https://wodolei.ru/catalog/unitazy/kryshki-dlya-unitazov/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Через минуту он выдохнется и опять озябнет - и пожалеет, что нельзя глотнуть из этой бутылки. Он сделался пьяный оттого, что она разбилась. Пятно перестало расплываться, снег булькал и оседал. Можно растопить снег и выпить, подумал я. Я очень жалел о бутылке. Я ненавидел Ханса. Всегда буду ненавидеть Ханса - пока есть снег.
Когда папа велел мне лезть в сани, Ханс уже тихо пыхтел. Потом и он влез, неловко. Папа стянул одеяло с коня Саймона и бросил в сани. Потом приказал Саймону ехать. Я накрылся одеялом и попробовал унять дрожь. Наша печка, подумал я, черная... Господи... черная... красивая, черная как сажа... а в дырках горит густым вишневым. Я подумал, как из чайника на ней идет пар, живой пар, шипит, белый и теплый, не как у меня изо рта этот вялым облаком висит, тяжелый и мертвый, в неподвижном воздухе.
Ханс встрепенулся.
Куда мы едем? спросил он. Куда мы едем?
Папа ничего не ответил.
Не туда ведь, сказал Ханс. Куда мы едем?
Животу моему было больно от пистолета. Папа щурился на снег.
Ей-богу, сказал Ханс, мне жаль бутылку.
Но папа правил.
2
В роще рос барбарис, лежал под деревьями и прятался в снегу. Дубы поднимались высоко, раскинув ветви; кора на них была черная и морщинистая. Кое-где я видел заиндевелые завитки травы, примерзшие к земле, и высокие, убитые ветром снежные кучи, из которых высовывал свои шипы барбарис. Ветер сбросил некоторые сучья на сугробы; солнце положило на их склоны тени других ветвей и перегибало через гребни. За рощей начинался подъем. Снежный. Папа и Ханс несли ружья. Мы пробирались вдоль сугробов пригнувшись. Я слышал наше тяжелое дыхание и скрип снега, земли, башмаков. Мы шли медленно и все мерзли.
Над снегом, между ветвями, я видел конек дома Педерсенов, а ближе крышу хлева. Мы двигались к хлеву. Папа иногда останавливался и смотрел, нет ли дыма, но в небе ничего не было. Большой Ханс наткнулся на куст, и шип проколол его шерстяную перчатку. Папа показал ему, чтобы не шумел. Я чувствовал сквозь перчатку пистолет - тяжелый и холодный. Где мы шли, снег с земли почти совсем сдуло. Я больше смотрел на пятки Ханса: выше смотреть - болела шея. А когда посмотрел - нет ли дыма, щеку мне обдал ветерок и прижал кожу к кости. Я мало о чем думал: не потерять бы из виду пятки Ханса да о том, что уши у меня горят даже под шапкой, и губы стянуло, и всякое движение причиняет боль. Папа вел между дубами, где сумасшедший ветер оголил землю и намел языки снега возле стволов. Иногда нам приходилось пробираться через маленький сугроб, чтобы каждый раз не делать крюк. Крыша дома поднималась все выше над сугробами, и наконец, когда мы миновали один угол, над крутым ярким скатом показалась на солнце труба, очень черная, как потухшая сигара, с белым снегом на конце вместо пепла.
Я подумал: огонь не горит, они, наверно, замерзли.
Папа остановился и показал головой на трубу.
Понял? огорченно сказал Ханс.
Тут я увидел, как с макушки сугроба слетело облачко снега, и глазам стало больно. Папа быстро взглянул на небо, но оно было ясное. Ханс, опустив голову, топал ногами и шепотом ругался.
Да, сказал папа, кажется, напрасно съездили. В доме никого.
Педерсены умерли, сказал Ханс, по-прежнему глядя в землю.
Замолчи. Я увидел, что губы у папы потрескались: сухая, совсем сухая щель. Под ухом ходил желвак. Замолчи, сказал он.
