https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansgrohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она плещется в речке, наша мадемуазель Од! Вот только с кем нынче — с лесником или мясником-разносчиком? Я слышу, как она осторожно крадется вниз по лестнице, и мне нужно лишь подобраться следом за нею к воде, под покровом листвы; она проворно сбрасывает с себя одежду, а мужчина уже ждет ее, стоя в потоке, также совсем обнаженный, и я вижу, вижу, чем они занимаются, укрывшись потом на бережку, в кустах. Стоит ли дивиться, что она так утомлена, наша разумная мадемуазель Од Белле, когда приносит нам полдник?! Опять эта ширма, скрывающая истину. Опять ложь, но такая неуловимая, на таком ясном, невозмутимом лице… о, эта обманчивая видимость, за которой кроется погибель! Как будто мир — это ложная простота, условный код, явная, общепринятая система знаков, и зеркало, в коем мы рассматриваем его, отражает в первую очередь лишь притворство. И только затем, когда копнешь поглубже, душе открываются такие мрачные бездны, что она замирает в изумлении и ужасе.
Моя душа уже дала трещину, я это знаю: мне чудится гроза в безоблачном лазурном небе, я угадываю тревогу, скрытую за гладким лбом, обнаруживаю нетерпение, терзающее плоть, жгучие желания, тайные страсти, бурлящие в грозном сумраке. Ах, как душно мне в причудливых вспышках вашего разума, дорогие просвещенные гости сеньора Бранльского, господина Клавеля! Вашего блистательного разума, способного, как говорят, озарить весь наш век!
Тем временем я довольно вяло продвигаюсь в моих занятиях богословием. Господина Клавеля это очень беспокоит, но я не в силах объяснить ему, где мое больное место. Да и знаю ли я сам, в чем дело? Преподаватели мои чрезвычайно строги, познания их обширны, усердие беспредельно. Здесь также все ясно. История христианской религии неизбежно приводит к Кальвину и тем господам из Берна, что сделали из Лозаннской академии фабрику по производству пасторов. И на этой фабрике учусь я, Жан де Ватвиль; я стану пастором, как мой отец, как многочисленные кузены моего отца, как мой прадед, гебраист и переводчик Псалмов. Все благополучно.
Нет, как раз ничего благополучного в этой истории нет. Наставники мои слишком явно щеголяют своей ученостью, слишком усердно проявляют свою строгость, слишком открыто предаются священному экстазу и молитвам о спасении души. Оттого-то я и им не доверяю; их бритые головы без париков и нарочито скромные серые суконные одеяния вызывают у меня подозрение. Да, они смиренны! Но какую гордыню, какую ученую суетность, какие пороки скрывают они под этим дежурным покровом фальшивых священников? Мне трудно, почти невозможно открыться встревоженному господину Клавелю. Я уверен, что он не поймет меня. Он человек добрый, но напыщенная серьезность других ослепляет его, а я недостаточно ловок, чтобы подать свои горести в нужном свете.
VI
Вот отчего я с величайшим нетерпением жду предстоящего визита в Усьер господина Казановы из Цайнгальта. Это станет для меня и развлечением, и вызовом моим преподавателям, чей авторитет внушает мне все большее отвращение. Господин Казакова раздражает общество? Что ж, тем лучше! Одно его присутствие исцелит меня от спесивого высокомерия фарисеев из Академии. У господина Казановы репутация игрока? Да, он играет и проигрывает, притом, как рассказывают, с блеском, а мне такие нравы в тысячу раз милее, нежели ханжеские приличия моих наставников. Господин Казанова дебошир? И вдобавок обжора? Что ж, он любит плоть и вкусную еду, а его жадный аппетит есть гимн творениям Божьим. Сам господин Клавель, человек умный и просвещенный, не слишком опасается его. «Я таких видывал на своем веку», — говорит он, посмеиваясь. Он утверждает также, что господин Казанова отважен и чистосердечен. И что единственный его грех состоит в том, что он не скрывает дел, которые другие творят втихомолку.
Говорят также, что на прошлой неделе господин Казанова, будучи в Женеве, пустился во все тяжкие в компании какого-то синдика, тайного любителя плотских утех, и некой Хедвиги, как ни странно, племянницы местного пастора. Забавы их наделали шуму, и господин Казанова, по своему обыкновению, вынужден был спасаться бегством. Однако, невзирая на это, сам господин Вольтер трижды принимал его у себя в «Усладах», а разве то, что возможно в Фернэ, не дозволено и в Усьере? Говорили еще, что господин Казанова намеревается завести в Лозанне, по просьбе нескольких банкиров, новомодное развлечение — лотерею, в которую играют уже и в Париже, и в Амстердаме. Кроме того, мой дядя отнюдь не забыл о том, что Венецианец, как его прозывают, еще и доктор богословия. Итак, его пригласили, он приедет, он находится в Лозанне для устройства лотереи, а заодно и судьбы некой дамы, госпожи Дюбуа, чье общество его тяготит; он остановился в гостинице «Корона» и завтра пожалует в Усьер.
