https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/v-stile-retro/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я считал его своим однолетком, хотя он был на два года младше; теперь я чувствовал себя и слабее, и младше его, гораздо младше – я страшился смерти, своей и чужой. Страх перед смертью у стариков указывает, что им давно пора уйти. А я себя чувствовал старым: быть моложе и слабее другого старца вовсе не значит, что ты молод, даже если ты между вторым и третьим десятком.
Летние дни занимали все больше временного простора, но для отчаявшихся и одиноких ночи остаются долгими. Многие, притиснутые нуждой, холодом и тоской, покидали нашу разномастную дружину и возвращались в свои дома, на их место являлись другие – с навьюченными конями и ослами. Свой костер под Синей Скалой первым погасил Исидор. Ушел ночью. «Не виновата Тамара, что над ней надругались негодяи, – шептались Лозана с Агной. – Не выдержал, к ней пошел». Мужчины думали по-другому: Исидор снова отправился мстить, исполнять вынесенный приговор – земля становилась сплошным судилищем, а люди обращались в палачей и жертв. Зарко пробовал пальцем острие топора, того самого, как мне помнится, которым он уложил насильника из оравы не то Фотия Чудотворца, не то Лоренцо. «Кровь его потянула, – заметил для себя Зарко. – Чую я, не вернется он». Вскоре и он исчез вместе с сыном Мартином.
А из села прибывали вестники. Вокруг них собирались люди, слушали со стиснутыми сердцами. Пандил Пендека, оборванец из оборванцев, босой, голодный и страшный, вампир, выпивший свою кровь и лишь за неимением зубов не оглодавший свое мясо, собрал всех. Ему дали корку хлеба, выцедили каплю вина из кувшина. Он долго жевал, морщины на лице растягивались и собирались сеткой, шевелились, будто живые. Мы ждали и получили свое.
…Дом Спиридона и Лозаны проглотило пламя, спалили потехи ради братья по бичу, полыхнул, как охапка сухой соломы, заодно с треногами, что вытесывал по ночам Спиридон при факеле или при луне. Перуника после пьяной ночи, когда у сестры ее Гликерии и зятя Герасима порезали коз и овец, поднялась с тряпья и соломы, перекрестилась и колом прибила к земле Фотия Чудотворца. Видать, уразумела, что он над ней насмехался, веселя братию обещанием жениться и, возвысив до своего положения, увести в большой мир. Место убитого занял бородатый дезертир из Города Иван Ангел, а несчастную Перунику мертвой бросили в яму. Гликерия с младенцем и Герасим исчезли. Они неподалеку, вон подходят к Синей Скале. Иван Ангел, погнавшийся за ними, ухватил под чернолесьем трех монахов – Германа, Мелетия и Досифея, связанными приволок в Кукулино. Остальные, Трофим, Архип и Филимон, сбежали. Позднее мужики нашли только Филимона, лицо зарыто в песок Давидицы. Может, плененные монахи и остались бы живы. Может. Да Исидор, мстя за Тамарино поругание, расколол голову жестокому Ивану Ангелу. Герман, Досифей и Мелетий долго висели на суках в реденькой дубраве под малой крепостью. Потом кто-то снял их и закопал, может Зарко с сыном Мартином. Страх жаждал чудес, в чудеса веровал и Пандил Пендека, потому, упокоенные и неотпетые, не такие толстые, как при жизни, обклеванные сороками и воронами, монахи подымались из мягкой приболотной земли, становились на колени у своих могил. Молитвой поручали небу свои души. Фотий Чудотворец (схоронили его с подобающими вельможе почестями) тоже вылезал из могилы и шастал по Кукулину.
