https://wodolei.ru/catalog/mebel/ASB/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Скоро полночь. После дневной суеты рейд стих. Корабли, слабо освещенные бледным светом молодой луны, казалось, дремлют на серебристой глади вод. Каждые полчаса с кораблей раздаются тихие удары колокола, отбивающие склянки, и снова тишина. Только из ярко освещенного города доносится неясный гул, да по временам долетают звуки музыки. На клипере давно все спят. Несколько человек вахтенных, примостившись к орудию, коротают вахту, лясничая вполголоса, да сигнальщик похаживает по юту в ожидании скорой смены.
Давно уже чья-то маленькая, худощавая фигура словно приросла к борту. Это – Лютиков. Хоть он и не на вахте, а бодрствует и все поглядывает на берег. Накануне он был на берегу, и город, судя по его восторженным, отрывистым словам, произвел на него сильное впечатление.
– Понравилось, видно, здесь? – спросил я, подходя к Лютикову.
Он повернул голову. Лицо его было бледно и задумчиво.
– А то как же! – проговорил он своим тихим внушительным голосом. – Вам хорошо, а нам и подавно!
И, видимо, отвечая на занимавшие его мысли, усмехнувшись, прибавил:
– А дураки вот говорят, что здесь пропадешь… Небойсь, он не пропал…
– Кто это?
– Да этот самый беглец… Максимка.
– Он здесь?
– Здесь. С тех пор, как ушел, здесь живет.
– Ты видел его?
– Видел!
Обыкновенно сдержанный и молчаливый, не любивший «лясничать» с офицерами, и если обращавшийся к нашему брату, юнцу-гардемарину, то по большей части с просьбой дать почитать книжки (до книг Лютиков был охотник), он этот раз удивил меня сообщительностью. С каким-то, тогда непонятным мне, возбуждением расхваливал он жизнь беглеца на чужбине. По словам Лютикова, Максим (а по-здешнему «мистер Макс») живет отлично: зарабатывает портным мастерством более ста долларов в месяц, ни от кого обиды не терпит, недавно женился на чешке и не перестает благодарить господа за то, что наставил его на путь. И Прокудинова добром поминает: не будь, говорит, он такой зверь, не видать бы мне хорошей жизни.
– Как есть, человеком стал! И с понятием, не то, что наш брат… Здесь понял он, какова воля и каково без нее людям жить! А вы думали как? Нельзя этого понять темному мужику? – вдруг прибавил Лютиков с вызывающей, насмешливой иронией, обычной у него в беседах, которыми он изредка удостаивал некоторых гардемаринов и – чаще других – меня.
– А по России не скучает? – спросил я.
– Может, и скучает, да Мордобоя не хочет. И кулик чужу сторону знает, и журавль тепла ищет – человек и подавно. Сладко, что ли, с Прокудиновым было жить? В России что наш брат? Последний опорок, помыкай, кто хочет… А здесь он – вольный человек, свои права имеет. Всякому это лестно, как вы думаете?.. Это вот разве Щукину в обиду… Ему – плюй в глаза – все божья роса!
– Разве ты не скучал бы по родине?
– А не знаю, не пробовал! – усмехнулся Лютиков и продолжал: – по-аглицки так и чешет теперь Максимка… И газеты, и книжки читает: одно слово – человек с рассудком! При охоте, чай, не мудрость языку научиться. Как вы полагаете?
– Полагаю, не мудрено.
– То-то и я думаю… Ддда… живут же люди! – вздохнул он. – Как хочешь, молись господу, никто твоей совести не неволит… – прибавил Лютиков строго. – И люди у них все равны… Президент-то ихний – дровосеком был … Наши и не поверят!
Лютиков замолчал и, немного погодя, спросил:
– Долго мы простоим здесь?
– Кажется, недели полторы. А что?
– Ничего… Так спросил.
И затем Лютиков опять задал вопрос:
– Верно, команду еще отпустят на берег?
– Я думаю, отпустят.
– Не слыхали, когда?
– Не знаю… Да если тебе хочется на берег, отпросись у старшего офицера. Тебя во всякое время и не в очередь отпустят. Хочешь, я скажу завтра старшему офицеру? – предложил я, зная щепетильность Лютикова.
– Нет, благодарю вас… Уж я со всеми съеду…
– Когда еще отпустят!
– Подожду…
Я хотел было продолжать разговор, но Лютиков, видимо, не желал этого. Он неохотно и скупо подавал реплики, под конец смолк и ушел вниз. Я опять зашагал по мостику и, наконец, задремал. Бой склянок пробудил меня. Я отправился на бак проверить часовых, гляжу – Лютиков стоит у борта, не спуская глаз с берега.
– Что это ты не спишь, Лютиков?.. Уж не собираешься ли остаться в Сан-Франциско? – пошутил я.
Лютиков резко ответил, что ему нездоровится, ушел скоро вниз и больше не показывался.
