https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мустафа снял с седла подпругу и, протянув ее младшему, приказал ему связать старшего. Старший монах сам сложил руки за спиной, а младший стал неловко связывать его заметно дрожащими руками.
– Крепко связал?
– Крепко, бег.
Мустафа нагнулся, ощупал подпругу и, убедившись, что связано слабо, молча взмахнул алебардой. Монах откинул голову, и острие вонзилось в плечо так глубоко, что он без стона свалился на землю. А турок принялся бить его обухом и бил до тех пор, пока тот не поднялся и вместе со своим связанным товарищем не пошел перед конем. Кровь струей текла из раны и оставляла след на дороге. Мустафе вдруг пришло в голову пригнать их в Сараево, к своему старинному приятелю Юсуфагичу, богачу и известному шутнику. Но дорога пошла в гору, солнце зашло, раненый монах обессилел, то и дело терял сознание и падал. Напрасно Мустафа бил его по ребрам древком алебарды так, что отдавалось, как в пустой бочке. Они свернули в брошенную клеть у дороги. Монахи тут же свалились наземь один подле другого, а он спутал коня, расстелил плащ и лег. И сразу погрузился в сон, чего с ним уже давно не бывало.
Нет ничего слаще быстрого, глубокого сна.
Однако и эта мысль угасла, подавленная туманом и шумом воды. Это волнуется Врбас, на нем вереницей вырастают плоты, но не тяжелые, окровавленные, как тогда, во время боя, а легкие. Они плывут, тихо покачиваясь. И вдруг что-то ворвалось в шум волн, исчезли плоты, а он оказался на жесткой земле. Откуда-то послышался мерный шепот. Мустафа вскинулся, быстро открыл глаза и сам почувствовал, какие они невероятно большие, холодные и такие бессонные, точно он вообще никогда не спал. Прислушался. Шепот доносился из угла, где лежали монахи.
Раненый монах (это был послушник), предчувствуя близкую смерть, исповедовался старшему и, хотя получил отпущение грехов, не переставал лихорадочно повторять слова покаяния и обрывки молитв:
– Славлю тебя, господи боже мой, ибо ты самое большое богатство…
– Что бормочете, мать вашу поганую псам!
Мустафа схватил ружье и выстрелил в темный угол, где были монахи. Послышался вопль, потом стоны. Он вскочил, накинул плащ и вывел коня, забыв и про Юсуфагича, и про задуманную шутку с монахами. Поспешно, точно беглец, вскочил на коня.
Он ехал по лесу, постепенно успокаиваясь в ночной прохладе, а конь шарахался от бурелома и стриг ушами, прислушиваясь к далеким голосам. Так он ехал, пока не прорвалась тьма и где-то на самом дне неба не забелел рассвет. Тогда он лег под деревьями и укрылся плащом. Холод ожег его, а тишина убаюкала. И сразу же ему привиделся сон.
Он оказался в самой гуще битвы на Орляве – стоит в расщелине между двух высоких замшелых бурых скал, с которых струится вода, и, прислонившись к ним спиной, отбивается от двух гайдуков – братьев Латковичей, огромных и бесстрашных. Мустафа защищается с честью, но взгляд его то и дело отрывается от них, тянется куда-то вдаль, к самому горизонту, туда, где песчаная равнина сливается с небом и где ему видится женщина в черном – лицо ее искажено страданием, руки прижаты к груди. Он знает ее и знает, почему она прижимает руки к груди, почему у нее такое лицо. И хотя он все это знает, он смотрит на женщину и вспоминает, как застал ее одну в доме какого-то менялы в Эрзеруме и как она отчаянно сопротивлялась ему. Он все же отважно отбивается от гайдуков. Он хочет отогнать и женщину, и свои воспоминания и думать только об этих гайдуцких саблях, но гнев душит его.
– И ее с собой привели! Мало мне вас двоих, суки гайдуцкие! Может, еще кого приведете?
