https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/180cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

доктор Йозеф Геббельс.
Где Трифонов? Где Рыбаков? Где Гроссман? Где Айтматов? Какие люди были, блин, какое время было, что ты. Дети, крепитесь, с вашим дядей Авелем произошло несчастье.
А бестселлерами с лотков идут справочники по оружию, флоту, авиации, танкам, что делать в постели и как нажить деньги, биографии великих, история по Гумилеву, война по Суворову и золото партии по Буничу. Ближе к жизни, ребята! По этой причине «Новый мир» печатал «Одлян» и «Желтых королей»: чего там в жизни делается? да скажите вы просто и внятно; а без вашего эстетического отношения к словесности мы обойдемся. Гений успеха Радзинский: книга об убиении царской семьи. Муза успеха Васильева: книга о «кремлевских женах».
Солженицын написал великую книгу - «Архипелаг „ГУЛАГ"». Все прочее им написанное не стоит выеденного яйца и стало никому не нужно и не интересно раньше, чем кончило печататься. Шаламов был лучшим писателем, чем автор «Одного дня Ивана Денисовича». Из того, что «Архипелаг» не соответствует канону художественной литературы, явствует условность и ограниченность канона. Читателю, искусству и истории плевать на каноны. Они меняются.
И сейчас канон меняется на наших глазах. Обычное дело. Часть «масслитературы» канонизируется в «элитлитературу». Нормально. Подпитка. Высоцкий. Жванецкий. Живая жизнь. Тоже было: «низкий жанр».
Да что: Пикуль остался, и Штирлиц остался, и уже второе поколение читает и цитирует «фантастов» (низкий жанр!) Стругацких - и хоть бы одна зараза ради разнообразия призналась, что выросла на Леониде Леонове.
А театры плачут по зрителю и ставят «Филумену Мартурано». Кто такая филумена? кому она что мартурано? Поставьте пьесу, трагедию поставьте, про Героя Советского Союза Руцкого в разносимом танковыми пушками парламенте России! про превращение затурканного интеллигента в главвора страны! про карьеру искусствоведа на панели! Нет: на изюм получите педерастическую версию классики: шарман, шарман! Не хочите? Тогда Пинштейн из Мексики или как его там будет кормить народ мыльной оперой «Просто богатая рабыня» или как ее там: он бездарен и умен, а вы талантливы и глупы. А у народа потребности.
Когда мужик не Блюхера и не милорда глупого, а весь союз писателей по кочкам понесет? Фантастика - не литература, дамский роман - не литература, уж Теккерей забыт, а Шерлок Холмс им все детектив, а не литература. Им бы, умным, что-нибудь такое около эколо. Как в ересь, в неслыханную простоту, которая грешнее воровства. И вот с незамысловатым юмором автобиография конечно читается интересней все-таки Нарбиковой или Харитонова с их онанистическими потугами на мудрую эдакость ни об чем и об всем на свете. Ну что ты, говорит, Левушка, конечно Довлатов лучше. Тут он трах ее дубиной по лбу! И с тех пор во всем полагался на ее литературное мнение.
И я положился на литературное мнение Довлатова, с которым меня эстетически, так сказать, примирил Вик. Ерофеев. В глазах коллег у Вика Ерофеева должны быть два гадских порока: он много знает и много понимает. А кто ж, батюшка мой, любит того, кто его умней. А поскольку знаменитость под пером собеседника предстает умной в меру разумения этого самого собеседника, то в «Огоньке» в беседе с Виком Ерофеевым в рубрике «Поверх барьеров» Довлатов предстал умным, а также честным и невеселым.
- Я свое место знаю, - сказал усталый и битый Довлатов. - Я - эмигрантский русский писатель в Америке; не из первых; но и не из последних. Где-то посередине. Есть высший класс в литературе - это сочинительство: создание новых, собственных миров и героев. И есть еще класс как бы попроще, пониже сортом - описательство, рассказывание - того, что было в жизни. Вот писателем в первом смысле я никогда не был - я бы назвал себя рассказывателем.
