https://wodolei.ru/catalog/unitazy/IFO/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Обогнешь особнячок, где когда-то жил кто-то с именем, не вспомнить каким, — из-под обшарпанно-желтого видится обшарпанно-розовое, а там и обшарпанно-голубое можно угадать, — веселенький рассыпающийся призрак других, бравурных времен. Смотришь на это голубое размером с царскую копейку и всё понимаешь про двенадцать человек, про метель, про то, что впереди никто не идет, переулок бесконечен, черное небо, жрать, жрать, мама, мама, ад, ад, до вокзала немыслимо далеко, дохлую собаку нет сил обойти, отодвинуть прикладом, даже переступить, — и оледеневшая падаль трещит под ногами, как кости грешников под стопой того, чьим образом вчера грелись у Косьмы и Дамиана, — руки не желали гореть, на дереве выступали густые капли, и картошку оказалось невозможно есть — слишком пахла духами. Спать, спать, мама, мама, ад, ад, в вагонах, желтых и синих, будут лежать по очереди, стоящие будут петь. Через три месяца трое из двенадцати вернутся в город и войдут в переулок с другого конца, ближнего к вокзалу, один вдруг остановится у двухэтажного особнячка и, покачавшись пару секунд с носка на пятку, ринется головой в стену. Кровь восхитительной красной звездой ляжет поверх наивного голубого, и через двадцать лет всё еще будет, ничуть не потемнев, проглядывать сквозь три новых слоя голубой штукатурки, пока, наконец, дом не выкрасят, сломавшись, в непристойно-розовый цвет, и так он простоит всего год, нехорошо намекая новым переулочным прохожим на общее падение рождаемости, пока, наконец, шесть слоев желтого не поставят дом на положенное ему место посреди кривоколенного московского переулка, колкого зимой и плавкого летом, как сейчас, когда нет сил прикрыть рукой разболевшиеся глаза и когда под яростным солнцем, под липнущим тополиным пухом я умираю от ужаса и озноба, мама, мама, ад, ад, пить, пить, мир беспечен и совершенен, переулок хрупок и нежен, тополя шуршат голосом моего украинского детства, когда пухом заваливало крошечную ступеньку, на которой я всегда спотыкалась, идя из школы, ото дня ко дню забывая. Девочка лет семи вылезает из окна первого этажа, повисев на руках, спрыгивает на землю, идет к пуху, лежащему у столба, и в охапку берет его, как потерянную болонку, и возвращается к дому, пух перекидывает через подоконник, несколько отставших пушинок стряхивает с ладоней ко мне под ноги, лезет обратно, и мне не хватает дыхания, остается только сесть на асфальт, под желтую стену, скорчиться от озноба и, боясь, что эти пушинки подползут поближе, думать: мама, мама, мама, смерти, смерти.
Где ты, где ты, ад моего поколения? Я устала. Сколько ни разводись, остается место для ужаса перед худшим, сколько ни запивай, остается привкус пустого места между небом и сердцем, как ты ни заболей, ты болеешь один, не дрожа от ужаса за другого, лежащего в этот миг в соседней комнате, бесконечно отплевывая вязкую голодную слюну в три месяца назад опустевшую жестянку из-под гуманитарной тушенки, сколько ни хорони близких, остается кто-нибудь, кому ничего не угрожает в ближайшие два-три года. Ад моего поколения, ради бога, разверзнись, наконец, между Большой Дмитровкой и Потаповским переулком, научи нас отапливать комнату подшивками журнала «Афиша», а подсвечниками из магазина ИКЕА рыть землю под противотанковые ежи или под последние дзоты, — честное слово, я думаю, мы созрели. Ад моего поколения, я готовилась к тебе лет с двенадцати или меньше, думаю, я смогу организовать отряд по добыче выживших из-под развалин, думаю, я смогу распределять еду или возить на себе воду, думаю, мы окажемся в лучшей форме, чем ожидали, думаю, мы начнем расстреливать только на третьей неделе, думаю, мы сумеем спрятать детей и женщин, думаю, мы выживем, если сумеем взять этот переулок, думаю, если мы погибнем, это будет совсем не жалко, особенно если выживут Львовский, Пащенко и Кукулин.