Мне показалось, что шутка моя смутила его. Но в ту пору я не обратил на это внимания. Только потом я невольно припоминал и его смущение, и его разговор в эту ночь.
VI
Оригинальный человек был этот Лютиков. Он резко выделялся из общего уровня. И взгляды его, и суждения, вырывавшиеся случайно, и пытливый, несколько озлобленный ум, и характер его отношений к офицерам и матросам. Все это было не совсем обыкновенно в матросе, да еще в матросе крепостного времени. Недаром и дальнейшая его судьба была тоже не совсем обычайна.
Это был молчаливый, необыкновенно сдержанный человек, лет тридцати пяти, худощавый, низенький, крепкий блондин, с русыми волосами, окаймлявшими самое обыкновенное, скорее некрасивое, чем красивое, простое русское лицо. Обличьем он совсем не походил на обычные типы матросов. В его маленькой, словно подобранной в себя, фигуре не было ни выражения удали, ни того особого забубенного матросского шика в манерах, речах, ношении костюма, который бывает у долго прослуживших лихих матросов. С виду Лютиков казался даже не бравым, но в первый же шторм, выдержанный клипером в Немецком море, он показал находчивость и бесстрашие видавшего виды моряка. Он не брал в рот ни капли вина, не курил, никогда не ругался, держал себя строго и серьезно и нередко в свободное время читал Евангелие и жития святых, пока впоследствии не увлекся и иными книгами. Ходили слухи, что Лютиков раскольник, но о религиозных вопросах он никогда не говорил и терпимо относился к чужим вероисповеданиям. Однажды он с сердцем упрекал двух матросов, вздумавших как-то смеяться над религиозными обрядами матроса-татарина.
Но более всего поражало в Лютикове – это чувство собственного достоинства, с каким он держал себя со всеми, и особенно с офицерами. В его сдержанных манерах, в твердом, серьезном выражении взгляда, в толковых, коротких ответах было что-то такое, что невольно внушало уважение; в то же время чувствовалось, что под наружной сдержанностью Лютикова возможна буря, что этот, смирный с виду, человек не снесет безнаказанно оскорбления. И все обращались с Лютиковым не так, как с другими. Даже те офицеры, которые не привыкли стесняться в выражениях с матросами, стеснялись с Лютиковым и никогда не бранили его площадной бранью.
Впрочем, и трудно было придраться к нему. Своим безукоризненным поведением он, словно щитом, прикрывался от возможности каких бы то ни было столкновений. Натура самолюбивая, он точно всегда был настороже, особенно первое время плавания, пока Лютикова не узнали и к нему не установились известные отношения.
Он был лучший унтер-офицер, отличный рулевой, первый стрелок. Всякая работа как-то спорилась у него в руках и под его присмотром. На грот-марсе, где он заведовал, работали лучше, чем на других марсах, и работали основательно, а не напоказ. Лютиков был исполнителен до педантизма и усерден, но в его усердии не было и тени угодливости или желания отличиться в глазах начальства. Он избегал всякой похвалы или принимал ее с суровым равнодушием человека, не придающего ей никакой цены.
Он держался особняком, не сближаясь с «баковой аристократией», т.е. с боцманами, унтер-офицерами, фельдшером и писарями; не сходился Лютиков и со старыми матросами, зато он необыкновенно мягко и тепло относился к молодым матросам, попавшим от сохи в море. Как-то случилось само собою, что он взял их в начале плавания под свое покровительство. Он учил их морскому делу, ободрял трусливых во время непогоды и нередко защищал безответных от нападок боцмана, причем громко говорил, что они сами виноваты, если позволяют боцману драться, несмотря на категорическое запрещение капитана. К Щукину, отчаянному ругателю и любителю драться, Лютиков относился с некоторым презрением и не удостаивал его споров. В свою очередь, и старик боцман ненавидел от всей души Лютикова.
– Ему, подлецу, в арестантских ротах быть за его понятия, а не то что унтер-офицером! – говорил он, бывало, в интимных беседах с такими же стариками, возмущавшимися, как и он, новыми порядками.
Эта ненависть, помимо разницы взглядов, питалась еще и подозрительностью Щукина, видевшего в Лютикове конкурента. Не раз уже старший офицер стращал боцмана, что его за пьянство разжалуют из боцманов… Кому же в таком случае быть боцманом, как не Лютикову? Его хорошо знал и капитан по прежней службе, он же его и взял на клипер, и была молва, что Лютикову еще давно предлагали быть боцманом, но он отказался от этой чести.
Среди матросов Лютиков пользовался большим авторитетом, его уважали, но он был несколько чужой им, и эта разница чувствовалась сама собой в осторожно почтительных отношениях, установившихся к нему со стороны матросов.
– Башковатый человек, что и говорить! – говорил про него Якушка, – и жизни правильной… Ему бы не матросом быть…
– А кем? – спрашивал я.
– Да по другой какой части…
– Почему?