Это было сказано с достоинством и скромно. Слава уже пришла.
Я ожидал услышать (прочесть) иной ответ. И впервые ощутил к нему нотку печальной любви. Я был тогда стопроцентно согласен с такой самооценкой. А сейчас согласен чуть больше - в сторону увеличения. Мне это понравилось до чрезвычайности.
Я хранил эту любовь года два. Особенно она увеличилась, когда Довлатов уже ушел… Пока однажды зимой не позвонил из Ленинграда приятель с радостной новостью:
- Здорово. Как живешь?
- Ага. Сегодня я тоже подстригал мои розы.
- Тут, значит, выходит у нас такая многотиражка, «Петербургский литератор».
- Слыхал. Так что?
- Вот тут у меня последний номер… Не видел?
- Откуда.
- Весь посвящен Довлатову. Разные там его письма, воспоминания о нем и прочая муть.
- Ну.
- Про тебя тут тоже есть.
- Забавно. Польщен. В связи с чем, собственно?
- Хочешь послушать? Сейчас… Вот:
«Что делается с сов. литературой? У нас тут прогремел некий М. Веллер из Таллинна, бывший ленинградец. Я купил его книгу, начал читать и на первых трех страницах обнаружил: „Он пах духами" (вместо „пахнул"), „продляет" (вместо „продлевает"), „Трубка, коя в лавке стоит 30 рублей, и так далее" (вместо „коия", а еще лучше - „которая"), „снизошел со своего Олимпа" (вместо „снизошел до"). Что это значит? Куда ты смотришь?..
= Ваш С. Довлатов».
- Что скажешь? - спросил приятель.
- Экая скотина был покойник, - сказал я.
- Письма к Арьеву.
- Лучше бы он купил себе словарь.
- А зачем? Так интереснее. Да послушай соседний абзац: «Посылаю тебе две копии - во-первых, из хвастовства, а во-вторых (я как-то отвлекся и ушел в сторону) - как материал для твоей обо мне заметки, коя меня заранее радует…» Вот тебе твоя коя трубка и его коя заметка. Вы вообще знакомы были? Ты ему что, чем-то насолил?
К тому времени господин Мольер имел полную возможность убедиться, что слава выглядит совсем не так, как ее обычно себе представляют, а выражается преимущественно в безудержной ругани на всех углах.
- Насолил…- сказал я, скрывая огорчение.- Первым напечатал в «Радуге».
- А. Так тогда понятно, что ж ты хочешь. Ни одно доброе дело не бывает безнаказанным. Про «Радугу» тут тоже есть… в соседнем письме:
«У меня есть ощущение, и даже уверенность, что в СССР скоро начнут печатать эмигрантов… - так, - Я ждал 25 лет, готов ждать еще…- Вот: - Но если да, то возникают (уже возникли, например, в таллиннской „Радуге") проблемы». Что за проблемы-то?
- Правописание слова «гондон», - сказал я. - Интересно, там даты нет на письме?
- Про «Радугу» - 2-е декабря 88-го года.
- Ощущение и уверенность у него возникли после моего звонка, что мы его в первом номере печатаем.
- Информация - основа интуиции.
- А про трубку?
- Минутку… 13-е мая 89-го.
- Покупатель. Книгу он купил. Библиофил. Эту книгу я ему сам послал.
- Поздравляю, - сказал приятель. - На хрена?
- Да вместе с журналами, где были его рассказы.
- А вот меньше надо выпендриваться и раздаривать свои книги. Он ведь хотел получить напечатанными свои рассказы, а вовсе не твои.
Подобный неожиданный привет из другого измерения может на полчаса подорвать веру в людей, если у кого есть вера в людей. Я вытащил с полки «Не только Бродского»
и прочитал: «Михаилу Веллеру с уважением и благодарностью. С.Довлатов. 2/5/89. Нью-Йорк».