* * *
Пеночка поет в белой чашечке, поет-поет — да и замолкает, расползается морщинистой шкуркой, липнет к ложечке, мы ее вылавливаем, стряхиваем с нее молоко, несем к форточке — лети, пеночка! — и сразу форточкой — хлоп! — чтобы не слышать, как она там об асфальт — плюх! Ложка меда золотым спрутом висит посреди молочного озера, выпускает вялые щупальца, мы ее топим, топим, перетапливаем вместе с молоком, относим наверх в спальню: пей, миленький, надо. Надо, миленький, надо, это полезно, пеночки никакой нет — улетела, только перышко плавает — ну и бог с ним, вытащи слабым пальчиком да и пей, пей, поправляйся. Пей, миленький, тебе завтра на работу идти, пей, тебе послезавтра ремонтировать раковину и комод, в среду маму хоронить, в пятницу смотреть, как дочка растет, пей, миленький, тебе болеть нельзя, тебе через десять лет первый инсульт переживать, через тринадцать — последний переживать, тебе силы нужны. А кто это у нас болеет? — это Петечка у нас болеет, Петечку волчок укусил за бочок, потому что Петечка специально всегда на краешке спит, — чтобы, как волчок подойдет, сразу нож с тумбочки — хвать! Петечка лежит теперь на другом боку, что-то черное из него пузырями идет, мы все кружком стоим, сочувствуем, волчок в уголке сидит, ковыряет в зубах палочкой, за Петечку беспокоится. Доктор приходил, сказал: ложку меда на стакан молока, чистую простынь и вашими молитвами. Спасибо, говорим, доктор, а если он к утру умрет — тогда что? Тогда, сказал доктор, ложку меда на стакан молока, чистую простынь и вашими молитвами. Спасибо, говорим, доктор, и вашими, и вашими.
* * *
Я вынашиваю под сердцем камень, это будет девочка. Буду вынимать ее из-за пазухи, холодную, круглую, гладкую, в пальцах перекатывать, спрашивать: Мариночка, не холодно тебе, Мариночка? Мариночка, не молчи, заинька, скажи маме: тебе не холодно? Мариночка? Марина, ну же, ты простудишься, перестань капризничать, скажи, тебе нормально там? Ну что ты молчишь, как истуканище, я же о тебе забочусь, твое дело, хочешь — мерзни, хочешь — вообще никогда со мной не разговаривай, ты думаешь, мне нужны твои разговоры? Совершенно не нужны. Ты, Марина, еще вспомнишь, когда у тебя своя дочка будет, каково это всё, ты еще поймешь, Марина. Марина, — буду говорить я и сжимать, сжимать, сжимать мой камень в кулаке, — Марина, если бы отец тебя видел, если бы отец видел, как ты меня мучаешь, если бы отец твой, мраморный этот истукан, хоть раз посмотрел, что его дочь вытворяет, он бы с тобой разобрался, Марина, — говорю я, а песок течет у меня между пальцев тонкой струйкой. Почему, — спрашиваю я, и острый каменный осколыш врезается мне в мизинец, — почему ты меня совершенно не жалеешь, Марина? Я же только тобой живу, о тебе забочусь, — говорю я, и обтираю пустую уже ладонь о подол, и приседаю, и пытаюсь собрать в ладонь кучку темного песка, курганчиком лежащую на сухом осеннем асфальте, и одна песчинка попадает мне в глаз.
ЭЛЕКТРИФИКАЦИЯ
Сереже Соколовскому
1.
