https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Oras/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я стану любовником Женевьевы Н. Она заплатит за всех. Несколько недель я попользуюсь ею, потом верну, опозоренную, отцу, дабы в одиночестве насладиться своим торжеством. Вы думаете, я льстил себя надеждой на легкую победу? Я долго размышлял об этом: нет ничего на свете, над чем не одержали бы верх порядок и верный расчет. Мне потребуется много времени — пусть. Но падение Женевьевы неизбежно.
Не стану скрывать: задолго до отъезда Н. я уже знал, что не только моими планами мести объясняется то, что я с таким нетерпением ждал встреч с девушкой, неотступно думал о ней, представлял себе ее лицо, когда ее не было рядом. Я не обманывал себя на этот счет: впервые в жизни я полюбил.
С другой стороны, когда мы только начали встречаться вне занятий, чем ближе узнавал я Женевьеву, тем ненавистнее мне были гнусности Н., его злоба, власть, которую он имел над округой. Тогда я еще не задумывался ни о том, что станется с Женевьевой после жертвоприношения, ни о том, чем это обернется для меня самого. Предвкушение битвы опьянило меня. Борьба занимала теперь все помыслы — кроме тех, что были отданы Женевьеве. Я был уверен, что совершу правый суд. Необходимость порядка сомнению не подлежит. Нечестивец будет наказан, Бог удовлетворен жертвой. Слава Его и Его закон — все остальное не в счет.
Наши прогулки уводили нас каждый раз все дальше в поля или в лес, и, возвращаясь, я чувствовал, что они связывают нас все теснее. Наступил октябрь. Осень удивительно прекрасна в этих краях; она благоприятствовала нашему сближению, и мы теперь беседовали как давние друзья. Осины сверкали и искрились под белым небом; буки и дубы походили на старинные доспехи: тронутые там и сям золотыми бликами, огненными языками, живой и трепещущей ржавчиной, они чаровали взор. Стало холодно. Снег лежал на горах уже довольно низко. Небо было удивительной безмятежной чистоты, его бледно-голубой цвет постепенно переходил в белый, и в этой белизне подрагивало золото над черной стеной елей.
Женевьева рассказывала мне о своем детстве; она часто вспоминала лицо матери, ее нежность, счастливые дни, проведенные рядом с ней. Потом пришло горе, долгие месяцы у постели больной, которая таяла день ото дня, подтачиваемая беспощадной раковой опухолью, потом похороны, и малышка, обезумев от ужаса, смотрела, как исчезает под землей дубовый ящик. «Ты встретишься с ней на Небе», — сказали ей в утешение, и с этого дня небо пугало ее, как страшный сон или зловещее место, связанные с разлукой и бедой. Н. не смог оставить дочь при себе. Он был слишком занят делами. И начались странствия из одного пансиона в другой, а в промежутках — безрадостные приезды в Бюзар на Рождество и на Пасху, унылые каникулы в большом пустом доме, где Н. ходил кругами, точно хищный зверь. Внезапно он срывался и увозил дочь путешествовать: Испания, Канарские острова, Лазурный берег, самые роскошные отели, где девочка скучала и плакала украдкой, обратный путь, заторы на дорогах, и Н. непременно ругался с водителями… Девушка открывалась мне, голос ее звучал ровно, и только по долгим паузам, повисавшим порой между ее рассказами, я догадывался, как она взволнованна и как тягостно ей вновь переживать те печальные годы.
Несколько дней спустя я впервые обнял ее. Мы вышли из леса и остановились на каменистой площадке, с которой открывался вид на всю долину. Горы сверкали, пронзительно голубое небо, казалось, звенело над нашими головами. Она уткнулась лбом в мое плечо, я почувствовал ее мягкие волосы, ветер взметнул их к моему лицу. Еще не один день воспоминание об этой минуте волновало меня до глубины души, и в то же время на меня снисходил покой, какого я никогда доселе не испытывал, сравнимый разве что — да, я смею написать это — с чистейшими радостями веры.
И тогда удивительным образом я как будто стал другим человеком. Я поведал Женевьеве все: о моем одиночестве, моих тревогах, моих планах, о законе, которому я считал себя обязанным подчиняться. Прогулки наши продолжались. Октябрь близился к концу: Н. скоро должен был вернуться из своей поездки. Но невозможно представить себе более полного спокойствия, чем то, что испытал я, узнав о его возвращении. Дни глубокой безмятежности, которые были мне дарованы, излечили меня от гнева. Нет, не думайте, будто я забыл хоть одну из имевшихся у меня причин ненавидеть и желать мщения. Здесь другое. Женевьева пробудила меня. Я был одинок, я считал себя человеком с ледяным сердцем, орудием порядка в руках Господа, острым клинком, призванным сразить зло. Сказать, что я простил — значит, ничего не сказать. У меня было такое чувство, будто я освободился, точнее — с меня упали путы. Женевьева вернула мне любовь, всю любовь, человеческую и земную. Я не видел своих родителей больше года: теперь я навестил их в Л. Мать плакала от радости; прощаясь, мы крепко обнялись. Я жил, опасаясь всех и вся, тайно вел свою игру, в одиночестве вынашивал зловещие планы: я был слишком привержен истине, чтобы скрывать от себя прискорбную склонность моего духа в эти последние два года. Но та истина, обернувшись ко мне другой стороной, заставила меня признать, что одиночество и страх были мне дурными советчиками и что мне мерещился глас Господень там, где говорила лишь моя собственная слабость. Я молил Его о прощении, благодарил от всей души. Я был услышан. Недели, последовавшие за этим, были самыми прекрасными в моей жизни.