– Умен он очень для матросской жизни… Это не годится… И гордыня в нем есть, даром, что тих… Нашего брата обидь – оботремся, а Лютиков – нет!
– Разве это худо?
– Хорошо ли, худо, да не к нашему рылу! – отвечал Якушка.
Лютиков был из зажиточной раскольничьей семьи архангельских поморов . Отец его, человек строгого благочестия, был одним из видных и влиятельных сектантов. С юных лет Лютиков выезжал с отцом на рыбачий промысел. Эти плавания на карбасе в открытом море развили в мальчике энергию, приучили к опасностям, заставили полюбить природу. По зимам он жил в глухом лесном скиту, где нередко подолгу живали беглецы, скрывавшиеся от преследований за веру. Там, у старой тетки, начетчицы , суровой фанатички, мальчик выучился грамоте и письму и там же, в долгие зимние вечера, слушал, бывало, нескончаемые рассказы гонимых странников и бегунов о притеснениях, испытываемых русскими людьми, искавшими религиозной правды. В этой-то среде религиозного фанатизма, подвижничества и озлобления креп религиозный пыл впечатлительного мальчика и питалась ненависть…
Лютиковых долго не трогали. Благодаря взяткам местным властям, скит держался, и раскольники покупали право молиться по-своему. Лютиков, живший с отцом в ближней деревне, собирался было жениться, как в 1852 году, совершенно для раскольников неожиданно, случился погром. Ночью налетели чиновники, запечатали скит, арестовали живших там и наутро арестовали всю семью Лютикова. Дело тянулось долго при старых судах. Три года высидели Лютиковы в остроге.
– В те поры обо многом передумал я, – рассказывал однажды Лютиков, вспоминая эти годы. – Признаться, уж тогда я начинал смущаться в нашей вере… Очень уж мы были к другим строги… Кто не по-нашему молился, того ровно поганым считали… Не то Спаситель наш проповедовал…
Лютиков замолчал и посматривал на даль темневшего океана. Ночь была чудная, нежная, одна из тех прелестных ночей, какие бывают в тропиках. Мы стояли с Лютиковым на вахте. Делать на вахте было нечего, не приходилось шевелить «брасом». Подымаясь с волны на волну, шел себе клипер под всеми парусами, подгоняемый ровно дующим пассатом, узлов по восьми, и вахтенные матросы, усевшись кучками, коротали вахту в тихих разговорах. Только вахтенный офицер ходил взад и вперед по мостику, посматривая по временам на горизонт, не темнеет ли где шквалистое облачко, да покрикивая изредка часовым на баке: «вперед смотреть!»
– Чем же кончилось дело? – спросил я после того, как Лютиков смолк.
– Известно, чем кончались такие дела!.. – с озлоблением промолвил Лютиков. – Много народу пошло в Сибирь, а меня сдали в матросы…
– Живы отец с матерью?
– Умерли… Никого почти из родных не осталось в живых. Брат старший есть, ну, да тот давно бога забыл…
Все это Лютиков рассказывал уж после того, как между нами установились более или менее близкие отношения. В начале плавания, когда я, заинтересованный Лютиковым, обратился было к нему с разными вопросами, он отвечал сухо и неопределенно, с насмешливой улыбкой, говорившей, казалось: «тебе какое дело?»
Это меня обидело несколько. В качестве либерального юнца, искавшего сближения с матросами, я наивно полагал, что выражаю сочувствие, и не сообразил тогда, сколько было грубой неделикатности в этих расспросах молодого барчука. Все дальнейшие мои попытки вызвать Лютикова на разговор не имели успеха. Лютиков, видимо, относился ко мне с тем же подозрительным недружелюбием, сдерживаемым различием положений, в форме сухой почтительности, – с какими относился вообще ко всем офицерам. Только к одному капитану он, по-видимому, питал нежные чувства, а когда капитан обращался иногда к Лютикову с приветливым словом, Лютиков бывал доволен.
Вскоре, однако, неприязненность его мало-помалу прошла. Он сделался сообщительнее, сам вступал в разговоры, просил книжек и требовал объяснений, если не понимал прочитанного.
Эта перемена в Лютикове произошла после того, как он побывал первый раз в своей жизни в иностранном порте. Это был Лондон, куда клипер зашел на несколько времени для починки в доки.
Лондон произвел на Лютикова громадное впечатление. Он вернулся на клипер очарованный. На другой же день он первый заговорил со мной, восторгаясь всем виденным и расспрашивая, как живут люди в чужих землях и почему все там не так, как у нас.
Он побывал на берегу еще раз и вскоре после этого обратился с просьбой: дать ему почитать книжку о чужих землях. Я дал ему какое-то путешествие, бывшее в библиотеке. Через несколько дней он возвратил книгу и просил других. После того он то и дело обращался то ко мне, то к кому-нибудь из гардемаринов с вопросами. Достойно внимания, для характеристики Лютикова, что вопросы его главным образом касались общественного и религиозного устройства.
1 2 3 4


А-П

П-Я