Он молниеносно отражает удары, но и гайдуки досаждают ему, стараясь попасть остриями сабель ему в глаза, он все теснее прижимается к скалам и вот уже чувствует сырость и холод.
Просыпается он застывший, с проклятием на слипшихся, искаженных судорогой губах. Солнце еще только встает, щекоча веки своими лучами.
Поняв, что спал опять недолго, что лишился и предрассветного спокойного сна, он взвыл от бессильной злобы, согнулся в три погибели и начал биться головой о землю. Он долго катался по земле, изрыгая пену, рыча и кусая свой красный плащ, а солнце тем временем подымалось над горами в бескрайнем небе.
Помятый и разбитый, он спустился с горы, ведя за собой коня. Остановился уже в долине, у источника. Светлая, толщиной с руку, струя воды падала на выдолбленный сосновый ствол. Выплескиваясь, она щедро увлажняла землю, сверкала в лужицах и болотцах, над которыми в ярком свете утра порхали бабочки и густой вуалью вились рои мошкары.
Конь долго пил, переступая копытами в луже и вздрагивая крупом и боками. Мустафа присел на край ствола, присмиревший и успокоенный свежим дыханием воды и утренним воздухом, ласкавшим лицо. Он посмотрел на свое отражение в воде, увидел черное как уголь лицо с запавшими тенями и вокруг головы плотный рой танцующих, пронизанных солнцем мошек, как легкий, колеблющийся ореол. Он невольно поднял руку, и в воде отразились скрюченные пальцы, погрузившиеся в жидкий, трепещущий блеск, но рука не почувствовала ничего – так крохотны и невесомы были тельца мошкары, пронизанные солнцем. Конь прянул, он тоже вздрогнул: рой взвился и рассеялся, и ореол разбился.
До полудня Мустафа ехал словно во сне, странно спокойный. Он собирался и ночью продолжить путь к Сараеву, но по дороге, на постоялом дворе у Омера, его задержал Абдуселам-бег из Чатича, известный болтун и хвастунишка, с редкой бородкой и голубыми глазами. Других гостей на постоялом дворе не было. Абдуселам-бег на все лады уговаривал его заночевать у Омера, рассчитывая попасть в Сараево завтра, чтоб весь народ и знакомые увидели его вместе с Мустафой Мадьяром. Мустафа согласился. Душный день клонился к вечеру, ближе подкрадывался сон – точнее, не сон, а страшная истома, в которой он все видит и все ощущает. Солнце печет, злость поднимается к самому горлу, душит его.
Он спросил только воды, напился и лег, даже не взглянув больше на Абдуселам-бега, а хозяину пригрозил, что убьет всякого, кто попытается его разбудить, будь то курица, собака или человек.
Сначала он заснул, но тут же, как всегда, неожиданно перед ним появились мальчики из Крыма, беленькие, аккуратно подстриженные, но какие-то застывшие, гладкие и сильные, они выскальзывали из рук как рыбы. И в глазах их нет ужаса, и зрачки не расширены, а смотрят на него неподвижно, в упор. Он задыхается, ловит их и одновременно все видит как бы со стороны. Он мучается, он в ярости, что у него нет сил поймать их и удержать, а за спиной у него кто-то говорит:
– Изжарить их надо было, поймать – и на уголья… а теперь уже поздно.
Он в бешенстве. Да, верно, изжарить! И снова вскакивает и ловит их, но только впустую машет руками, бессильный и смешной, а мальчики ускользают и вдруг, как облака, начинают парить в воздухе.
Он просыпается, отяжелевший, потный, и, отдуваясь, мечется по циновке. День кончился, смеркается. Ему стало страшно. Пот на нем вдруг застыл. Хриплым голосом он окликнул Абдуселам-бега, приказал принести кофе, ракию и сальную свечу.
