https://wodolei.ru/catalog/accessories/dlya-vannoj-i-tualeta/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


OCR: Pirat; Правка: Андрей Мятишкин
«Семенихин Г.А. Послесловие к подвигу. Повесть, роман, рассказы.»: Современник; Москва; 1977
Аннотация
Я, капитан запаса Николай Демин, бывший командир авиационного звена, совершивший на штурмовике ИЛ-2 в годы Великой Отечественной войны семьдесят три самолето-вылета на уничтожение живой силы и боевой техники противника, дравшийся с «мессершмиттами» и дважды горевший, торжественно заявляю, что этот выстрел единственно правильное наказание за совершенный мною проступок. Я покидаю светлый мир людей, с которыми бок о бок дрался за родную землю, делил радости и трудности послевоенных лет, потому что недостоин в нем находиться. Приговор окончательный, и нет в мире силы, способной его отменить…
Геннадий Александрович Семенихин
Жили два друга
Пролог, который можно считать эпилогом
«Я, капитан запаса Николай Демин, бывший командир авиационного звена, совершивший на штурмовике ИЛ-2 в годы Великой Отечественной войны семьдесят три самолето-вылета на уничтожение живой силы и боевой техники противника, дравшийся с «мессершмиттами» и дважды горевший, торжественно заявляю, что этот выстрел единственно правильное наказание за совершенный мною проступок. Я покидаю светлый мир людей, с которыми бок о бок дрался за родную землю, делил радости и трудности послевоенных лет, потому что недостоин в нем находиться. Приговор окончательный, и нет в мире силы, способной его отменить».
Ранним утром в старинном пятиэтажном доме в центре большого города раздался выстрел. Тело крупного седеющего человека безвольно сползло с зеленого кресла, бесшумно опустилось на давно не вощенный паркет.
Острый пороховой дымок, тонкий и бледный, как след от затухающей папиросы, еще курился над письменным столом, когда всхлипнул, забился простенький и неновый будильник. Но человек уже не слышал его звона и не видел, что стрелки показывают семь. Человек лежал на полу, неестественно подвернув под себя левую руку, а ладонью правой, выпустившей пистолет, закрывал лицо, будто хотел защититься от чего-то страшного и неминуемого.
Стрелки показывали семь. Сквозь зашторенные окна пробирался в комнату запоздалый мутный рассвет.
Над огромным городом, закованным в гранит и бетон, над его серыми площадями и улицами, над парапетами холодной реки и заводскими трубами, исторгающими в низкое промозглое небо дым, вставал день. Люди уже бодрствовали, и выстрел в старом пятиэтажном доме был ими услышан. Кто-то уже повелительно стучал в резную дубовую дверь, так, что вздрагивала табличка с фамилией «Н. Демин». Черные буквы с этой таблички рвались в глаза траурными линиями. Всклокоченный пенсионер-учитель, проживающий этажом ниже, кому-то убедительно доказывал:
– Это же не у нас, позвольте вам доложить… это на пятом, у Демина.
Замок взломали, и несколько человек протиснулись в комнату, служившую и кабинетом и спальней.
А рассвет уже осмелел. Он выбелил все четыре степы, заскользил по книжным стеллажам, отразился в стеклах шлемофона, висевшего над коричневым диваном, мимоходом, совсем небрежно, заглянул в пепельницу с горкой сплющенных окурков и только потом, когда были раздвинуты плотные шторы, осветил лицо лежащего на полу человека. Склеенные кровью седые волосы его были помяты, глаза неплотно закрыты. На лице застыло выражение успокоенности. Лишь в глубоких морщинах и в складках рта, упрямо сомкнутого, выпрямленного в решительную линию, – что-то скорбное, словно и за секунду до смерти не мог человек преодолеть ощущение обиды и горя.
– Батюшки! – причитала дворничиха, толстая женщина неопределенного возраста. – Да зачем же ты на себя поднял руку? И какой сатана толкнул тебя на это?
А уж какая была семья. Жена-то его покойная какая ласковая да добрая была! Да и сам он, Николай Прокофьевич, царствие ему небесное, золотой был человек. – Дворничиха мелко закрестилась и рукавом не то смахнула слезинку с обрюзгшего лица, не то только вид сделала, что смахивает. – Уж до чего тихий да обходительный был! Мухи не обидит. Даже не верилось, что летчиком был…
– Да. Здорово он в себя дербалызнул, – сказал простуженным голосом незнакомый жильцам этого подъезда человек. – А ну-ка разойдитесь, граждане! Ни к трупу, ни к вещам в этой комнате не прикасаться. Доктор, пожалуйста, произведите освидетельствование.
Плечистый лысый мужчина в шуршащем плаще осмотрел труп.
– Констатирую смерть от огнестрельного ранения в область черепа, – флегматично заметил он. – Рука у покойника была довольно твердой. Ох уж эти мне сочинители, всегда что-нибудь отчубучат!
– Неправда! – вскричал в эту минуту участковый милиционер, протиснувшийся в комнату и сразу оказавшийся на переднем плане. – Да как же так можно!
