https://wodolei.ru/catalog/accessories/svetilnik/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Болезнь Димы являлась началом тяжкого периода в жизни Семьи. В городе началась эпидемия желудочных болезней, и Дима заболел одним из первых. За пять дней он так ослабел, так изменился, что Семья трепетала от страха. Бабушка не отходила от Диминой постели. Доктор Айзик приезжал два раза в день и даже привозил с собою другого доктора, специалиста по болезням европейцев в Китае. Дом № 11 сделался мрачен и тих. Мать, как обычно, весь день работала. Что бы ни случилось, хозяйка пансиона не имеет времени для личных переживаний. Лида прибегала в неурочное время с работы, и один взгляд на лицо Матери делал излишним вопрос о здоровье Димы. Даже Петя, всегда сдержанный и молчаливый, почти ежечасно звонил по телефону, и миссис Парриш, в чьей комнате был телефон, тем самым втянулась в вихрь событий. Странно, она вдруг бросила пить и все бегала вверх и вниз по лестнице – от столовой до своей комнаты, прыгая через ступеньки так же легко и грациозно, как это делал Кан. Мистер Сун дважды в день справлялся, как здоровье «молодой надежды семьи». Японцы стояли гуськом в коридоре – не то шесть, не то пять, – ожидая выхода доктора и вдруг начиная качать головами и страшно шипеть при его появлении. Роза прикатила на рикше сказать:
– Перемените доктора. Кому вы поручили ребенка? Вы не знаете, что Айзик давно сошел с ума? – и на протест Бабушки начинала кричать: – Ну, да! Он знаменит по нервным болезням. Сам болен, потому и понимает, отчего другой стал сумасшедшим. Но поручить ему просто ребенка! Вы мне делаете смешно!
Милица не раз решительно схватывала колоду карт, чтобы погадать на «молодого короля» – и всякий раз, вдруг помрачнев, откладывала ее, не раскрыв, в сторону. Кан стал необыкновенно работоспособным и, без всяких просьб, вдруг вычистил двор.
Среди всего этого Бабушка одна сохраняла неторопливость и полное внешнее спокойствие. Чем больше была опасность, тем спокойнее она становилась. Не спав несколько ночей подряд, она была светла лицом, только голос ее звучал все тише и тише.
Дима, бедняжка Дима, лежал на диване без сознания и бредил. Когда он начинал метаться, из-под дивана раздавался тихий, жалобный вой. Там страдала Собака. Там она лежала в агонии страха за Диму. Собака отказывалась от пищи.
Бедная Собака! Мрачная в начале Диминой болезни, но все же сохранявшая еще некоторый высокомерный вид, она превратилась теперь в жалкий, дрожащий комок под диваном. Умирал ее хозяин, этот мальчик, с которым она играла, который рассказывал ей все свои тайны и ничего не предпринимал без ее совета. Умирала половина ее мира, ее существа. И Собака сама готовилась к смерти. Она не желала пережить своей потери. Она отказалась от пищи.
Всякий раз, когда Дима приходил в сознание и открывал глаза, он видел милое лицо Бабушки, склоненное над собой. Лицо это не было ни испуганным, ни печальным. Нет, оно было только тихое, приветливое и спокойное-спокойное. Это Лида рыдала за стенкой. Это Мать роняла кастрюльки. Бабушка же тихо говорила:
– Посмотри, Дима, на Собаку. Она ждет, когда ты встанешь, чтобы пойти с тобой играть.
Собака выползала из-под дивана и смотрела на Диму слезящимися умоляющими глазами. Она хотела бы лизнуть его руку, но Бабушка этого не позволяла.
Как– то миссис Парриш стояла в столовой, и случилось, что именно при ней Дима спросил в полусознании:
– Почему не кричит миссис Парриш? Она уже не пьяная?
Но вдруг Дима стал поправляться. Какой вздох облегчения был слышен в доме № 11! Какая радость, когда впервые – топ-топ! – зашагали его слабые ножки по полу! Как осторожно шагала за ним Собака! И какой у обоих был аппетит!
Бабушка назначила Диме особо молиться каждый вечер и класть три поклона, благодаря Бога за жизнь и выздоровление. Его ножки и колени были слабы, они дрожали, Дима шатался. Но Бабушка была тут и поддерживала Диму. Собака не понимала, в чем дело, почему мальчик падает и лежит на полу, его поднимают, но он опять должен упасть. Она крутилась около, слегка подвывала. А когда все кончалось, довольная, усаживалась около дивана.
– Бабушка, – сказал как-то Дима, – научи Собаку молиться. Нам будет веселее вдвоем бить поклоны.
– Дима, не говори глупостей.
– Бабушка, а как ты угадываешь, что глупости и что не глупости?
