https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/150na70/ 

 

Вот почему так вышло: сын однажды сказал Двейну, что ему хотелось бы стать не мужчиной, а женщиной, потому что мужчины так часто поступают жестоко и гадко.
Слушайте: Кролик Гувер восемь лет учился в военной школе спорту, разврату и фашизму. Развратом занимались мальчишки друг с другом. Фашизм был довольно популярной политической философией, которая объявляла священной только ту расу и ту нацию, к которой принадлежал данный философ. Фашисты проповедовали автократическое централизованное управление страной, где во главе правительства должен стоять диктатор. И все должны были безоговорочно слушаться такого диктатора, чего бы он там ни велел делать.
Каждый раз, приезжая домой на каникулы, Кролик привозил все новые и новые медали. Он научился фехтовать и боксировать, бороться и плавать, он умел стрелять из ружья и из пистолета, колоть штыком, ездить верхом, ползти по земле, пролезать сквозь кусты и незаметно выслеживать «врага» из-за угла.
Кролик выкладывал все свои медали, а мать, когда отец не слышал, жаловалась сыну, что жизнь ее с каждым днем становится все несчастнее. Она намекала, что Двейн — чудовище. На самом деле ничего этого не было. Все происходило только в ее мозгу.
Но, начиная объяснять Кролику, почему Двейн такой гадкий, она тут же себя останавливала. «Слишком ты мал слушать про такое, — говорила она, даже когда Кролику исполнилось шестнадцать лет. — Все равно ни ты, ни вообще никто на свете мне помочь не может. — Она делала вид, что запирает губы на замок, и шептала сыну:
— Есть тайны, которые я унесу с собой в могилу...
Конечно, о самой большой тайне Кролик догадался, только когда мать отравилась порошком «Драно»: оказывается, Селия Гувер давным-давно была не в своем уме.
И моя мать тоже.
Слушайте: мать Кролика и моя мать были разными человеческими существами, но обе они были своеобразно, экзотически красивы, и обе через край переполнены бессвязными мыслями и рассуждениями о любви и мире, о войнах и несчастьях, о беспросветности существования и о том, что все же вот-вот настанут лучшие времена или вот-вот настанет страшное время. И обе наши матери покончили с собой. Мать Кролика наглоталась порошка «Драно». Моя мать наглоталась снотворного, что было не так чудовищно.
И у матери Кролика, и у моей матери была одна действительно непостижимая странность: обе они не выносили, когда их фотографировали. Днем обычно они вели себя прекрасно. Их странности проявлялись только поздней ночью. Но если днем кто-нибудь направлял на них фотообъектив, та из наших матерей, на которую нацелился фотограф, сразу падала на колени и закрывала голову руками, как будто ее собирались убить на месте. Очень было страшно и жалко на нее смотреть.
Мать Кролика, по крайней мере, научила его, как обращаться с роялем — такой музыкальной машиной. У него, по крайней мере, была своя профессия. Хороший пианист мог легко получить работу — он мог играть в любом баре почти в любой части света. Кролик был очень хорошим пианистом. Военное обучение, несмотря на все полученные медали, ему на пользу не пошло. В армии узнали, что он чурается женщин и вдруг может влюбиться в какого-нибудь другого военного, а терпеть такие любовные экивоки в вооруженных силах не желали.
А сейчас Кролик Гувер готовился к исполнению своих профессиональных обязанностей. Он надел черный бархатный смокинг поверх черного свитера с большим воротом. Кролик поглядел в окошко. Из окон более дорогих номеров открывался вид на Фэйрчайлдский бульвар, где за прошлые два года было зверски убито пятьдесят шесть человек. Номер, где жил Кролик, находился на втором этаже, и в его окно была видна только часть голой кирпичной стены бывшего Оперного театра Кидслера.
На фасаде бывшего Оперного театра красовалась мемориальная доска. Мало кто понимал, что именно она означала, но надпись там была такая:

В Оперном театре впоследствии и обосновался Городской симфонический оркестр Мидлэнд-Сити — группа страстных энтузиастов, любителей музыки. Но в 1927 году они остались без пристанища: Оперный театр превратили в кинотеатр «Бэннистер», Оркестр долго оставался без пристанища, пока не выстроили Мемориальный центр искусств имени Милдред Бэрри.
«Бэннистер» был самым известным кинотеатром Мидлэнд-Сити, пока его не поглотил район самой высокой преступности, который все больше и больше захватывал северную часть города. В здании уже никакого театра давно не было, хотя из ниш в стенах зала выглядывали бюсты Шекспира, Моцарта и так далее.
Правда, сцена в зале еще осталась, но на ней были расставлены гарнитуры малогабаритной мебели для столовой. Помещение принадлежало мебельной фирме «Эмпайр». Управляли фирмой гангстеры.
У этого района, где жил и Кролик, было свое прозвище: «Дно». В каждом сколько-нибудь значительном американском городе был район с тем же прозвищем: «Дно». Это было такое место, куда стекались разные люди — безродные, бесполезные, без всякого имущества, профессии и цели в жизни.
В других районах к таким людям относились с отвращением, а полиция перегоняла их с места на место. Перегонять их было ничуть не трудней, чем воздушные шарики.
И они перекатывались с места на место, как воздушные шары, наполненные газом чуть тяжелей воздуха, пока не оседали на «Дне», у стен старой гостиницы «Фэйрчайлд».
Весь день они дремали или что-то бормотали друг другу. Они часто попрошайничали. Им разрешалось существовать при одном условии: пусть сидят на месте и никого и нигде не беспокоят, пока их кто-нибудь не укокошит просто так, зазря, или пока их не заморозит насмерть зимняя стужа.
Килгор Траут как-то сочинил рассказ про город, который решил указать своим голодранцам, куда они попали и что их тут ждет. Городские власти поставили настоящий уличный указатель вот такого вида:

Кролик улыбнулся своему отражению в зеркале — в «лужице».
Он сам себе скомандовал: «Смирно» — и на миг стал снова безмозглым, бессердечным, бесчувственным солдафоном, каким его учили быть в военной школе. Он пробормотал лозунг школы, который их заставляли выкрикивать раз сто на дню — и поутру, и за едой, и перед уроками, и на стадионе, и на военных занятиях, и на закате, и перед сном.
— Будет сделано! — сказал Кролик. — Будет сделано!
Глава восемнадцатая
«Галактика», в которой ехал Килгор Траут, уже вышла на автостраду и приближалась к Мидлэнд-Сити. Машина еле ползла. Она попала в затор, образовавшийся в час «пик» из-за машин компаний «Бэрритрон», и «Вестерн электрик», и «Прэри мьючуэл». Траут поднял глаза от книги и увидал плакат, на котором было написано следующее:

Так Пещера святого чуда ушла в безвозвратное прошлое.
Когда Траут станет очень-очень глубоким стариком, генеральный секретарь Организации Объединенных Наций доктор Тор Лемберг спросит его: боится ли он будущего? И Траут ответит так:
— Нет, господин секретарь, это от прошлого у меня поджилки трясутся.
Двейн Гувер находился всего лишь в четырех милях от Траута. Он сидел в одиночестве на диванчике, обитом полосатой кожей под зебру, в коктейль-баре гостиницы «Отдых туриста». В баре было темно и тихо. Толстые портьеры малинового бархата не пропускали свет фар и грохот машин с автострады в час «пик». На столиках горели свечи внутри стеклянных фонарей, как бы защищавших их от ветра, хотя никакого ветра в баре не было.
И еще на столиках стояли вазочки с жареными орешками и таблички с надписью, чтобы официанты могли отказаться от обслуживания посетителей, которые чем-то не гармонировали с настроением бара. Вот что гласили таблички:

Кролик Гувер властвовал над роялем. Он не поднял головы, когда вошел его отец, да и отец не взглянул в его сторону. Вот уже много лет они не здоровались.
Кролик продолжал играть — он играл блюзы белого человека. Медленная мелодия звенела колокольчиком, неожиданно замирая на паузах. Блюзы Кролика звучали как музыкальная шкатулка, старая-престарая шкатулка. Они звенели, затихали и неохотно, сонно звякали еще и еще раз.
Мать Кролика собирала много всяких штук — и среди них были и музыкальные шкатулки.
Слушайте: Франсина Пефко сидела в конторе Двейна, в соседнем доме. Она нагоняла всю пропущенную за этот день работу. Скоро Двейн здорово изобьет Франсину.
И единственным человеком поблизости от нее, пока она печатала и подшивала бумаги, был Вейн Гублер, черный арестант, выпущенный из тюрьмы: он все еще околачивался среди подержанных машин. Двейн и его попытается избить, но Вейн гениально умел уклоняться от ударов.
В данное время Франсина была чистейшим механизмом — машиной из мяса, пишущей машиной, машиной для подшивки.
Вейну Гублеру, с другой стороны, ничего механического делать не приходилось, а он мечтал стать полезной машиной. Но все подержанные автомобили были крепко-накрепко заперты на ночь. Иногда алюминиевый вентилятор на проволоке над его головой лениво поворачивался от дуновения ветра, и Вейн Гублер отзывался, как умел.
— Давай, — говорил он, — крути, крути!
Он и с движением на автостраде установил какие-то отношения, замечая все перемены, все оттенки настроения.
— Вот люди домой поехали! — проговорил он в час «пик». — А теперь все уже дома! — сказал он попозже, когда движение затихло.
Солнце стало заходить.
— Солнце заходит, — сказал Вейн Гублер. Он не знал, куда ему теперь деваться. Он подумал довольно равнодушно, что может замерзнуть насмерть этой ночью. Он никогда не видел замерзших людей, и ему такая смерть никогда не грозила, потому что он так редко бывал на воле. А знал он, что люди замерзают насмерть, потому что шуршащий голос маленького приемника в его камере иногда рассказывал о людях, замерзавших насмерть.
Вейн скучал без этого шуршащего голоса. Он скучал без грохота стальных дверей. Он скучал без хлеба и супа, без полных кружек кофе с молоком. Он скучал и без всяких извращений, без всего того, что с ним вытворяли его сокамерники и что он вытворял с ними и даже с коровами на скотном дворе, — для него это все и было нормальной жизнью на нашей планете.
Вот какой памятник подошел бы Вейну Гублеру:

Молочное хозяйство тюрьмы поставляло молоко, масло, сливки, сыр и мороженое не только для тюрьмы и городских больниц. Молочные продукты продавались повсюду. Но на фирменной марке тюрьма не упоминалась. Вот какая была марка:

Вейн почти не умел читать. Например, слова «Гавайи» и «гавайский» стояли рядом с более знакомыми словами и знаками на многих витринах и даже ветровых стеклах некоторых автомобилей. Вейн старался разобрать таинственные слова фонетически, но ничего не выходило.
— У-вай-ии, — читал он, — ву-уу-хи-уу-хи...
И так далее.
Вейн Гублер вдруг ухмыльнулся — не потому, что он был чем-то доволен, хотя и бездельничал, а просто потому, что ему приятно было скалить зубы. Зубы у него были превосходные. Исправительная колония для взрослых в Шепердстауне гордилась своими зубоврачебными достижениями.
Колония была настолько знаменита своим зубоврачеванием, что об этом писали в медицинских сборниках и даже в «Ридерс дайджест», самом популярном журнальчике на этой умирающей планете. В основу этой зубоврачебной программы легла та мысль, что по выходе из тюрьмы многие бывшие заключенные не могли или не умели получить хорошую работу оттого, что у них была непривлекательная внешность, а внешность становится привлекательной прежде всего благодаря красивым зубам.
Зубоврачебные достижения колонии были настолько широко известны, что полиция, даже в соседних штатах, поймав какого-нибудь несчастного с великолепными и дорогими коронками, мостами и пломбами, почти сразу спрашивала:
— Ладно, старик, сколько лет просидел в Шепердстауне?
Вейн Гублер слышал, как официантка выкрикивала заказы бармену в коктейль-баре: «Гилби, с хинной водой, да закрути!» Он понятия не имел, что это значит: не то «Манхэттен», не то «Бренди Александр», не то лимонад с джином. «Один „Джонни Уокер“ с „Роб Роем“!» — кричала она. — И «Южную усладу» со льдом, и «Кровавую Мэри» с волфсшмитовой».
Для Вейна понятие «спиртное» было связано либо со всякими жидкостями для чистки — он их пробовал пить, либо с мазями для башмаков — он их пробовал есть. Он не любил спиртного.
— «Блэк-энд-Уайт» да разбавь! — услышал он голос официантки. Надо бы Вейну навострить уши. Как раз этот напиток предназначался не кому попало. Он предназначался человеку, который создал все теперешние горести Вейна, тому, кто мог его убить, или сделать миллионером, или вновь отправить в тюрьму — словом, мог проделать с Вейном любую чертовщину. Этот напиток подали мне.
Я приехал на фестиваль искусств инкогнито. Я решил посмотреть на конфронтацию двух человеческих существ, созданных мной, — Двейна Гувера и Килгора Траута. Я не хотел, чтобы меня узнали. Официантка зажгла фонарик на моем столе. Я потушил свечу, прижав фитиль пальцем. В филиале гостиницы «Отдых туриста» в Аштабуле, штат Огайо, где я переночевал, я купил темные очки. Сейчас я их надел, хотя было темно. Вид у них был такой:

Стекла были посеребрены, так что в них отражались как в зеркале все, кто на меня смотрел. Если кто-то хотел заглянуть мне в глаза, он или она видели лишь собственное отражение. Там, где у других людей в коктейль-баре были глаза, у меня были две дырки в другой мир — в Зазеркалье. У меня были «лужицы».
На моем столе, рядом с сигаретами «Пэл-Мэл», лежала коробка спичек. Вот послание, написанное на этой коробке, — я прочел его через полтора часа, когда Двейн уже бил Франсину Пефко смертным боем: «Как заработать 100 долларов в неделю, в свободное время знакомя друзей с обувью фирмы „Мэйсон“ — удобной, модной, недорогой. ВСЕМ нравится обувь „Мэйсон“ особым кроем, создающим комфорт! Посылаем БЕСПЛАТНО набор для демонстрации, можно много выручить, не выходя из дому. Вы узнаете, как ДАРОМ получить для себя прекрасную обувь — премию за выгодные заказы».
И так далее.
«Ты пишешь очень плохую книгу», — сказал я самому себе, прячась за темными очками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я