Это не какой-нибудь сочинитель! Это большой художник, талант! Его книга «Ветер от винта» всей стране известна! На двадцать пять языков переведена, а вы – сочинитель!
Об участковых распространено мнение, будто эта низшая категория милицейских работников, влюбленная в такие обороты речи, как знаменитое: «граждане, давайте не будем», «прошу соблюдать порядочек», «предъявите документик». Лейтенант Кислицын, работавший участковым по тому переулку, где проживал Демин, к этой категории выдуманных или не всегда выдуманных лиц (потому что служили, чего греха таить, в милиции и такие) явно не принадлежал. У него было острое птичье лицо с узкими скошенными глазами, шрам за ухом – когда-то пропела рядом бандитская пуля. Сутуловатый и по-мальчишески невнушительный, с белыми ресницами, прикрывающими глаза, он обладал не для всех приятной особенностью говорить правду-матку любому вышестоящему лицу и намертво отстаивать свою точку зрения.
Чем выше было лицо, тем более жестким и бескомпромиссным становился Кислицын. Недружелюбно поглядев на доктора, закончившего осмотр тела, участковый еще раз повторил тонким голоском:
– Не сочинитель он, а большой писатель! Такого уважать надо. Да-с! И оттого, что он прибавил к своей немногословной речи это старомодное «да-с», врач растерянно отступил.
– Да ведь я ничего. Просто к слову пришлось. А вообще, может быть, вы, коллега, и правы. Если талант, так и пусть остается талантом. Это уже за рамками медицинского вмешательства.
Врач растерянно отступил, а участковый уже тише прибавил:
– Он еще и летчиком был что надо.
А тем временем человек, приказывавший не прикасаться к трупу и окружающим его предметам, продолжал сосредоточенно осматривать комнату: заглянул за портьеры и диван, щелкнул пальцами по медно-желтому маленькому фрегату, стоявшему на телевизоре, прочел дарственную надпись на фотографии одного из космонавтов: «Коле Демину. Пиши о летчиках всегда так!» Потом цепкий, профессионально натренированный взгляд с деловитой неспешностью прошелся по столу. Стол был широкий, массивный, с резными ножками. На гладком зеленом сукне стояли пластмассовые модели самолетов.
Это были взлетающие истребители и бомбардировщики с острыми короткими крыльями, под большим углом отведенными назад. И на каждой подставке серебряная плашка с выгравированной надписью: «Писателю Демину от его читателей-авиаторов», «Николаю Демину от его новых однополчан», «Демину от ветеранов-гвардейцев».
На столе, кроме заклеенного конверта, белел надорванный листок. Крупным указательным пальцем следователь прижал его к мягкому сукну. Бросились в глаза чуть косоватые, старательно и твердо выведенные строки:
Седой угрюмый человек
По жизни прекратил свой бег,
Упал он, словно лошадь
Под непосильной ношей.
А доктор, тот, что из светил,
Над ним склонившись, говорил:
Мол, что он ел и что он пил,
И был ли он хороший.
Оставь рецепты, эскулап,
Они не вяжутся никак
Ни с утренней зарею,
Ни с миром, что мы строим,
Пусть мы не из гранита,
Но мы шагаем в битвы.
И в этих самых битвах
Порой бываем биты.
Человек убрал указательный палец с листка. Он не был знатоком поэзии, но был хорошим следователем.
И, оторвав взгляд от письменного стола, он с сочувствием поглядел на покойника: «Какую же ты нес на себе ношу, Демин, если даже тебе, бывшему фронтовику, она оказалась непосильной?»
Часть первая
Глава первая
Светловолосый паренек в синем летном комбинезоне и запыленных сапогах лежал под нагретой от солнца плоскостью штурмовика и смотрел в ослепительно голубое небо, по которому медленно-медленно передвигались редкие, розовые от солнца облака – на высоте был ветер, не улавливавшийся на земле. Паренек вглядывался в небо, будто там, в голубизне, хотел найти ответ на какие-то свои, мучившие его мысли. В глазах – пытливая строгость и еле сдерживаемое удивление. Гудели пылившие по аэродромным дорогам бензовозы и маслозаправщики, рядом вполголоса вели разговор механики и мотористы, доносился сдержанный смех недавно зачисленной в экипаж оружейницы ефрейтора Заремы Магомедовой, худенькой осетинки с густыми бровями, сомкнутыми над переносьем, с черными, немного удивленными глазами, с косой ниже пояса. Парень лежал и был настолько поглощен своими мыслями, что ничего вокруг не слышал.