В самом деле, господин Казанова приезжает вслед за ходящими о нем слухами. И тотчас располагает нас к себе очаровательным легким нравом. Он созерцает сельские красоты и видно, что впрямь любуется ими. Он слушает голоса Усьера, и ясно, что они впрямь ему нравятся. Он ест и расспрашивает хозяев о том, что у него на тарелке. Всех людей, и мужчин и женщин, он окидывает своим зорким, хищным взглядом, и на его чутком лице мгновенно отражается мнение о них.
Мы сидим в саду, мы пьем шоколад, который мадемуазель Од подала нам в фаянсовых чашках; господин Казанова обмакивает бисквит в пенистый напиток, подносит его ко рту и медленно слизывает сладкую капельку, оставшуюся на губе. Никто ничего не видел, один лишь я заметил сей маневр и ответный взгляд, коим мадемуазель Од подарила нашего гостя. Гостя, который теперь, уверясь, что и тут обеспечил за собою победу, охотно беседует с моим дядею, интересующимся управлением Венецией.
Но один вопрос, среди всех прочих, особенно занимает господина Клавеля. Дядюшка пока тактично не задает его, но едва речь заходит о разрешении или запрещении азартных игр в Лозанне и Женеве, как он тотчас пользуется этим предлогом, чтобы спросить:
— А кстати, о Женеве: вы ведь побывали там несколько дней тому назад? И, ежели я верно понял, дорогой друг, даже гостили в Фернэ? Как поживает наш любимый друг, господин Вольтер?
И тут Казанова, подняв голову и пристально глядя ему в глаза, изрекает:
— Господин Вольтер? Великий Вольтер? Vanitas vanitatum.
Вот и всё. Он ни минуты не колебался. Сказал и теперь молчит. На лице моего дяди выражается оторопь.
Какая мертвая тишина царит за столом! Мне чудится, будто мир, который я знал доселе, этот спокойный и внятный мир, нежданно разверзся под нами, словно треснул от удара молнии. Да, именно так: весь мировой порядок рухнул в пропасть и на его развалинах остались лишь ужас и позор. Еще миг назад мы были в Усьере, сидели в саду, за столом философа, радушно принимающего у себя просвещенных гостей. И вот, в один прекрасный день лета 1760 года, в час полдника, один из этих гостей коротеньким библейским изречением смертельно оскорбил господина Вольтера, почитаемого, как бог, в нашем доме. И это убийственное словцо сделало свое дело: все мои сомнения в истинности видимого, все страдания по поводу обманчивости нашего мира, его вещей и обитателей, всё это вмиг оправдывается; дефиниция господина Казановы безжалостно и грубо стирает позолоту лжи с окружающей действительности.
О, как тяжела эта минута, как страшен этот зияющий провал! Мягкий предвечерний свет окутывает холмы, разговор за столом зазвучал вновь, я слышу слова — да, всё верно: кто-то спрашивает, кто-то отвечает, беседа течет вполне мирно, но теперь это выглядит так, словно сей глубокий поток отравлен смертельным ядом. Словно жизнь убита в самом зародыше. Вдали от нашего стола, вдали от рощицы вязов и шарообразных самшитовых кустов, за пределами начинающего желтеть сада, мерцают холмы под клонящимся к горизонту солнцем, зрелые хлеба застыли в безветренном воздухе, невидимые жаворонки по-прежнему звонко кричат где-то в вышине. Вокруг царит безмятежный покой. Однако яд уже проник в кровь. До сих пор Усьер для меня был храмом поклонения господину Вольтеру. Но хватило одного слова господина Казановы, одного изречения из Экклезиаста, прозвучавшего в доме высокоученых кальвинистов, чтобы разрушить эту магию, разоблачить обман и восстановить хаос — обиталище первородного греха.
Мне только восемнадцать лет, но я уже весьма недурно разбираюсь в тех вещах, что причиняют мне страдания, и в тех, что помогают жить. Господин Казанова объявляет о своем отъезде немного раньше, чем предполагалось, господин Казанова отбывает как раз перед надвигающейся грозой, карета господина Казановы подается к дверям под первыми каплями дождя. Все хорошо. Вечером за ужином никто не говорит об этом визите, и никто никогда больше не вспомнит о нем. Гладкая ряска еще раз сомкнулась над черною прорехой. Что же это за мир! И что так странно, неотвязно мучит меня в этом происшествии?
Все чаще и чаще возникает у меня ощущение, что я провожу свою жизнь во сне. Вчера, например, после сокращенного визита господина Казановы Цайнгальтского, мне пригрезилась иная версия нашей встречи: все тот же господин Казанова сидит за столом в саду и беседует с моим дядею, только на сей раз о господине Вольтере нет и речи, и гостю не приходится уезжать спешно, под дождем. А вот он я — слушаю их разговор, гляжу, как господин Казанова обмакивает бисквит в свой шоколад и медленно посасывает его, и меня нисколько не удивляет, что мадемуазель Од сидит почти обнаженная между господином и госпожою Клавель. Мы спокойно беседуем, и разговор этот длится долго, до тех пор, пока силуэты наши не растворяются в вечернем сумраке.