С верхушки трубы сорвалась легкая ленточка снега и пропала. Снег странно елозил у меня перед глазами, и я старался не шевельнуться в скорлупе моей одежды - один, испуганный пространством, налившимся в меня, белым, пустым, ослепительным простором, таким же, как пустыня вокруг, горящая холодом, вздыбленная волнами, и мне захотелось свернуться клубком, прижать лицо к коленям, но я знал, что, если заплачу, мои веки смерзнутся. В животе заурчало.
Ты что это, Йорге? спросил папа.
Ничего. Я хихикнул. Наверно, замерз, па. Я рыгнул.
Черт, громко сказал Ханс.
Молчи.
Я ковырнул снег носком башмака. Мне хотелось сесть, и если было бы на что, то сел бы. Только одного хотелось - прийти домой и сесть. Ханс перестал топать и смотрел сквозь деревья в ту сторону, откуда мы пришли.
Был бы кто в доме - огонь бы развел, сказал папа.
Он шмыгнул носом и утерся рукавом.
Любой бы - понимаешь? он повысил голос. Любой бы, кто в доме, развел бы огонь. Педерсены скорей всего ищут своего дурака мальчишку. Сорвались, наверно, и печь бросили. Она погасла. Голос его осмелел. А если кто пришел, когда их не было, он тоже первым делом развел бы где-нибудь огонь, и мы бы дым видели. В такой холод чертовский иначе нельзя.
Папа взял ружье, которое нес переломленным через левую руку, и неторопливо повернул стволом вверх. Оба патрона выпали, и он засунул их в карман пальто.
Это значит - в доме никого. Дым не идет, сказал он веско, и это значит, что в доме никого нет.
Большой Ханс вздохнул.
Ладно, пробурчал он, стоя поодаль. Пошли домой.
Мне хотелось сесть: вот тут диван, вот тут кровать - моя, белая и пухлая. И лестница, холодная, скрипучая. И во рту у меня холодная сухость и ломит зубы, как всегда дома, и в животе холодная буря, и щиплет глаза. Мальчишкин зад отпечатался в тесте. Мне хотелось сесть. Мне хотелось вернуться туда, где мы привязали коня Саймона, и оцепенело сесть в сани.
Да, да, пойдем, сказал я.
Папа улыбнулся - ну и гад, гад, - а он не знал и половины того, что я теперь знал, с занемелым сердцем и отгоревшими ушами.
Можем хотя бы оставить записку, что Большой Ханс спас их мальчишку. А то не по-соседски получится. Да и вон в какую даль ехали. Ну что?
Что по-соседски, а что не по-соседски, много ты в этом понимаешь? закричал Ханс.
Он выбросил патроны из ружья в снег и стал топтать их. Один закатился в сугроб, так что виднелось только медное дно, а другой разломился и утонул в снегу. Под ногой у Ханса рассыпался черный порох.
Папа рассмеялся.
Па, пойдем, холодно, сказал я. Слушай, я не храбрый. Нет. Мне все равно. Мне холодно, и все.
Хватит скулить, всем холодно. Большому Хансу вон как холодно.
А тебе нет, что ли?
Ханс втаптывал в снег черные зерна.
Да, ухмыляясь, сказал папа. Есть маленько. Есть. Он обернулся. Назад дорогу найдешь, Йорге?
Я пошел, а он снова засмеялся, громко и злорадно, чтоб ему сдохнуть. Я ненавидел его. Господи, до чего я его ненавидел. Уже не как отца. Как это обжигающее пространство.
Я никогда так не делал, как паршивец Педерсен, сказал он, когда мы тронулись. Такие, как Педерсен, всегда напрашиваются на неприятности. Прямо молятся о них. Пусть сам найдет мальчишку. Он знает, где мы живем. Это не по-соседски, но я его в соседи не выбирал.
Да, сказал Ханс, пусть старый черт сам ищет.
Держал бы малого за заборами своими. На кой черт он к нам его послал - заботу лишнюю? Сам снегу просил. На колени падал. И что, готов оказался? А? Готов? К снегу? К снегу никто не бывает готов.
Если бы я потерялся, старый черт к тебе не пришел бы, сказал я, но я не думал, что говорю, просто сказал. Сосед, рассосед - так ему и надо. Я чувствовал, как движутся подо мной сани.