Вглядываясь в ослепительную голубизну неба оп думал – что, если со всеми подробностями заснять на кинопленку его, Николая Демина, жизнь? «Пускай не всю жизнь, а самое значительное из нее, – поправлял он себя и тут же задавался вопросом: – Ну а что именно выделить из моей жизни как самое интересное? Глаза паренька становились задумчивыми, в них меркла строгость. Тонкие губы, сжимавшие сорванную травинку, начинали добродушно вздрагивать; травинка падала за воротник комбинезона, а паренек, улыбаясь, продолжал фантазировать: – Нет, это было бы здорово, и вот как бы я начал такой фильм. Прежде всего показал бы крутой берег речки Вазузы, а над ним черные избы нашего села. Нет, не черные, а белые, потому что действие происходит зимой. Речка подо льдом, на крышах шапки снега. Я с Петькой Жуковым возвращаюсь из школы.
В лицо ветер, метелица. А дома – мама. Она кочергой вытаскивает из печки ржаной каравай с поджаристой коркой, а сестренка Верка сидит под старенькой, еще прабабушкиной, иконкой на лавке и глотает слюнки. Потом мама режет хлеб и разливает по тарелкам дымящиеся наваристые щи. Я пытаюсь щелкнуть Верку расписной деревянной ложкой по лбу, но мама сурово останавливает: «Погодь-ка, Прохиндей Иваныч. Драться ты мастак, а вот что в тетрадках принес?»
Я торжественно достаю из сумки тетради, а в них почти в каждой красными чернилами красуются «отлично, отлично, отлично». И мама уже не притворно-ворчливым, а самым добрым голосом восклицает: «Ай да молодец Николка! Истинное слово, молодец! Смотри, Верка, в школу на тот год пойдешь, чтобы, как сынка, училась».
Потом мы ложимся спать, а мама убавляет в лампе огонь и, сидя за еще не убранным столом, подперев осунувшееся лицо руками, опять думает. Мы с Веркой точно знаем: думает она об отце. Она всегда о нем думает, когда мы ложимся спать, а большая горница погружается в полумрак, и только слышно, как за окнами повизгивает ветер да изредка потрескивает наст под ногами запоздалого путника.
Мы с Веркой никогда не видели своего отца и ничего о нем не знаем: где он и кто он. Только однажды летом, когда я бегал на ток помогать матери, я услыхал, как гренадерского телосложения тетка Маланья в сердцах сказала:
– Бедная Варюха! Своими бы руками этого ублюдка задушила. При живом-то отце двое сирот. Это на что же похоже!
А еще позднее стал часто наведываться в нашу избу дядя Тихон, добрый вдовый мужик, бывший конармеец, еще мальчишкой топтавший о буденновской армией донские и воронежские ковыльные степи. Он приносил нам замечательные, пестро раскрашенные глиняные игрушки. То улыбчивую матрешку, то злую, уродливую бабу-ягу со скорченной физиономией, то тачанку с пулеметчиками, совсем такую, как у буденновцев. Мы с Веркой бросались ему навстречу, едва только дядя Тихон перешагивал порог горницы и, нерешительно остановившись, снимал с головы выцветший от дождей и солнца городской картуз с модным длинным козырьком. С картузом дядя Тихон никогда не расставался.
– Можно, Варя? – спрашивал он у матери и опускал голубые стеснительные глаза, будто ждал от нее слова о чем-то очень и очень важном, на что матери решиться было трудно.
– Можно, можно, – не дожидаясь материнского согласия, галдели мы.
– Вы думаете, я что? – повеселевшим голосом говорил дядя Тихон. – С пустыми руками пришел? А ну налетай – кто на левый, кто на правый карман, выхватывай петушков и чижиков. Они сегодня со свистом.
…Как-то в грозовую ночь, когда молнии резали небо и даже кот с мяуканьем скребся со двора в дверь. Николка проснулся и увидел в горнице две освещенные молнией фигуры: дядю Тихона и мать. Они сидели на разных табуретках и вели какую-то, видно, длинную беседу. Мать говорила сухим ровным голосом, а дядя Тихон горячился, отчего голос его вздрагивал и перескакивал с низких нот на высокие.
– Нельзя так, Варюха, – убеждал дядя Тихон, – пора бы уж этого вертопраха навек позабыть.
– Он им отец, Тихон, – громким шепотом возражала мать.
– Да какой же он им отец, если они в глаза его не видели! Да и муж тебе какой?! Ты первая баба на селе, ударница лучшая. А он – кто? Кто, я тебя спрашиваю?
Кулацкий племянник, жалкий гармонист в клубе – два прихлопа, три притопа! Да и знать ведь тебя не хочет.
Эх, Варюха! Дорого ты поплатилась за эти черные брови.
– Не я одна, – горько вздохнула мать.
– Вот и пора бы об этом позабыть, – настаивал дядя Тихон. – Надо все сызнова начать. Я же к тебе по-серьезному, не на баловство какое-нибудь зову. Или мне не веришь?
– Верю, Тиша, – сказала мать и поперхнулась каким-то незнакомым Николке сдавленным грудным смешком. – Ты же весь добрый и светлый. Совсем как большой ребенок. Только прости меня на неласковом слове: не хочу я второй раз судьбу свою испытывать, не хочу.
– Это ты твердо? – глухо переспросил Тихон.
– Твердо, – решительно подтвердила мать. – И не надо больше меня пытать.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я