Той же ночью, гораздо позже, мне снится еще, что я стою на берегу узенькой речки вместе со слугою Кавеном; мы окунаем руки в холодную воду и ловим форелей, который яростно бьются в наших крепко сжатых кулаках.
Лежа в своей спаленке, я слышу и во сне и наяву, чем занимается у себя мадемуазель Од. Слышу скрип кровати, на которую она садится, ее вздохи перед тем, как заснуть, ее сонное дыхание. Плеск воды во время утреннего туалета. Ленивое шуршание платья, когда она томно облокачивается на свой маленький столик. Мне кажется даже, что я различаю скрип ее пера, царапающего бумагу в тетради, где она, по ее словам, ведет дневник. К чему это — вести дневник? Неужто для того, чтобы сделать реальность убедительнее, сообщить ей оттенок правдивости, которую затянуло ряскою лжи? Дневник мадемуазель Од должен быть весьма занимателен — ежели в нем откровенно рассказывается обо всем, что с нею происходит. Признаюсь, я частенько боролся с искушением зайти в ее комнату и прочесть его. Мне это было бы совсем нетрудно: Од Белле, наша прекрасная весталка, постоянно требуется для услуг госпоже Клавель, то на кухне, то для глажки белья раз в неделю, вместе с молоденькими служанками.
Итак, я мог бы войти, отыскать дневник, раскрыть его и проникнуть во все ее тайны. Но много ли это добавит к тому, что я уже знаю, а она скрывает? Мне и так известно почти всё. Имена мужчин? Я предпочитаю давать волю воображению, нежели тайком узнавать о них из тетради. Короче сказать, следя за нею, непрестанно пребывая в ее обществе, я давно научился разгадывать сей тайный язык; я настолько свыкся с ее притворством, что читаю на ее лице, как по книге.
VII
Однако на Усьере словно и не отражаются все эти тайные катаклизмы, которые, вероятно, только я один и замечаю. Да и сам я не очень-то грущу от открытий, которые делаю днем и ночью; скорее меня снедает любопытство.
В доме нашем каждый держится так, словно трагедиям не место в Усьере, — более того, им и вовсе нет места нигде на свете; все окружающие как будто уверены, что мировой порядок зиждется на своде надежных и разумных законов, коим подчиняется всё, и индивидуумы, и населенное ими пространство — например, эта комнатка, где я нахожусь, этот сад, эти поля, эта страна, вся Европа, а за нею и вся наша планета! И сам я — всего лишь частичка этого надежного порядка — заранее предусмотренная, выверенная, рациональная частичка.
Меня шокирует эта упроченность, ведь мне-то известно, что она призрачна, что ею прикрываются мрачные бездны, которые ведомы только моему взору. «Так гряньте же скорей, о громы долгожданны!» — хочется мне прокричать в этой безмятежной тишине. Вот отчего я нередко вспоминаю скоротечный визит господина Казановы, чей иронический возглас звучит в моей памяти предупреждением — более того, подтверждением — моих нетерпеливых душевных терзаний. В этом я мог бы сравнить сей мелкий казус с баснею, насыщенной, невзирая на ее краткость, глубоким подспудным смыслом и остроумной моралью.
Также приезд Венецианца в Усьер сравним, хотя и в обратном отношении, с визитом Жан-Жака Руссо. Впрочем, тогда я был еще слишком мал и могу путать собственные мои воспоминания с уклончивыми фразами или скрытыми намеками, коими господин Клавель и его супруга отвечают на расспросы о Жан-Жаке.
— Вы имеете в виду переписчика нот? — посмеивается дядюшка.
— Да нет, вы же знаете, автора письма «О зрелищах»!
— Вы, верно, хотите сказать — автора «Деревенского колдуна», — упорствует дядюшка, довольный тем, что свел заслуги «бесноватого философа» к одному лишь сочинительству опер.
В конце концов я уразумел подоплеку сей неприязни: во время пребывания в замке гость позволил себе критиковать то скромное, хотя и вполне приличное, положение, в коем владелец Усьера содержал слугу Кавена и его семейство; громкие речи, посвященные сословному неравенству, произвели самое дурное впечатление на друзей господина Клавеля и на хозяина.
Ах, как прелестны эти летние дни! Созревшие хлеба ходят волнами под теплым полуденным ветерком, небосвод сияет лазурью, скворцы дерзко расклевывают дикие вишни с деревьев на опушке ближайшей рощи. Мы сидим в саду, мы беседуем в тени вязов, расположившись вокруг этого гостя в странном, нарочито бедном костюме. В ту пору я, как уже сказано, был еще слишком молод и немного знал о Руссо, но уже тогда, как, впрочем, и нынче, меня чрезвычайно удивляли и настораживали его хитроватая наивность, грубошерстная одежда, притворное простодушие человека, который, однако, всегда, что называется, себе на уме.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я