«Тени, призраки, – чихала изнуренная и оголодавшая Саида Сендула. – Послушайтесь моего слова, понавтыкайте крестов, по стежкам да вокруг сараев. И возле лежаков своих. Помните, как Манойла-то повампирился, тот, что с серьгой в ухе, только крестом его и изгнали». Никто ее не стал убеждать, что Манойла исчез из монастыря, где прислуживал за трапезой тем самым монахам, которых теперь, если можно верить, осталось всего двое. Гаврила Армениан спросил ее, что старее на свете, человек или крест. И сам себе ответил: человек. Как же в старые времена, когда про крест знать не знали, одолевали вампиров? «Упокоенные без молитвы, духоизбавительная матушка, не в призраков превращаются, а в оводов. Я вот с собой ношу запись с молитвой мученика Симона, что от пояса вниз был яко столб каменный. Потому-то зло и разбегается от меня». Иоаким из Бразды спросил, что он хочет за Симонову молитву. «Легкие у меня сохнут без молока, Иоаким. Хочу козу. Слышал ты про грозного Велиала? Велиал (Велиар) – в иудаистской и христианской мифологиях демоническое существо, дух небытия, лжи, разрушения. В Библии это имя чаще всего передается описательно; нередко встречается в апокрифах.

Нет? Так вот. И он тоже с моей дороги уходит».
«А мне, ежели занадобится спасительное слово твоего Симона, я его и без козы заберу, – пригрозил Райко Стотник. – Будет тебе молоть. Не дал дослушать почтенного Пандила Пендеку».
В обиде, что его вести посчитали ненужными, Пандил Пендека уселся под буйным можжевельником. Тщетно допытывался у него Спиридон о кукулинском бытье, тот словно смолой залепил рот, ни словечка не вымолвил.
Люди, устрашившись, что погибельная рука дотянется и досюда, покидали временное укрывище у Синей Скалы и устремлялись дальше, к мертвым Бижанцам. А из Кукулина приходили все новые вестники. Они подтверждали и дополняли уже слышанное.
…Вместе с домом Лозаны и Спиридона сгорело еще четыре или пять домов, и Перуника порешила Фотия Чудотворца. Только вовсе не за его насмешки, и не колом или копьем. Она нарочно к этому человеку прикачнулась, обманывала его, будто с ними, единственная их сестра и вроде бы жена. За Кукулино, за свою опустелую отчину, вилами пригвоздила она проклятого к земле и без страха приняла казнь – головой вниз ее сперва держали в болотной воде, а потом, мокрую и с открытыми глазами, ночь целую жгли на тихом огне. Велика преставилась, схоронили ее без Илии и без Дойчина. Дойчин, тот, ставши братом братии по бичу, молился только за душу Фотия Чудотворца. К упокоенным монахам Досифею, Мелетию, Герману и Филимону присоединился еще один, Архип: нашли его неподалеку от монастыря, объеденного стервятниками, а может, он сам улегся, сам себя упокоил, наперекор антихристовой вражде простился с землей без насилия.
Дни шли не скоком, а тянулись один за другим, словно муравьи, и в сумерки забивались в неприметную трещину, осторожно, норовя не оставить за собой следа – капли света или ненужной тени. Толстый, вернее, распухший, как бы переполненный неведомым веществом, лишенным энергии, Гаврила Армениан мастерил короткими пальцами из моченого хлеба коз или уток. Делился с псом Горчином и жевал столь медленно, что казалось, будто он жалеет свои творения, наделенные душой и надеждой на долгую жизнь. По вечерам Волкан Филин прогонял его от нашего костра. Он устраивался неподалеку и сидел, похожий на потемнелый гриб, затаивший отраву, и молол, молол: Фотию Чудотворцу не давали лука и орехов в меду, злобствуя, что из ночи в ночь пребывает в девицах, Перуника сладострастия ради отняла у него душу. Горчин не оставлял его одного, а я не оставлял их голодными. Потехи ради Иоаким из Бразды и Райко Стотник набросились на коробейника со спины, грозили, что оженят его с Сандой Сендулой. Для них он был никчемным обрывком будней. Гаврила вырывался. Глаза закрывали пряди сальных волос. Хрипел.