– Спи, Дима, спи! – И она целовала его, перекрестив. – Спи!
Дима спал теперь в незанятой жильцами комнате. Как много там было воздуха и как это хорошо для легких!
А в столовой Лида просила:
– Мама, могу я петь? Дима поправился, и все так хорошо.
– Пой, но потихоньку.
– Петя, споем вместе! Ну почему ты всегда такой спокойный и молчаливый? Давай споем дуэтом что-нибудь нежное-нежное.
В столовой было темно. Лампада чуть мерцала перед иконой. Луч уличного фонаря освещал один угол, и, став в ореоле этого света, Лида начала чудным сопрано, высоким и чистым:
– Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей…
И Петя поднял свою опущенную голову, тоже встал и запел баритоном:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней.
Бабушка вошла и остановилась на пороге.
– Семья! Все, что осталось! Но все вместе!
А Мать тихонько шептала для себя слова романса:
…Уж я не верю увереньям…
Все члены Семьи страстно любили музыку. Когда-то и Бабушка пела и славилась игрою на арфе. У Матери в юности был прекрасный рояль. И она чудно пела. Но эти двое – Петя и Лида – не имели уже ничего. Они пели без аккомпанемента.
9
Мадам Милица, отложившая было свою поездку из-за болезни Димы, начала укладываться.
Двадцать пятого июля она попрощалась с Семьей. Вещей у ней было – сундук и мешок. Обе эти вещи были необыкновенной наружности, сделанные, по-видимому, лет сто назад, в какой-то далекой и малоизвестной стране, где не было машинного производства. Как ни странен был сундук – длинный и узкий, с блестящими на темном дереве медными инкрустациями, представляющими символы: пики, червы, трефы, бубны, – мешок был еще удивительнее. Он был величиной с Милицу, глубокий, как колодец. Искусная вышивка заполняла весь фронт мешка. Коричневый лев бежал по пустыне, за ним едва поспевал голубенький ягненок, а розовый ангел с глазами из золотого бисера размахивал над ними не то оливковой ветвью, не то березовой розгой. Вышитый крестиком, рисунок имел все очарование кубизма. Спины, уши, хвосты и крылья – все или подымалось, или опускалось правильной лесенкой. Другая сторона мешка была из кожи. На ней было выжжено изречение: «За ученого двух неученых дают». Деревянная ручка мешка представляла две человеческие руки в тесном рукопожатии. Одна рука была женская и имела на мизинце медное колечко с красным камнем. Что было в сундуке и в мешке, никто не знал. Никто никогда не видал их открытыми. Мадам Милица потратила две недели на укладку вещей.
И вот мадам Милица уже стоит на крыльце, прощаясь. На ней огромная плоская шляпа с остатками чего-то такого, что лет двадцать – тридцать тому назад могло быть и страусовым пером.
На руке она держала свое пальто, называемое «тальмой». Она уезжала. Она прощалась. Обряд проходил торжественно, но сдержанно. И Милица и Семья знали, что они сделались взаимно дороги и интересны и что отъезд Милицы был обоюдной потерей.
Мать решила проводить Милицу на вокзал. Улицы города имели уже необычный вид: границы иностранных концессий, как неприкосновенные к военным действиям, были резко отмечены на асфальте площадей и улиц и обнесены колючей проволокой. Кое-где возведены были стены из мешков с песком и кое-какие укрепления. У ворот, ведущих на концессии, стояли караулы и полиция. Бежало от войны богатое китайское население. Бесконечный поток нагруженных рикш, телег, тачек, автомобилей двигался через всю английскую, потом французскую концессии – до вокзала. Другой поток вливался в концессии из китайских частей города. Те, кто имел друзей, живущих на концессиях, спешили в них укрыться.
Все это с лихорадочной поспешностью, все говорило о приближающемся несчастии.
Мать, постоянно сидевшая дома, вдали от событий и слухов, была поражена. Значит, правда, опять будут войны, потери, бегство и слезы. С болезнью Димы, а потом от радости его выздоровления она не вслушивалась ни в какие тревожные известия, ни о чем таком и не думала. И вот война уже на пороге дома.
Вокзал был загружен и запру жен людьми, тюками, солдатами, пушками. Все это громоздилось, валилось, кричало и падало. Для многих этот день, этот отъезд был делом жизни и смерти. А беспощадное солнце жгло все это со своей спокойной высоты.
Японские солдаты, все до странности малого роста, стояли, перегруженные амуницией и оружием, и пот катился ручьями из-под их раскаленных металлических шлемов. Китайцы скользили неслышно, проникая во все щели. Когда сталкивался японец с китайцем, оба смотрели в сторону, мимо, как бы не допуская реальности существования другого. Лица и тех и других были совершенно лишены всякого выражения.
