https://wodolei.ru/brands/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Ты прав, пусть Ирена уедет. И в самом деле мы можем скрыть от нее настоящую причину ее отъезда. Перемена места полезнее всего против ее печали и во всяком случае послужит благовидным предлогом для любопытных. Я пойду и приготовлю ее.
– Поди, милая моя; я хочу с минуту побыть один с моими мыслями. Но помни, она должна уехать сегодня. Нам нельзя терять времени.
Когда дверь за Ниной затворилась, трибун вынул письмо и опять медленно прочитал его.
– Итак, панский легат оставил Сиенну, просил эту республику вывести из Рима свои вспомогательные войска, объявил меня еретиком и мятежником; оттуда отправился в Марино и теперь совещается с баронами. Как? Неужели мои грезы обманули меня? Неужели народ оставит меня и себя в этой опасности? Святые и мученики, тени героев и патриотов, неужели вы оставили навсегда свое древнее жилище? Нет, я возвысился не для того, чтобы погибнуть таким образом, я могу еще их победить и оставить свое имя в наследие Риму, как предостережение притеснителям и пример свободным.
V
ШАТКОСТЬ ЗДАНИЯ
Нина ласково сумела уверить Ирену, что мысль о поездке во Флоренцию имеет поводом нежную заботливость ее брата переменить место, где все напоминало ей об ее огорчениях, и где известность ее помолвки с Адрианом подвергала ее всевозможным неприятностям и затруднениям. Внезапность ее отъезда была объяснена случаем неожиданного посольства во Флоренцию (для займа оружия и денег), который давал ей возможность иметь безопасный и почетный конвой. Пассивно покорилась она тому, в чем сама видела облегчение. Было условлено, что она некоторое время будет гостить у одной родственницы Нины, настоятельницы одного из богатейших флорентийских монастырей. Мысль о монастырском уединении была приятна для ее истерзанного сердца и утомленной души.
Не зная о грозящей Риенцо опасности, она, однако же, с глубокой грустью и мрачными предчувствиями отвечала на его объятия и прощальное благословение. И оставшись наконец одна в носилках за воротами Рима, она раскаивалась в отъезде, которому опасность придала вид бегства.
Оставим Ирену в ее носилках, над которыми сгущались вечерние сумерки, и возвратимся к более бурным действующим лицам драмы. Торговцы и ремесленники Рима, в это время и особенно в продолжение популярного правления Риенцо, имели еженедельные сходки в каждом из тринадцати кварталов города. На самых демократических из этих сходок Чекко дель Веккио был оракулом и вождем. В собрании, где председательствовал кузнец, прежде чем разразился гром, послышался ропот.
– Итак, – вскричал Луиджи, красивый мясник, – говорят, что ему нужно было наложить на нас новую подать и что по этой причине он распустил сегодня совет, потому что советники, добрые люди, были честны и имели сострадание к народу. Стыдно и грешно, что казна пуста.
– Я говорил ему, – сказал кузнец, – чтобы он остерегался налагать подать на народ. Этого не хотят бедные люди. Но он не слушается моего совета и потому должен испытать последствия этого. Если лошадь вырывается из одной руки, то недоуздок остается в другой.
– Слушаться твоею совета, Чекко? Он теперь слишком зазнался для этого. Он сделался горд, как папа.
– При всем этом он великий человек, – сказал один из присутствующих. – Он дал нам законы, он освободил Кампанью от разбойников, наполнил улицы купцами и лавки товарами, победил самых смелых вельмож и храбрейших солдат Италии.
– И теперь ему нужно облагать народ податью – вот вся благодарность, которую мы получили за то, что помогли ему, – сказал ворчливый Чекко. – Чем был бы он без нас? Что мы сделали, то можем и уничтожить.
– Но, – продолжал адвокат, видя для себя поддержку в других, – он налагает подать для нашей свободы.
– Кто же нападает на нее теперь? – спросил мясник.
– А бароны. Они собирают каждый день новую силу в Марино.
– Марино не Рим, – сказал Луиджи, мясник, – пусть они придут к нашим воротам опять, мы знаем как принять их; если трибун великий человек, то зачем он не дает нам мира? Все мы хотим теперь спокойствия.
– Братцы, – сказал Чекко, – безумство состояло в том, что он не отрубил головы баронам, когда они попались в его западню, то же говорит и мессер Барончелли (о, Барончелли честный человек и не любит полумер). Не сделать это значило некоторым образом изменить народу. Если бы не эта ошибка, то мы не потеряли бы такое множество дюжих молодцов у ворот св. Лаврентия.
– Правда, правда. Это срам: говорят, бароны подкупили.
– А эти бедные синьоры Колонна, – сказал другой, – юноша и мужчина, которые, за исключением Кастелло, были лучше всех в этой фамилии, признаюсь, я пожалел о них.