Долго они сидели вдвоем и пили. Между ними – дрожащее пламя свечи, в углах – тьма и беспокойные тени, в маленьком окошке – кусочек синей ночи. Резко, неприятно отдавались голоса в пустой комнате.
Абдуселам-бег много рассказывал о себе, о каких-то сражениях, о своих предках. О том, как он стоял в карауле на Габеле. Мустафа молчал, углубившись в свои мысли, и только зябко вздрагивал после каждого стаканчика ракии. Чтобы вытянуть из него хоть слово, Абдуселам-бег заговорил о битве при Бане-Луке, о том, как он любовался им, Мустафой, глядя, как он перепрыгивает с плота на плот, один врывается на вражеский берег и избивает австрийцев.
– Да разве из-под одеяла что-нибудь видно?
– Что-о? Как ты сказал?
У Мустафы сверкнули глаза, а бег оторопел, не зная, то ли обидеться, то ли обратить все в шутку. Мустафа первый расхохотался, и бег за ним.
– Шучу, шучу!
– Да, конечно!
И Абдуселам-бег продолжал рассказывать, как он расправлялся с германцами, обращенными в бегство Мустафой.
– У, я их, наверное, человек сорок порубил, всех до единого.
– Да, да.
– Попался вот один, маленький такой ростом, а проворный – как припустил, я за ним. Проворством меня бог не обидел. Я за ним, за ним, за ним…
– Ну и как, догнал?
– Сейчас услышишь. Вот поворот, вижу я: ослаб он, тут я его догнал и – чик! Как цыпленка.
– Кхе, кхе.
Мадьяр пофыркивает и отдувается, а бег разболтался не на шутку. Ночи, ракии и недалекому уму нет предела, один за другим следуют новые и новые удивительные подвиги, совершенные еще его дедом и прадедом; да и его участие в небольшой перестрелке при Габеле выглядит уже иначе.
– Аллах меня, что ли, таким создал, что я страха не знаю? Вышли мы в караул к Млечичу, все дрожат, перешептываются, а я поднялся на насыпь и запел во все горло, а ведь голосом меня аллах наградил – что твоя зурна. После влахирасспрашивали, что это за герой такой у турок, а наши уж знают, что я – кто же еще?
– Врешь ты все.
Увлеченный собственным рассказом, бег не сразу расслышал.
– Что ты говоришь?
– Врешь, брат, много, – ответил Мустафа раздраженно и неохотно, судорожно кривя рот и покусывая усы.
Тут только бег очнулся от своих фантазий. Комната показалась ему темнее, чем на самом деле. Мерцает и клонится пламя свечи, над которым скрещивается их дыхание. Совсем рядом он видит разные, налитые кровью, недобро светящиеся глаза Мустафы, желтый, как у мертвеца, лоб и лицо над черной бородой. От обиды и ужаса бег вскочил. Низкий столик опрокинулся, свеча тупо ударилась об пол и погасла.
Инстинкт опытного солдата толкнул Мустафу, хоть он и был сильно пьян, назад к стене, ощупью он нашел свой плащ и оружие, вытащил пистолет. Между ними был опрокинутый столик, а в глубине комнаты – окно, которое теперь, в темноте, выделялось светлым квадратом. Он затаил дыхание и услышал в темноте мягкий свистящий звук: бег вытащил из ножен кинжал. И вдруг, словно припомнив другие бесчисленные случаи из своей жизни, он еще раз подумал в приступе дикой ненависти: сколько же сволочи на свете! Но только на секунду; тут же взял он себя в руки и быстро оценил обстановку.
«Бег – трус и лгун, а такие люди легко идут на убийство. Пистолета у него в руках нет, а для того, чтобы подкрасться ко мне, ему придется пройти мимо окна».
Он поднял пистолет, прицелился в середину оконного квадрата и стал ждать. И действительно, минуту спустя на фоне окна показалась рука, а затем окно заслонила фигура Абдуселам-бега. Мустафа спустил курок. За звуком выстрела он не расслышал, как упал бег.