«Пустите его, – нахмурился Волкан Филин. – А коли снова станет досаждать своими занудными сказками, клянусь этим огнем, я сам поженю его на Саиде Сендуле. Получит он от нее и лук, и орехи в меду».
«Пустите его! – крикнул еще кто-то: в темноте поднялся высокий парень. – Вы бы лучше поспешили к брошенным селам да вилами и топорами воротили свои дома и нивы».
Все немо уставились на эту живую махину. Выглядел он таким могучим, что хоть миндаль камнем толки на его темени, боли не почувствует. Исо Распор пояснил: новоприбывший, сын кузнеца из Кучкова, зовут Секало, пашет и жнет на чужих нивах, отец его, за неведомую вину, сгиб в царских рудниках. Мы молчали, и он пошел искать место для своего костра и для своего кусочка звездного крова.
Я ушел, а когда через час вернулся, чувствуя на себе и в себе Агнину теплоту, встретил меня Спиридон: «Поищи-ка Илию. Роса волнуется». Найти Илию было не трудно. Он сидел на скале и песней тосковал по Велике: Велика была ему матерью, выкормила-выходила его, а мне Велика приходилась бабкой, хоть во мне и не было ее крови – моему отцу Вецко была вместо матери. «Там пес, Ефтимий». Я обернулся. Горели глаза. «Что тебе пес?» – спросил. Он съежился. «Ты знаешь, его убил стрелой Кублайбей». «А тебя ждет Роса, – сказал я. – И дочка Ганка». Он все сидел. «Этот пес призрак, – вымолвил. – Убей его, Ефтимий». Я дернул его за волосы. Он застонал. «Одумайся, Илия. А то и впрямь отмолочу тебя, а ты мне как-никак дядя». Кроме пса, вблизи был еще кто-то. «Гаврила Армениан, – окликнул я. – Давай я тебя возьму в дядья». И услышал: «Иоаким из Бразды и Райко Стотник собираются меня поженить на Саиде Сендуле. Заступись за меня, Ефтимий».
Журчала вода, никем до того не отысканная.

6. Равновесие

У беженцев нет домов, зато появляются могилы.
Коробейника Гаврилу Армениана не поженили на Саиде Сендуле. Старуха приказала долго жить. Ее сын Димуле и сноха Жалфия были с нами. Не оплакивали. Погребли с ладаном и молитвами – Трофим, последний монах от Святого Никиты, приковылял весь в поту, задыхающийся, исцарапанный – продирался ночью сквозь лесные чащи волчьими тропами. С раздутыми от простуды и слез лицами старушкины внуки Стефания и Саве прилепились к добродушному Исо Распору. Кто знает, может, они и не уразумели грань, за которой мрак и забвение, поддерживающую, подобно весам, равновесие – между колыбелью и гробом. Лозана упорствовала на возвращении – в Кукулине родилась, там желает докончить свой век. Перестала понимать: оравы слились в громаду, обирают дома, уволакивают женщин, оставляют трупы тех, кто сопротивляется. «Голодаем, – сокрушался все более мрачнеющий Спиридон, – но осла резать не станем. – Пальцем чертил в золе потухшего костра. – Мы в западне. Там набежники и смерть, тут голод да хвори, опять же смерть. – Он уставлял побелевший от золы палец на Секалу – тот возвращался с низкой рыбы и вершей, судя по всему от болота. – Верно он тогда нам сказал. Слюнтяи, дескать, чего не вызволите родных сел? Может, попытаем, Ефтимий, а?»
Однако мы быстро уразумели: люди не рвутся умирать за Кукулино. Трофим, опавший телом и буйно заросший бородой, гремел, что царь самолично направит сюда войско, поверстанное в десятки, дабы истребить безбожников, осквернивших монастырь и благочестивые села. Надо ждать. Гаврила Армениан, с тех пор как уступил Симонову молитву за козью лопатку, посиживал на круглом камне и сомнительно покачивал головой. Как и у Трофима, у него помутнели глаза, из груди вырывался хрип. Простужались, плохим покровом служили сны. «Царь, да», – только и вымолвил Гаврила.