– Но к делу, – сказал один из толпы, самый богатый из всех, – подать – вещь значительная . Налагать ее на нас – неблагодарность. Пусть-ка он посмеет это сделать.
– О, он не посмеет, потому что, говорят, папа наконец ощетинился, и потому трибун зависит единственно от нас.
Дверь отворилась, и вбежал человек, который громко закричал:
– Папский легат прибыл в Рим и послал за трибуном, который сию минуту вышел от него.
Прежде чем слушатели опомнились от удивления, звук трубы привлек их внимание. Они увидели Риенцо, который ехал со своей обычной свитой и в своем великолепном уборе. Приближались сумерки, и факельщики освещали ему дорогу. Лицо его было совершенно спокойно, но это не было довольное спокойствие. Он проехал мимо, и улица снова опустела.
Риенцо молча подъехал к Капитолию и вошел в комнаты дворца, где Нина, бледная и задыхающаяся, ожидала его возвращения.
– Ты смеешься! Нет, это та страшная улыбка, которая хуже, чем нахмуренные брови Говори, милый мой, говори, что сказал кардинал?
– То, что тебе не совсем приятно будет услышать. Сперва он начал говорить громко и торжественно о том, как преступно было объявить римлян свободными, потом об измене, заключающейся в словах, что избрание римского короля должно зависеть от римлян.
– Хорошо. Что же ты отвечал?
– Что было прилично римскому трибуну. Я опять подтвердил и доказал все права Рима. Кардинал перешел к другим обвинениям.
– Каким?
– К избиению баронов у ворот Сен-Лоренцо, сделанному для собственной нашей защиты от клятвопреступных врагов. Это в сущности было главным обвинением. Папа выслушал Колонну. Далее кардинал обвинял меня, что я купался в вазе, которую употреблял Константин, когда был язычником.
– Может ли быть! Что же ты сказал?
– Я засмеялся. «Кардинал, – отвечал я, – то, что не было слишком хорошо для язычника, не может быть слишком хорошо для христианина». И, правду сказать, угрюмый француз имел такой вид, как будто бы я оборвал его. Когда он кончил, то я в свою очередь спросил ого: «Обвиняют ли меня в том, что я был к кому-нибудь несправедлив в суде?» – Молчание. «Говорят ли, что я нарушил какой-нибудь из государственных законов?» – Молчание. «Сделан ли был хоть намек, что торговля в упадке, что жизнь небезопасна, что дома или за границей римское имя не уважается, до такой степени, что никакое прежнее правление не может в этом сравниться с настоящим?» – Молчание. «В таком случае, синьор кардинал, – сказал я, – вы должны благодарить, а не осуждать меня», француз долго смотрел на меня и дрожал, и корчился, и наконец сказал: «Я должен исполнить только одно дело от имени первосвященника: откажись от своего трибунства или церковь наложит на тебя торжественное проклятие».
– Как, как! – вскричала Нина, сильно бледнея. – Что тебя ждет?
– Отлучение от церкви.
Этот грозный приговор, которым духовная власть так часто поражала самых жесточайших врагов своих, раздался в ушах Нины, как колокол. Она закрыла лицо руками. Риенцо быстро ходил по комнате: «Проклятие! – прошептал он, – проклятие на меня!»
– О, Кола, неужели ты не старался умилостивить этого строгого...
– Умилостивить! «Кардинал, – сказал я (и почувствовал, что его душа затрепетала от моего взгляда), – я получил власть свою от народа и только народу я отдам ее. Что касается моей души, то ей не могут повредить слова человека. Ты сам подвергнешься проклятию, гордый кардинал, если, будучи игрушкой и орудием низких интриг и изгнанных тиранов, ты, во имя Бога правды, скажешь хоть одно слово в защиту притеснителя против прав угнетенных». С этими словами я его оставил, и теперь...
– Что теперь будет? Отлучение! В столице церкви, и при суеверии народа! О, Кола!
– Если бы, – прошептал Риенцо, – моя совесть упрекала меня хоть в одном преступлении, если бы я запятнал свои руки в крови хоть одного праведника, если бы я нарушил закон, который создал сам, если бы я брал взятки и притеснял бедных или презирал сирот, или не имел сострадания к вдовам, тогда бы... тогда... – но нет! Боже, Ты не оставишь меня!
Долгое время спустя после разговора с Ниной, когда уже прозвучал полночный колокол, Риенцо стоял один на балконе, чтобы охладить ночным воздухом лихорадочный жар, остававшийся еще в его измученном теле. Ночь была необыкновенно спокойна, воздух был чист, по холоден, потому что это происходило в декабре.
Вдруг он увидел двух человек в черной одежде, стоявших возле пьедестала статуи и по-видимому занятых делом, которого он не мог угадать. Трепет пробежал по жилам его, потому что он никогда не мог избавиться от смутной идеи, что между его судьбой и этим ужасным памятником есть какая-то таинственная роковая связь. Несколько оправившись от своего страха, он услышал, что его часовой окликнул этих людей, и когда они выдвинулись вперед, на свет, то он заметил, что на них была монашеская одежда.