Старый Омер, хозяин постоялого двора, или ничего не слышал, или не посмел вмешаться.
Всю ночь без отдыха скакал Мустафа Мадьяр через лес. Усталый конь то и дело останавливался, шарахался от теней. Да и сам он начал вглядываться в причудливые очертания пней и их тени в светлой безлунной ночи. Он стал пугаться и объезжать то, что казалось ему странным и опасным. Ему вдруг почудилось, что от каждой коряги исходит особый, ей одной свойственный голос, шепот, зов или песня; тихие, еле слышные голоса перемежались и переплетались с тенями. Потом все звуки поглотило щелканье плети, которой он стегал коня. Но только он переставал стегать, снова роились, накатывали волной голоса. Желая заставить их замолчать, он и сам закричал:
– А-а-а-а!
Но тогда лес ответил ему со всех сторон – из каждого дупла, с каждого ствола и листа донеслись громкие, обрушившиеся на него голоса:
– A-o-o-o!
Он напрягался, кричал изо всех сил, хотя у него уже сжималось горло и не хватало дыхания, но бесчисленные, неодолимые голоса перекрывали его крик, а деревья и кусты угрожающе топорщились. Он мчался, не чувствуя под собой коня. Волосы у него вставали дыбом. Захлебываясь, он кричал не замолкая, пока не выехал на равнину, где голоса постепенно утихли и смолкли.
Рассвет застал его в Горице, близ Сараева. Он остановился среди сливовых садов. Конь каждую минуту спотыкался, ноги у него были сбиты в кровь, бока ввалились. Небо светилось розовым светом, пронизывавшим тонкие облака. Над городом, в котловине, лежал низкий туман, из которого, как мачты затонувших кораблей, торчали минареты.
Он провел рукой по влажному лицу. Попытался разогнать пляшущие черные круги перед глазами, мешавшие ему видеть и сияние дня, и город внизу. Он тер виски, вертел головой, но черные круги перемещались вместе с его взглядом, и все расплывалось, мрачнело, дрожало. Оглушала тишина, а в ней слышалось, как непрерывно шумит и бьется в жилах на шее кровь. Он не мог понять, где находится, не мог вспомнить, какой сегодня день. Подумал было о Сараеве, но в голову лезли и путались кавказские города со своими минаретами. Временами он совсем ничего не видел.
С трудом выбравшись из лабиринта садов и заборов, Мустафа въехал на улицы города и остановил коня у кофейни, где на просторной зеленой лужайке рядом с кладбищем и источником уже сидели, прихлебывая кофе, турки. Он слез с коня и подошел к ним. Грязный, в измятой одежде, он неуверенно ступал через тьму, застилавшую ему глаза. На мгновенье он увидел лица, окружавшие его, но они тут же исчезли, потом показались снова – опрокинутые, раздвоившиеся. Сел. Сквозь шум крови в ушах Мустафа прислушивался к разговорам, с трудом улавливая связь между отдельными словами. Говорили о гонениях, учиненных наместником султана Лутфи-бегом.
После многочисленных и затяжных войн и в самом Сараеве, и по всей Боснии развелось множество пьяниц и бродяг, участились убийства, грабежи и всякие насилия. Когда султану надоели жалобы, он послал в Сараево своего наместника, наделив его специальными полномочиями. Этот высокий, бледный, с тонкими обвисшими усами человек, проходивший по улицам с видом отшельника, ссутулясь и не глядя по сторонам, был неумолим, жесток и скор на расправу. Никто не помнил такой беспощадной жестокости. Всех попавшихся в пьяном виде, или слоняющихся без дела, или тех, на кого донесли как на грабителей или убийц, Лутфи-бег швырял в Жуту Табию, крепость, где палачи-анатолийцы душили жесткими шнурами всех подряд, без суда и следствия.
1 2 3


А-П

П-Я