* * *
Я не жалел сил, я проповедовал, устраивал встречи прихожан и молитвенные собрания, на которые стекалось все больше народу. Почти каждый день я посещал больницу. Я наведывался на отдаленные фермы, разбросанные у подножия гор. Проделывая долгий путь в одиночестве, я вкусил всю полноту счастья. Было холодно; дыхание клубилось облачком у лица, когда я рано по утру отправлялся в дорогу. Я шел через луга, вдоль лощины, откуда поднимался золотистый туман. Выходя за пределы коммуны, я видел перед собой лес, кое-где дорога моя шла под его сводами, и наконец я добирался до каменистого подножия гор. Я стучал в дверь шале; все они были похожи: полутемная кухня, крытая дранкой, кровать у стены, примыкающей к хлеву, где время от времени позвякивали колокольчики коров и овец. Меня всегда ждала чашка горячего кофе. Потом я открывал Библию, мы молились, меня расспрашивали о делах в приходе. Под вечер я возвращался в поселок, залитый светом осеннего солнца.
Так, значит, жизнь пастора может быть полна и праведна?
Никогда еще я не готовил свои проповеди с таким усердием, никогда не читал Священное Писание с такой радостью, находя в нем светлые слова утешения. Прежде я видел в нем лишь пагубу и возмездие, грозные речи ревнивого Бога, войны и истребление. Теперь же находил там гармонию, взаимное тяготение тела и души, щедрость колоса и теплоту хлеба, прохладу свежей воды на иссохших губах. Суровая красота стихов и псалмов Библии впервые поразила меня. Я видел, как встают с ее страниц люди. Эти мужчины и женщины задолго до меня любили на этой земле, и я любил их, и любил через них всех живущих. Я понял, что такое дружеская рука, доверие, влечение двух сердец и доброе слово. Я снова молился. Этого не случалось со мною с детства. Я, возомнивший, что молитва моя бессмысленна, ибо я вершу деяния во имя Бога, вновь обретал благодать, обращаясь к Нему; я твердил, что люблю Его, я поверял Ему мою нежность к Женевьеве и молил о прощении за то, что так плохо служил Ему все эти годы. И на душу мою снисходил покой, ибо я знал, что молитва моя услышана, и жизнь была чиста, как родник.
VI
Должно быть, у каждого в жизни бывают такие наполненные дни, когда все существо воспаряет, охваченное пламенем, когда обостренный разум лучше улавливает сокровенный смысл всего пережитого, когда сердце глубже впитывает малейшие оттенки каждого мгновения. Взгляд внимательнее, восприимчивее к красоте земли и живых существ. Щедро раскрывается память. Сон становится насыщеннее и легче, спящий словно идет через зачарованный лес, полный мимолетных теней и голосов, забытых лиц и стихших шагов. Нет больше преграды между сном и явью, словом и грезой, ночью и днем. Прошлое и будущее сливаются воедино. В такие минуты я думал о крещении, о том, чем был этот обряд для первых христиан: освобождение, обновление и освящение, чистая, прохладная вода омывает душу и утоляет ее жажду, укрепляет ее и защищает от зла, от смерти. Распахиваются врата. Вы вступаете в свет, словно в притвор храма, вы входите в неф, где разлито бело-золотое сияние.
Воздух под сводами храма трепещет от счастья. И я, войдя в эти врата, познал истинное обращение и дивился снизошедшей на меня благодати. Смерть всегда казалась мне лучшим уделом, чем жизнь. Много лет, думая о ней, я готов был к уходу — как учит Кальвин, я не отрывал от нее взора. Жизнь я считал чем-то преходящим, а тело мое представлялось мне тюрьмой; я знал, что рано или поздно покину его, и это будет освобождением. Теперь же сама мысль о смерти ужасала меня. Тело — храм Господень, а не только тленная плоть, пожираемая червями, и рассыпающийся прахом в земле скелет. Почему же не любить эту жизнь и всех живущих, даже боли и страдания ее? Храм Господень. Я много думал над словами апостола Павла, находя в них красоту и духовную опору. Конечно, мы не принадлежим себе, и в этом я был с ним согласен, ибо по-прежнему считал себя рабом Божьим, Его служителем, Его собственностью. Но: «Славьте Господа в теле вашем», — добавлял апостол, и наша бренная плоть теперь представлялась мне подобной ярко горящему светильнику или этим сияющим красками осени деревьям, вспыхнувшим на краткий миг костром, чей свет так волнует нас еще и оттого, что мы знаем: он угаснет к зиме. Все мы умрем. Холод убьет эту листву, земля поглотит эти глаза, время обратит в прах кости.