– Сын, не беспокой нас, – сказал один из них часовому, – по приказанию легата святого отца, мы прибиваем к этому публичному памятнику правосудия и гнева указ об отлучении еретика и мятежника. Горе проклятому церковью!
VI
ПАДЕНИЕ ХРАМА
На следующее утро ни одной души не было видно на улицах; лавки и церкви были заперты; город как будто находился под запрещением. Страшное проклятие папского отлучения, постигшее главного сановника первосвященнического города, казалось, оледенило все артерии жизни.
К вечеру можно было видеть нескольких людей. Которые переходили площадь Капитолия, крестились при виде указа, прибитого к статуе льва, и исчезали за дверьми большою дворца. Вслед за тем несколько беспокойных групп собралось на улицах, но они скоро разошлись.
На третий день новое происшествие нарушило мертвую летаргию города. Сто пятьдесят наемников под предводительством неаполитанца Пепина Минорбино, полудворянина, полубандита (креатуры Монреаля), вошли в город, овладели крепостями Колоннов и послали герольда по городу объявить, от имени кардинала легата, награду в десять тысяч флоринов за голову Колы ди Риенцо.
Тогда громко раздался резкий и вдохновляющий звук большого капитолийского колокола. Народ вялый, унылый, под влиянием благоговейного ужаса перед папской властью, которая в этом отношении сделалась еще сильнее со времени удаления папского престола из Рима, пришел без оружия в Капитолий. Там у площади Льва стоял трибун. Его оруженосцы внизу лестницы держали его боевого коня, его шлем и ту самую боевую секиру, которая блистала впереди его победоносного войска.
Возле него были немногие из его телохранителей, его слуги и двое или трое из важных граждан.
Он стоял прямо и с обнаженной головой, смотря на унылую и безоружную толпу взглядом горького презрения, смешанного с глубоким состраданием; и когда колокол замолк и толпа затихла, чтобы слушать, он заговорил.
– Вы пришли опять! Как же вы пришли: как рабы или как свободные? Горсть вооруженных людей находится в ваших стенах: неужели вы, прогнавшие от своих ворог самых гордых рыцарей, самых искусных воинов Рима, поддадитесь теперь одной с половиной сотне наемников и чужеземцев? Хотите ли вы вооружиться за вашего трибуна? Вы молчите – пусть будет так. Хотите ли вы вооружиться за вашу собственную свободу, за ваш Рим? Опять молчание! Боже мой! Неужели вы пали до такой степени? Неужели у вас нет оружия для собственной вашей защиты? Римляне, выслушайте меня! – Послышался долгий глухой общий ропот, наконец он перешел в явственные слова, и многие голоса закричали вдруг:
– Папский указ! Ты проклят!
– Как! – вскричал трибун. – Неужели вы оставляете меня, вы, за дело которых человек осмеливается бросать в меня громы Божий? Разве не за вас я объявлен еретиком и мятежником? В чем состоят мои преступления? В том, что я сделал Рим свободным и объявлял свободу Италии; в том, что я смирил гордых магнатов, которые были врагами папы и народа. И вы – вы упрекаете меня за то, на что я отважился или что сделал для вас!
– Жаль, что он хотел обложить нас податью, – сказал Чекко дель Веккио, который был настоящим олицетворением чувств толпы, – и что он не казнил баронов!
– Да! – вскричал Энс, гробокопатель, – но эта святая порфировая ваза!
– И к чему мы будем подвергаться опасности, чтобы нас зарезали, как моих двух братьев? Упокой их Господи! – сказал Луиджи, мясник.
На лице толпы было общее выражение нерешимости и стыда; многие плакали и вздыхали, никто, за исключением упомянутых ворчунов, не обвинял; никто не упрекал, но никто также, казалось, не был расположен вооружиться.
– О Боже, если бы я был большим! – вскричал Анджело, стоявший позади Риенцо.
– Послушайте его, послушайте мальчика, – вскричал трибун, – устами младенца говорит мудрость! Он хочет быть большим, как вы, чтобы сделать то, что вы должны были бы сделать. Слушайте: с этими немногими верными мне людьми я поеду в квартал Колоннов, к крепости вашего врага. Перед этой крепостью трубы мои прозвучат три раза. Если при третьем разе вы не явитесь туда же, вооруженные как следует вам, – я не говорю все, а три, две сотни, даже одна, – то я сломаю мой начальнический жезл, и свет скажет, что сто пятьдесят разбойников покорили Рим и уничтожили его сановника и законы!
С этими словами он сошел с лестницы и сел на коня; чернь молча расступилась, и трибун со своей маленькой свитой медленно поехал и постепенно исчез из глаз возрастающей толпы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55


А-П

П-Я