Выбрать из двух зол липкую золу крематорного прощания с плотью, легкую же золу выжженных «Фау» ласковых брянских лесов развеять по летнему австрийскому ветру, — сакральное осеменение озверевших истоптанных территорий, через сутки здесь взойдет поросль камнеликих мужей в отблескивающей чешуе кольчуг, с острыми плавниками тяжелых коротких мечей. Через сутки танки проплывут косяками вдоль столбов Заубенштрассе, через двое суток мы возьмем Вену, через трое — Берлин. Будем метать азовскую икру в свинцовые волны Рейна, разогнем судорожно скрюченные щупальца коловрата и косой перекладиной понизу прибьем его к коралловым рифам треснувшего Рейхстага. К октябрю мы успеем вернуться с аграрной уже чужбины в милые заводи бойких и славных строек, и только двое, выброшенные на берег тяжелой волной гениального нашего блица, врастут в жирноватый ил удаленной от дома смерти, — и хорошо, и нечего заражать ей юрких и тонкожабрых детей из московских парков. Я пишу тебе, фрау, из белых гротов на дне Поволжья. Приготовь свою шубу на бархате и золотые кольца, мягкие сапоги и тяжелый диван из плюша, детское платье в цветах и кружевные шали, газовую плиту «Unterbochen» и бисерных дойче кукол, всё это уложи в хорошо просмолённый ящик метр примерно на два и сверху ложись, не бойся. Жди меня, фрау, через трое недолгих суток. Что мы умеем — так это ценить трофеи.
2.
Закопавшись в мартовской размазне между классным корпусом и медпунктом, с горсткой металлолома, раздирающей синий ранец, слушать, как лязгают голосом и безменом одноклассницы имени Зои Космодемьянской. Где ты, мое геройство, — принести на своем горбу до общей отрядной кучи, скажем, кровать, скажем, испорченный телевизор, генератор переменного тока, подводную лодку системы "Арктика—Переяславль"? Где ты, сломанный холодильник, набитый по самый фреон золотыми коронками дяди Яши, — ты сделал бы славу пятнадцатого «б» класса несмываемой, как чернила на косточке безымянного в своем подвиге пальца. Глядя на небо над Днепропетровском—Берлином—Днепропетровском, представлять себе в нашей школе целый отряд из Них, нереальных, прекрасных, прекрасных, прекрасных. Как бы нам было сладко проигрывать им «Зарницу», как бы легко нам было маршировать хуже них строем и с песней, с какой бы чистой совестью уступали мы им первенство в этом сборе металлолома! Гуля бы Королёва пела «Орленка» своим voco deum, Аркадий Каманин получал бы одни шестерки, лучше Марата Казея никто не дежурил бы по столовой, стенгазету, нарисованную Зиной Портновой, купила бы Третьяковка, Леня Голиков прыгал бы в высоту на четыре метра. Валя Котик, котик, мой милый котик, можно бы я носила за тобой портфель по этажам и площадкам, курточку бы твою со звездой Героя трепетно принимала в пальцы среди толкучки школьного гардероба, слезы глотала бы, когда ты бы писал на доске без единой ошибки или помарки: Go1S2Po2D1I3 Po1C2HeM4U+Zh3E+Na2S1+Ne+U1BiLi3=? Господи, ниспошли мне ржавую яйцерезку, смятую дверь смертельно избитой «Волги», Господи, ниспошли мне гнутую арматуру, воз прохудившихся вёдер, полную мусорку выеденных консервных банок! Я уложу их по форме мальчика — в слякоти между классным корпусом и медпунктом, я закреплю их колючей проволокой с умирающей новостройки. Там, где кусок рессоры заменит шею, я повяжу свой галстук, — прости меня, пионервожатый! В рот, образованный челюстями искривленного капкана, я осторожно вложу записку: "Умираем, но не сдаемся!" И тогда он встанет, мой котик, мой Валя Котик, и тогда он сможет делать за мой отряд самую черную пионерскую нашу работу, — скажем, копать газоны, убирать посуду, школьный двор подметать, мыть полы в туалете, — мы же, благословленные им на подвиг — конечно, подвиг! — мы разобьемся на звенья, потом на пары, и уйдем в леса Белоруссии, в степи Дона, мы будем чистые, как младенцы, рожденные под водою, мы будем легкие, как концы наших галстуков на параде, — и из пальцев наших, прозрачных от внутреннего свеченья, будут снопами вылетать серебряные наши пули — прямо в сердца врагов с Той-Единственной-Негражданской.