Только любовь останется. Только любовь возвышает плоть. Трепетный огонь, который холод и сырость грозят погасить, еще пламенеет перед долиной мрака.
Ребенком я любил смотреть на парящих в небе птиц, на цветы, на деревья в лесах и садах. Мать научила меня различать их, знать по именам и любить. Она читала мне о них, показывала картинки в альбомах, а потом, на прогулках, я должен был узнать птицу по голосу, жучка по полету, дерево по коре и листьям. Поглощенный моими занятиями, я надолго забыл о них. Теперь я видел все это вновь. Я смотрел на утесы, на поля, на серые звездочки чертополоха — последние оставшиеся на лугах цветы, — следил за полетом ястребов над прозрачно-чистой долиной. Деревья обрели какую-то почти нестерпимую красоту: боль пронзала душу при виде этого обреченного войска в сполохах молний и хриплых боевых кличах. Они тоже сгинут в ледяной бездне, говорил я себе, их великолепие поглотят грязь и тьма. Они тоже канут в вечное безмолвие…
Несмотря на обуревавшие меня мысли, как я уже говорил, я ни в коей мере не пренебрегал своими пасторскими обязанностями. Женевьева была теперь моей любовницей. Уроки катехизиса возобновились. После двух часов занятий девушка приходила ко мне в мою комнату; я обычно поджидал ее, сидя за письменным столом над раскрытой Библией или моими бумагами и записями. По окончании урока она делала вид, будто идет домой вместе со всеми, но, замешкавшись в переулке, огибала дом священника и возвращалась ко мне. Я слышал ее легкие шаги на лестнице, в прихожей; дверь отворялась, она появлялась на пороге и шла ко мне, неотрывно глядя прямо в глаза. Я целовал ее шею, плечи, живот под теплой тканью платья. Темнело. Девушка не раздевалась полностью. Она тихо и часто дышала в полумраке, веки ее были сомкнуты, белые зубы поблескивали из-под приоткрытых губ. Как прекрасна она была в эти минуты, когда ее тело казалось фосфоресцирующим в скудном свете, падавшем из квадратика окна, — он слабел, медленно угасал, и вокруг этих плеч, этого лона сгущалась тень, точно прообраз смерти. Сегодня я могу это написать. Я познал скорбь, я познал уныние, видя, как всякий раз в битве тьмы и света побеждает тьма, как она пожирает это тело, как тонет оно мало-помалу в ее зловещей черноте. Я смотрел, как Женевьева умирает. Я держал ее живое тело в своих объятиях, но тьма уже победила. Странная уверенность в смерти, которую можно перечеркнуть одним движением: протянуть руку, нащупать выключатель на стене — и на снежной белизне подушки любимое лицо в ореоле волос снова сияет дивным светом.
* * *
Прошел месяц; близость наша изо дня в день становилась все глубже — этот месяц связал нас всем, что есть самого высокого в душе, самого живого и пылкого во плоти. Кто же ты? — непрестанно спрашивал я себя. Что с тобой станется? Или ты забыл, что ты пастор? Но страха не было в этих вопросах. Я наслаждался каждым днем. Женевьева была такая светлая! То были недели, исполненные благодати. Тех, кто воображает, будто счастье отвлекало меня от моего служения, могу заверить, что они глубоко заблуждаются: никогда еще я не был душой и телом так свободен для исполнения пасторских обязанностей и так естественно расположен сеять вокруг себя добро. Я работал, писал, служил, проповедовал, наносил визиты, а вечером Женевьева приходила ко мне; иногда нам удавалось встречаться по нескольку вечеров подряд — девушка заранее предупреждала Н. о дополнительных занятиях по катехизису. Н. не выражал недовольства; напротив, мы заметили, что его устраивало отсутствие дочери: он мог допоздна не возвращаться в Бюзар или же, избавившись от пары ясных глаз, которых уже начинал стыдиться, устроить там очередное застолье из тех, что неминуемо перерастали в оргии. Эти же самые глаза были моей отрадой. Я не уставал испытывать их проницательность, и, когда мы гуляли в лесу, для меня не было большей радости, чем дать им вести себя, видеть через них и открывать для себя все вокруг по-новому, слушая, как Женевьева описывает вид, который она для меня выбрала. Это было нашей излюбленной игрой, надо ли говорить, что я предавался ей со всей серьезностью и старанием: один из нас закрывал глаза, а другой вел его за руку, описывая места, по которым шли. Вскоре мы присаживались где-нибудь.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я