Кто его знает, святого Пита, сказал Ханс.
Я двигался быстро. И не старался пригибаться. Я смотрел в просветы между деревьями. Искал место, где мы оставили Саймона и сани. Я подумал, что Саймона увижу раньше - может быть, пар из его рта над сугробом или возле дерева. Нога поскользнулась на тонком снегу, не сдутом с нашей дорожки. Правой рукой я все еще держал пистолет и потерял равновесие. Я хотел опереться на левую, но она ушла по локоть в сугроб и барбарисовые колючки. Я отдернул руку и сильно упал. Хансу и папе это показалось смешным. Только ноги, лежавшие передо мной, были не мои. Я готов был побожиться. Это было непонятно. Из-под снега, отброшенного моей ногой, высунулось конское копыто, и я нисколько не испугался и не удивился.
Похоже на копыто, сказал я.
Папа и Ханс молчали. Я посмотрел на них, издалека. Теперь ничего. Три человека на снегу. Красный шарф, варежки... чей-то лед и уголь... Картинка на январь. Но за ними, на голых холмах? Тут меня осенило: досюда он доехал верхом. Я посмотрел на копыта с подковой - они были не из этой картинки. На январской дохлых лошадей не будет. На снежных горках будет путаница санных следов, зеленые деревья, опрокинувшиеся санки. Хотя бы. Или застывшее озеро и шумные ребята на коньках. Три человека. Задом в снегу: один. Дохлая лошадь и пистолет. И я услышал вопрос, явственно, как будто мне крикнула девочка из календаря: ты собираешься встать и идти? Или это была рождественская картинка? Большое полено, и я лежу на теплом оранжевом дереве в моей фланелевой пижаме. Мне только что подарили духовой пистолет. А вопрос был: собираюсь я встать и идти? У Ханса и папы ноги стоят крепко, как лошадиные. Тоже подкованы? Их тела спрятаны? Кто их здесь поставил? А на Рождество печенья сделаны по форме детского мертвого мокрого зада... может быть, с вишенкой, чтобы оживить бледность теста... угольком из печки. Но я не мог просто сказать, что это похоже на копыто или похоже на подкову, и идти дальше, потому что Ханс и папа ждали позади меня в шерстяных шапках и хлопали варежками... как на январской картинке. Улыбались. Я учился кататься на коньках.
Наверное, досюда он доехал верхом.
Наконец папа сказал вялым голосом: о чем ты толкуешь?
Ты сказал, что у него была лошадь, па.
О чем ты толкуешь?
Вот она, лошадь.
Ты что, никогда подковы не видел?
Обыкновенная лошадиная подкова, сказал Ханс. Пошли.
О чем ты толкуешь? снова сказал папа.
Человек, который напугал мальчишку Педерсенов. Которого он видел.
Хреновина, сказал папа. Это какая-нибудь из педерсеновских лошадей. Я узнал подкову.
Правильно, сказал Ханс.
У Педерсена только одна лошадь.
Это она и есть, сказал Ханс.
Эта лошадь бурая, так?
У лошади Педерсена задние ноги коричневые, я помню, сказал Большой Ханс.
У него вороная.
Задние ноги коричневые.
Я стал отгребать снег. Я знал, что лошадь у Педерсена вороная.
Какого черта? сказал Ханс. Пошли. Будем стоять на таком морозе и спорить, какой масти у Педерсена лошадь.
У Педерсена вороная, сказал папа. Ничего коричневого у ней нет.
Ханс сердито повернулся к папе. Ты сказал, что узнал подкову.
Я обознался. Это не она.
Я продолжал отгребать снег. Ханс нагнулся и толкнул меня. Там, где к лошади примерз снег, она была белая.
Она бурая, Ханс. Педерсена лошадь вороная. Эта бурая.
Ханс все толкал меня. Черт бы тебя взял, повторял он снова и снова тонким, не своим голосом.
Ты с самого начала знал, что лошадь не Педерсена.
