сложным и мучительным делом, ибо, параллельно с темой разговора, в нем всегда развивалась другая тема, тема его мыслей. Говоря, он постоянно спрашивал себя, что думает о нем собеседник. Презирает ли он меня? Почему его взгляд со скукой скользит по моему лицу и слушает он меня с оскорбительной рассеянностью? А в это время сам он слушал и отвечал рассеянно, и взгляд его блуждал, а речь была неуверенной.
С тех пор как он себя помнил, он страдал от болезненного тщеславия, от неодолимого желания быть тем, чем он не был в действительности. Быть чем угодно, только другим или, по крайней мере, казаться другим! Лишь бы взгляды людей не скользили по нему холодно и его жизненный удел был бы не таким, как у всех, – труд, заботы и тяготы, – а блестящим и беспечным, заманчивым и ослепительным в глазах людей. А как этого достичь ему, необразованному и бесталанному, нерадивому и неусидчивому?
Это и заставляло Степана Ковича уже со школьных лет постоянно ошеломлять, смешить или смущать жителей своего родного города причудами и странностями в одежде, разговоре и манерах. Чего только он не делал в течение многих лет, лишь бы хоть что-нибудь да значить в глазах людей! То возьмет брезентовый чехол от теннисной ракетки, вложит туда дощечку и горделиво пройдется с ним по городу, то попросит у кого-нибудь пустой скрипичный футляр и прогуливается с ним. Раздобудет трубку, будто бы английскую, и ходит с нею, судорожно сжимая ее в зубах и демонстративно попыхивая дымом, тогда как к горлу подступает тошнота, а во рту становится горько. А то купит огромные очки с черными стеклами или маленькие, круглые, с синими стеклами в белой целлулоидной оправе… Из каждой поездки он возвращался с чем-нибудь новым и необычным. То это костюм странного фасона и цвета, невиданного в Бане Луке. То пес выдуманной им фантастической породы и с подобной же родословной, с таким именем, которого никто не в состоянии выговорить. Но уже через несколько дней все это приедается горожанам, и ему приходится изобретать что-то новое. Так он по нескольку раз в году менял прическу, брил усы, отпускал большую или маленькую бороду и снова сбривал ее. В соответствии с каждым увиденным фильмом он менял любимые словечки и ругательства, походку и жесты.
В молодые годы, не в состоянии придумать ничего нового, он, вернувшись из поездки, наврал, будто перенес тяжелую глазную операцию и правый глаз у него теперь стеклянный. И, пересекая базарную площадь, мигал левым глазом, а правый старательно таращил и, сколько хватало сил, удерживал в неподвижности.
Он часто хвастался пороками, которыми на самом деле не страдал, и изведанными удовольствиями, которые были ему совершенно недоступны, да и не нужны.
Короче говоря, ни в его душе, ни в наружности не было ни одной черты, которая была бы искренней, подлинной, присущей именно ему и постоянной.
Город привык к такому Степану Ковичу. Его выдумки и причуды казались неисчерпаемыми и бесконечными. Однако с годами это его качество стало ослабевать, подобно тому как у животных, переживших молодость, пропадает желание играть и резвиться. Начинались пустые и серые годы. Ему надоела эта наивная и никого не могущая ввести в заблуждение игра молодости… По правде говоря, он с самого начала ненавидел свою «английскую» трубку за то, что она была сработана в Словении и не способна никого обмануть; а если даже кому-нибудь и случалось поверить в ее подлинность, то уж его-то она не могла обмануть никогда, даже во сне, ни на одно мгновение. Теперь он понимал, что всегда ненавидел каждую из своих грошовых масок, при помощи которых столько лет старался выделиться, подняться над другими; он ненавидел их уже за то, что они были необходимы ему, и в особенности за то, что, в сущности, они ничего ему не дали и только делали его смешным, не в силах изменить ни его происхождения, ни положения, ни облика. Он убеждался, что из-за своего вечного маскарада только теряет в глазах людей, не приобретая ничего в своих собственных. Сколько раз он чувствовал это, просыпаясь в своей убогой комнате, голый и беспомощный, весь в поту и непонятном жару, на тощем, давно не взбивавшемся тюфяке, от которого несло дьявольским жаром и противным запахом старой, свалявшейся шерсти. (Этот запах преследовал его повсюду и возникал время от времени как материальное выражение его нищеты и бессилия.) И все это заставляло его выдумывать новые маски и новые причуды; но, чувствуя наперед, что ничего не добьется, он начинал все сильнее ненавидеть и этот мир, и свои странности, и самого себя.