Летом в Ленинграде я позвонил Арьеву. Мы не были знакомы. Таким образом, нас познакомил Довлатов. Не могу сказать, с какой целью я звонил. Тем более этого понять не мог Арьев.
- Вы хотите напечатать опровержение? - спросил он. У меня все-таки хватило ума ответить:
- Упаси меня Боже дискутировать с умершим. Просто я вижу сомнительную ему услугу в публикации этого письма.
- Понимаете, у него иногда было довольно своеобразное чувство юмора, - объяснил Арьев мягко. - Здесь содержится такая некая ирония.
- Я попытаюсь понять, - пообещал я. Ирония - оно конешно.
Арьев оказался приятным и скромным человеком и наблюдательным критиком. Из одной его статьи я узнал, что в сочинениях Довлатова все слова во фразе обязательно начинаются с разных букв. И никогда еще ни один литературовед не делал замечания более верного. Можете проверить. Я не знаю, какой смысл в этой особенности, но за ней, видимо, таится большая скрытая работа, являя посвященному за внешней простотой свидетельство настоящего искусства. Правда, все фразы очень короткие.
Если обратиться к литературным аналогиям, это более всего напоминает искусство лейтенанта Шайскопфа из «Уловки-22». Огромной и скрытой работой он добился от кадет своей роты церемониального шага с руками, неподвижно прижатыми к бокам. И когда на параде изумленное невиданным зрелищем командование вопросительно воззрилось на Шайскопфа, он звенящим от торжества голосом известил:
- Смотрите, полковник! Они не машут руками! Продолжение этой истории одной лошади было вполне в духе довлатовских произведений. Годом спустя я обсуждал с художником оформление книжки «Легенды Невского проспекта».
- На заднюю сторонку обложки дадим выброски, - решил художник. Он любил и умел делать прекрасные гравюры на заглавие, в общем самоценные, а в остальном предпочитал идти по кратчайшей линии наименьшего сопротивления. И подкрепил позицию заботой о моей пользе: - Книга должна выглядеть рекламисте У тебя есть всякие там рецензии о тебе?
Он унес папку с вырезками и через неделю ознакомил меня с эскизом.
Верхняя из четырех беспощадных цитат гласила: «У нас тут прогремел М. Веллер из Таллинна, бывший ленинградец. - С. Довлатов. Нью-Йорк». Угадайте, чья фамилия была обведена скорбной рамочкой.
- Ну как? - довольно спросил он.
- Слушай,- сказал я,- там, вроде, было еще одно слово, в оригинале. Дай-ка поглядеть… вот: «некий М. Веллер».
- Не просто чекой, - сказал художник. - Я понимаю. Вышеупомянутой чекой. Отзынь. Мы не в армии, ты не сержант.
Художники требуют подхода. Я налил и рассказал историю.
Художник выслушал историю и пришел в негодование.
- Что значит - «некий»? Ху из ху! Какого хрена? Во-первых, он отлично знал, кто некий, а кто какий. Во-вторых, справедливость должна торжествовать. В-третьих, Довлатов тоже ленинградец, на ленинградской книге это очень уместно: я долго думал. В-четвертых, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Отходы - в производство. В-пятых, он бы оценил, я думаю, изящество ситуации.
Он задумался и заржал. За пределами искусства все художники циники.
Я тоже задумался, но ржать не стал. Я люблю циников. Я сам циник. А циники сентиментальны.