3.
А если кто увидит Надежду Константиновну, то скажите ей, что у нее всё получилось. Я, я, я была тем ребенком, которого высматривала она зоркими своими совиными глазами во мраке помоек первых лет революции, я была тем светлейшим ангелом светлейшего из вымечтанных ею будущих, ради которого толстыми своими крыльями разгоняла она спертый тифозный воздух над вшивыми головами маленьких дефективных, я была тем хорошеньким еврейским големом, которого лепила она темными кремлевскими ночами в безъяиком своем гнезде, это под мой розовый язычок широким своим клювом положила она жар пионерской песни, от которой лопались ржавые цепи мирового империализма. Я, Горалик Линор или как там меня звали раньше, перед лицом всего, с чем мне теперь жить до самыя до смерти и с чем идти во ад на вечные веки, торжественно клянусь: я горячо любила свою Родину и в ужасе замирала ночами, думая: какое счастье, какое же это счастье, что я родилась не в Америке — а могла ведь, и любовь моя к Родине была так горяча и неподдельна, что даже в мастурбационных своих фантазиях в шесть лет, и в семь, и в восемь я представляла себе, что меня, прикованную к стене дорогой и любимой школы, пытают враги Революции. Я жила, училась и боролась, как завещал Великий Ленин. А то, чему учит Коммунистическая Партия Советского Союза, я читала на политинформациях каждый понедельник перед всем отрядом, — моим отрядом, дорогая Надежда Константиновна, пионерским моим отрядом, председателем которого я была бессменно целых шесть лет и всегда добровольно, всегда с песней. Я до сих пор помню свою пионерскую клятву, а Артема Клименко, который рвал цветы в коридоре и потом высасывал сладкий сок из венчиков алых, как наши галстуки, или бурых, как первая моя менструация, я требовала исключить из пионеров, потому что не было ему места под одним знаменем со мной, такой отличницей, такой спортсменкой, а что в пятом классе у меня была по русскому четверка в четверти, и я не сказала родителям, не решилась и не сказала, а можно было, они уже знали, что Лисянская дура и психопатка, но кто ж в пятом классе такое-то понимает? — так вот, а что в пятом классе у меня была по русскому четверка в четверти и я не сказала родителям, то я замолила этот грех, четыре часа простояв под салютом девятого мая у памятника Мертвым Героям, а Клименко, который рвал цветы в коридоре, я не пустила стоять в карауле с нами, ибо Клименко был плохим пионером, похуже многих, так никогда в меня и не влюбился, урод, белобрысый урод, отстающий придурок. Надежда Константиновна, у меня друзей было — три четверти класса, потому что я всегда была впереди паровоза и была бы впереди самолета, если бы чуть плотнее оказалась ткань наполненных нашей верой крыльев алого галстука, волшебной птицы. А еще, дорогая Надежда Константиновна, я писала пионерские песни, чистые, как слеза избитого мной в раздевалке Олега Паненко, посмевшего ткнуть меня ручкой меж хрупких ребер. Я солировала с этими песнями в школьном хоре, и пионерская форма моя поднималась чуть выше сбитых на тренировках стройных моих коленок, и в поезде "Днепропетровск—Киев", везшем меня на чемпионат Украины среди юниоров, я готовилась к областной математической олимпиаде, вашим именем нам дарованной, Надежда Константиновна, дорогая, к олимпиаде имени Вас в школе имени Вас запланированной иметь место, и потом я лежала до полуночи или даже позже на узкой полочке сапогами пахнущего вагона и молилась — а бога не было, то есть, видимо, Вам-то я и молилась, Надежда Константиновна, дорогая, — чтобы умерла Ира Слепченко, спавшая полкой ниже, главная моя соперница и тоже левша, но с техникой фехтования много лучше моей, расхлябанной и неловкой;
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я