В конце концов он устал. После многих лет такой жизни Степан Кович, совсем уже обескураженный, начал постепенно отказываться от своего притворства и маскарада. Сюрпризы, которые он преподносил своим согражданам, становились все более редкими, выдумки, при помощи которых он пытался привлечь их внимание, все менее цветистыми и забористыми. Он истощился, устал от своих лихорадочных усилий выдвинуться, обратить на себя взоры людей, вызвать хотя бы их удивление и насмешку, если уж он не мог добиться восхищения и уважения. А без этого его тело точно начали покидать все жизненные соки. Он начал раньше времени стариться: точнее говоря, не стариться, а увядать, линять. Его густая темная шевелюра, которая когда-то своими экзотическими прическами привлекала внимание и вызывала насмешки горожан, поредела. На темени засветилась ранняя плешь. Целыми неделями подряд он появлялся в торговой части города, ничем не бросаясь в глаза, не имитируя ничьей походки, ссутулившись, с блуждающим взглядом. Настоящей профессии у него не было, и он брался за любую работу, не требующую знаний или усилий, нигде не оставаясь подолгу. Видно было, что он еще живет, но трудно было понять – на что. При нем безотлучно, и в радости и в горе, была его мать, вечно в черном, хилая и тоненькая, как былинка, всегда тише воды, ниже травы. Она видела то, чего не видели другие: что ее сын, который никогда всерьез не курил и не пил, а тем более – не напивался, теперь все чаще оставался вечером дома и пил. Она смотрела, как он садится на ту же скамеечку, на которой некогда сиживал его отец, в том же укромном углу, и, так же хмуро и одиноко, без товарища и улыбки, пьет, точно арестант.
В последние год-два перед войной Степан Кович снова начал больше разъезжать и чуть больше зарабатывать, но ничем особенным не выделялся. Подрастала новая молодежь. О нем город забывал. Ему уже перевалило на четвертый десяток. Похоже было, что он так и потонет в забвении.
Но вот пришел апрель 1941 года и принес с собою вторжение немцев и итальянцев в нашу страну. Этот апрель, который и в других, более крупных вещах открыл много такого, чего никто до тех пор как следует не видел и не подозревал, обнаружил и новую сторону личности Ковича. Оказалось, что его многолетнее притворство и паясничание имели свою мрачную и опасную оборотную сторону, которая за годы его уединенной жизни достигла зловещего развития.
Во время мобилизации югославской армии Степан Кович где-то скрывался, и как только, после капитуляции, первые усташи прибыли в Баню Луку, он появился в городе в усташской форме. Первое время казалось, что вернулись те годы, когда он, после какой-нибудь поездки, изумлял прохожих необычной одеждой или обувью. Однако теперь Степан Кович, несмотря на невоенный вид и осанку, ходил насупленный и бледный от важности и преисполнявшей его серьезности, которую он явно хотел внушить и всем окружающим. У него не было ни чина, ни отличий, но держался он неприступно и строго. Он рассказывал, что еще с 1938 года был связан с усташским движением и, находясь на службе у усташей, в течение последних трех лет совершил две-три важные и опасные поездки. Насколько можно было видеть, у усташей он подвизался в качестве человека, хорошо знающего свой родной город, его жителей и обстановку, то есть в качестве доносчика и проводника для тех, чьим делом были обыски в домах, аресты и насилия. В «экспроприации», то есть ограблении большого еврейского писчебумажного магазина, из которого его выгнали, когда он был мальчиком на побегушках, он участвовал и сам, с наслаждением расшвыривая и топча пустые картонные коробки. Сын владельца магазина, «молодой хозяин», спрятался где-то в городе или бежал. В жилом помещении, расположенном над магазином, нашли «старого хозяина», того, который когда-то столь тактично уволил ученика Степана Ковича за кражу. Старику было за семьдесят, и он почти ослеп. У него старались выпытать, где его сын и деньги. Но именно то, что сын не попал в руки усташей, придавало старику мужества. Он спокойно и свободно отвечал на все вопросы, не боясь ни угроз, ни даже ударов. Его больные глаза светились фанатической радостью, придавая лицу какое-то отсутствующее и беспечное выражение. В ту же ночь он исчез.
После первых грабежей и убийств в городе установилась государственная власть и усташская иерархия. Усташи разобрались в обстановке. Степан Кович, в котором и до тех пор не было большой нужды, теперь окончательно стал лишним. Он разгуливал в своей новой форме, но усташские деятели, охваченные деловой суетой и спешкой, к нему не обращались и его не звали. Он все чаще вспоминал свои путешествия по делам усташского движения, когда «его жизнь висела на волоске», но, однако, и сам начинал понимать, что его выбирали тогда для выполнения этих поручений лишь потому, что он несерьезный и несолидный человек, который ни у кого не мог вызвать подозрения.
И вот он ходит по городу, и ему кажется, что все осталось по-прежнему: и сейчас он не то, чем хотел бы быть, чем, как ему кажется, он должен быть. Взгляды людей скользят по нему, не задерживаясь. Когда он говорит, слушают его рассеянно и мало кто дослушивает до конца. Даже кровавый и внушительный усташский маскарад не помогает. И среди усташей он не может освоиться. Они по большей части моложе, развязнее и воинственнее его, умеют и ударить, и припугнуть, и отнять, а когда надо – и убить. И все это без особых колебаний и лишних слов. Как бы он ни старался, ему за ними не угнаться.
Кто-то изусташского начальства, похоже, сообразил, как это некстати, что торговый люд, который помнит все Ковичевы метаморфозы, сейчас видит того же Ковича у усташей. И притом видит постоянно, ибо тот не способен вести себя скромно и ненавязчиво. Тогда его бросили в летучий отряд, который отправлялся в Сараево для проведения террористических мер против евреев до удаления их из города. Он и сам был этим доволен, потому что в Бане Луке ему, как и раньше, казалось, будто надо за что-то взяться, чем-то выдвинуться, но, за что бы он ни брался, у него ничего не выходило, никто на него не смотрел с таким вниманием, с каким бы, по его мнению, следовало, никто не принимал его всерьез.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я