Мы остались под Синей Скалой.
«Небеса сплошь соленые, да нету мочи копать, – хриплым голосом рассуждал Спиридон. – Летал когда-то, было дело. А теперь кости отяжелели и покривились, зовет их земля. Ты слышал, Ефтимий? Трофим с благословением своим послал набожного Райко Стотника в Город гонцом? Теперь и следа не сыщешь. Не иначе угодил в засаду». Лицо Спиридона покрывали белые волосы. В них терялись беспокойные глаза. «Все знаю, Спиридон», – шептал я, перемогая колики… узкий в талии и– широкоплечий, он похож на мраморного бога… Губы мои обнесло коростой от ночной лихорадки, потому посмеяться я мог лишь про себя: когда-нибудь, Лоренцо, я размозжу тебе голову камнем с могилы святителя Прохора.
С гонцом монаха Трофима ушел и Пандил Пендека. И тоже не вернулся. «Редеем, – беспокоился Исо Распор. – А Секало-то у нас навроде как новый Христос. Делит рыбу детишкам. – Глянул на меня, блеснув искрой в глазу. – Спиридону тоже придется стать Христом, Ефтимий. Не съесть ему осла одному». Я обернулся к отчиму. Тот понурил голову. «Тут и есть-то нечего, – вымолвил тихо. – Больно долгий пост получился».
Осла зарезал и ободрал в мелком ярке коробейник Гаврила Армениан, так быстро и так ловко, что мне показалось, будто с ресниц моих слетел бледный короткий сон. Свежевал и болтал без умолку, Горчин рвал ослиные потроха. «Пес этот прежде принадлежал Аргиру, – заметил Гаврила Армениан. – У него я тоже свежевал осла».
Я пошел полежать под орешником. Трава, которую подминал, выпрямлялась с шелестом, прощая жестокость. В ней скрывались тайны букашек: иные медлительны, словно бы ленивы, иные поспешны, похожие на крохотных куропаток, только я не находил объяснения этой немотной жизни, бесконечно удаленной от человеческих тягот. Цвела розоватая скумпия. На тоненькой ветке примостился желтогрудый птышонок. В листву вплетались солнечные лучи. Улетел, оставляя за собой поигрывающую ветку, и из своего убежища проклял меня. Ко мне осторожно приблизился трепещущий луч, благодарный за то, что я избавил букашек от крохотного, но алчного клюва. В шаге от меня медленно ползла черепашка чуть больше
половинки ореха, за усаженным грибами пнем простирался бурьян. Слабый ветерок доносил запах щавеля и звериной крови. В высях таяло облачко, похожее на цветок. День был воскресный. Вместо колокольного звона подала голос горная куропатка – каменярка, раз и еще раз, прочитала свою молитву, от которой день становился прозрачным и наполнялся скорбью, моей и земли, мягкой и теплой.
Окружающее было внешним, со мной не связанным: я отяжелел, костные полости забило песком. Дышал раскрытым ртом, в горле комом собирались все тяготы мира. От этих тягот не отвлекал ни кашель, ни боль в желудке. Тоска и мрак оседали в меня, точно в могилу, на дне которой хихикали беззлобные демоны, принесенные вихрем: щекочут рожками мои легкие, из селезенки замешивают лепешку для пира, на котором моя кровь станет вином, а хрипота дыхания – песней, прыжком заныривают в отстой человечьей бездны – в скорбь, в боль, в невозвратность былых маленьких, всегда маленьких, надежд, редких, как клевер с четырьмя листочками, трутся друг о друга, лица стерты, точно медные денежки, без глаз, без носов;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я