Меня вдруг, что называется, пронзила печаль. Я представил ощущения Довлатова, писавшего это письмо. Чужой в Америке. Без языка. Эмигрантский круг. Признание на родине еще не пришло. А кто-то, моложе, приехал после него из того же Ленинграда в тот же Таллинн, и издал книги, печатается, принят в СП, удачливый ловкач, и звонит ему в Нью-Йорк, и публикует его в таллиннском журнале, и пьет с его бывшими друзьями, откуда взялся, стал там своим, и посылает свою книжку, вышедшую в издательстве, где двенадцать лет назад, в прошлой неудавшейся жизни, должны были издать его… - так мало того, еще и в Нью-Йорке, в его теперешних кругах, этот самый еще и чего-то прогремел… Все мы все понимаем, а все-таки горько бывает, господа…
О покойниках - правду или ничего. Если кто что-то значил в твоей жизни, ты продолжаешь относиться к нему как к живому, просто отсутствующему. Продолжаешь говорить о нем как и раньше, и шутить, и разговаривать с ним, и спорить. Только он уже не скажет тебе ничего нового. Поэтому оставлять за собой последнее слово в споре с тем, кто уже не сможет возразить, нехорошо.
Черт. Я оставил за собой последнее слово. И ржать мне тут было нечего.
Но я зря так надеялся. Случай оказался не тот. У меня был когда-то рассказ, где покойник на похоронах последнее слово оставляет за собой.
И тут ведь последнее слово осталось за ним!
Говорю недавно по телефону с Генисом. Лотман-Букер, Таллинн-Нью-Йорк, ля-ля - шарк-шарк, общие знакомые: узкий круг и тонкий слой. Довлатов!
- Мы с Сережей были близкие друзья.
- Вот как.
- Он мне о вас говорил. Очень высоко отзывался.
- Гм? Не знал.
- Да, причем чтобы Довлатов, который очень редко, почти никогда не отзывался хорошо о прочитанных вещах, знаете…
- М-угу…
- А вы не читали, в газете «Литератор» опубликовано его письмо Дару? он вас там очень хвалит, просто очень,
- Дару? - опасливо переспросил я. - Нет… не знаю. Я знаю было опубликовано письмо Арьеву, где он обо мне упоминал.
- Нет, Дару. Вы знаете, есть такой - Дар?
- М-м, слышал, конечно.
- И вот там, в «Литераторе»…
- В каком «Литераторе»? Есть «Петербургский литератор» (если он еще выходит, они ведь в Питере погорели всем домом), был «Московский литератор»…
Мою реакцию на сообщение можно было назвать непритворной заинтересованностью.
- Ей-Богу точнее не помню, мне недавно привезли из России чемодан литературы, еще не все в картотеке рассортировано.
Слышимость с Нью-Йорком отличная, но вразумительности не прибавляла: я подозревал игру в испорченный телефон. Уточнил:
- Давно это было?
- Н-не помню точно…
- Года два назад?
- Не-ет. Месяца два-три.
Такие дела. Я тщился уяснить: новый поворот, мотор не ревет… еле лапками колышет: сдох. Свет погасшей звезды. Клевещешь, Перси, на него: клевещешь! Но представляю мнение Гениса о моем взыгравшем тщеславии после этого занудства.
На этой новости мы и распрощались, два иностранца, два русских литератора еврейской национальности и нероссийского местожительства.
- Тере-тере, - сказал он.
- Бай-бай, - сказал я. Иностранцем становишься постепенно. Постепенно перестаешь обращать внимание на мелочи:
что автобусы почище и в них не толкаются, что улицу переходят только на зеленый, что при этом идущая с поворота машина всегда тебя пропускает, а давая тебе дорогу на «зебре» тормозит трамвай, что все спокойные и нигде не лезут без очереди; привыкаешь в такси здороваться с шофером, привыкаешь к сдержанности общения и к пунктуальности встреч, что новогодние елки ставят чуть раньше, на римское Рождество, с ним можно поздравить, сделать подарок; привыкаешь к климату: погода бывает разная; привыкаешь, что в гостях не кормят обедом, что часто слышишь нерусскую речь, что вместо таблички «переучет» - «инвентура».
Как привыкаешь к новой моде, и вот она уже естественна глазу, естественны пограничники и таможенники в поезде и аэропорту - обычные люди за мелкой процедурой, как автобусные ревизоры;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я