Это было похоже на песню. Я осторожно встал и сдвинул предохранитель. Может, к концу зимы кто-нибудь наткнется в снегу на его ноги. Мне казалось, что я еще раньше застрелил Ханса. Я знал, где он держит пистолет под своими журналами в комоде, - и хотя я никогда раньше об этом не думал, все развернулось передо мной до того натурально, что так, наверно, и произошло на самом деле. Конечно, я их застрелил - папу на кровати, маму в кухне, Ханса, когда он пришел с поля. Мертвые, они не сильно отличались бы от живых, только шуму от них меньше.
Йорге, погоди... осторожнее с этой штукой. Йорге. Йорге.
Его ружье упало в снег. Он вытянул перед собой обе руки. Потом я стоял один во всех комнатах.
Ты трус, Ханс.
Медленно пятясь, он загораживался от меня руками... загораживался... загораживался.
Йорге... Йорге... погоди... Йорге... Как песня.
После я разглядывал его журналы, засунув руку в трусы, и меня обдавало жаром.
Я застрелил тебя, трусливый Ханс. Больше не будешь кричать, толкать меня, тыкать под ребра в хлеву.
Эй, погоди, Йорге...послушай... А? Йорге... постой... Как песня.
После только ветер и теплая печь. Дрожа, я поднялся на цыпочки. Подошел папа, и его я тоже взял на мушку. Я водил стволом туда и сюда... с Ханса на папу... с папы на Ханса. Исчезли. В углах окна растет снег. Весной буду какать с открытой дверью, смотреть на черных дроздов.
Йорге, не валяй дурака, сказал папа. Я знаю, что ты замерз. Мы поедем домой.
...трус трус трус трус... Как песня.
Нет, Йорге, я не трус, сказал папа, приятно улыбаясь.
Я застрелил вас обоих пулями.
Не валяй дурака.
Весь дом пулями. И тебя.
Чудно - я не почувствовал.
Они никогда не чувствуют. Кролики чувствуют?
Он с ума сошел. Господи, Маг, он с ума сошел.
Я не хотел. Я ее не прятал, как ты. Я ему не поверил. Это не я трус, а вы вы заставили меня заставили ехать, вы сами трусы трусы с самого начала трусили.
Ты просто замерз.
Замерз или с ума сошел... Господи... одно и то же.
Он просто замерз.
Потом папа забрал пистолет и положил к себе в карман. Ружье у него было перекинуто через левую руку, но он дал мне пощечину, и я прикусил язык. Папа брызгал слюной. Я повернулся и, прижимая рукав к лицу, чтобы не так жгло, побежал назад той же тропинкой.
Говнюк ты, крикнул мне вслед Большой Ханс.
3
Папа пришел к саням, где я сидел скрючась под одеялом, и взял с задка лопату.
Полегчало?
Немного.
Попей кофе.
Оно уже холодное. Я все равно не хочу.
А бутербродов поешь?
Неохота. Я ничего не хочу.
Папа пошел с лопатой обратно.
Чего ты ей хочешь делать? спросил я.
Туннель рыть, сказал он, свернул за сугроб, блеснув лопатой, и скрылся из виду.
Я хотел его окликнуть, но вспомнил его ухмылку и раздумал. Саймон бил копытом. Я поплотнее закутался в одеяло. Я ему не верил. Только в первую секунду поверил, когда он сказал. Это была шутка. Мне не до шуток в такой мороз. Зачем ему лопата. Нет смысла откапывать лошадь. Ясно же, что не Педерсена лошадь.
Бедный Саймон. Он лучше их. Бросили нас на морозе.
В санях папа не вспомнил про лопату. Я мог с ней искать бутылку. Это тоже была шутка. Папа сидел и думал, как смешно ковыряется Йорге в снегу. Посмотрим, вспомнит ли про лопату. Смешно будет, если Йорге не вспомнит, думал он, сидя в одеяле и вертя головой, как курица. Когда вернемся домой, наслушаешься этого рассказа до тошноты. Я опустил голову и закрыл глаза. Ладно. Мне все равно. Я согласен на это, лишь бы согреться.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я