Поезда приходили и уходили беспрерывно. Одни привозили все больше и больше японских солдат и орудий, другие – из Пекина – везли раненых японских солдат, а также китайских беженцев и раненых, из тех, кто побогаче, потому что раненый бедняк оставался лежать там, где он упал. Дым, пар, каменноугольная пыль покрывали все пространство с приходом каждого поезда. Лязг железа покрывал все другие звуки.
«Война! – подумала Мать. – Кого мы еще потеряем? – спросила она себя в страхе. – Петю? Но он не имеет подданства. Кто заберет его в армию? – И горько сама себе ответила: – Найдутся…»
Поезд в Шанхай опаздывал.
Группа японских резидентов стояла перед поездом, идущим в Шанхай, провожая кого-то. Они стояли отдельной группой, и несмотря на тесноту и давку, на многотысячную китайскую толпу, вокруг этой японской группы было пустое пространство. Она стояла одна, отрезанная от прочего мира – и у всех на виду. Где-то, в китайском сердце, была проведена линия, отделившая от него японцев, и он за нее уже не переступал.
Где– то разгрузили поезд с ранеными мирными жителями, китайцами. Раненых не несли открыто, по платформе. Носилки, как бы пряча свою ношу, скрывались под навесом, заворачивали в каждый закоулок, двигались где-то на задах вокзала, за складами и пристройками. Это была как бы незаконная ноша, вроде контрабанды. Она избегала больше всего японского глаза.
Были и беженцы из своего тысячелетнего города. Очень-очень старую даму, очевидно благородного рода, слуги бережно несли в кресле. Две пожилые женщины, очевидно тоже служанки, бежали по сторонам кресла, едва поспевая за носильщиками. Одна несла сумку и веер дамы, другая – термос и зонтик. Даме, видимо, было около ста лет. Куда она бежала? От кого ее уносили? Лицо ее было до странности бледно, – видимо, долгие годы она жила, уже не выходя на воздух. Голова ее качалась при каждом шаге носильщиков. Маленькие, затуманенные глаза, казалось, уже не видели. Жалкие засохшие ручки беспомощно болтались по сторонам кресла.
«И мы молимся о долголетии для себя и других? – горько подумала Мать. – Зачем мы цепляемся за эту жизнь?»
Пришел поезд с ранеными японскими солдатами. Где-то грянула приветствующая их музыка. Японцы кланялись вагонам до земли. Волной хлынул к поезду японский медицинский персонал.
А там далеко-далеко, на запасном пути, вдали от сутолоки и шума стоял еще один состав. Это был спокойный поезд, без видимых пассажиров. Он был наглухо закрыт, и на дверях его висели печати. Это пепел убитых японских солдат отправлялся на родину, к восходящему солнцу, которое всходило уже не для них.
Мадам Милица свесилась из окна вагона к стоявшей на платформе Матери:
– Именно такой отъезд и предсказали мне карты. Узнаю семерку пик, девятку и валета!
Легкий ветерок вдруг сдвинул в сторону ее черные кудри. Мать в первый раз увидела сразу все лицо Милицы. Оно было мрачным, почти зловещим.
– Вы спросите: зная все это, что же ты едешь? Отвечу: тем, кто остался, будет не лучше. Строго говоря, знающему человеку на этом свете уже не из чего выбирать.
Когда Мать возвращалась домой, она видела, как подняли раздвижной мост через Хэй-Хо. Военная зона, таким образом, была обозначена. Война и смерть – для одной стороны, для китайского города; защита и безопасность для нейтральных европейских концессий. Еще действовал твердый интернациональный закон. На британской концессии не могло быть войны. И в первый раз в жизни Мать увидела Семью и себя – во время войны – в безопасности.
Поздно вечером того же дня японские жильцы пришли в пансион все сразу и привели с собой старую японскую леди. С улыбками и поклонами они объяснили, что на время все они опять уйдут, но леди останется. Она нуждается в покое. И опять с поклонами и улыбками они просили Мать немножко присматривать за старой леди и давать ей тепленького чаю, бисквитов вот из этой коробки и – следовал глубокий общий поклон – хорошо бы два раза в день немножко отварить ей риса – вот из этого мешочка.
Китайский профессор совсем не выходил из своей комнаты за весь этот тревожный, для Китая гибельный день. Он все ходил взад и вперед, взад и вперед – часами, а он был человеком, который никогда не делал лишнего движения.
Все, все было тревожно, все беспокойно. Но Лида щебетала о том, как удачно она в тот день проплыла назначенное расстояние, а Дима учил Собаку улыбаться, – и вечер заканчивался мирно. Бабушка вернулась из церкви. Мерцала лампадка. Стали пить чай. Мать вздыхала. Ум ее отказывался верить в грядущие новые ужасы жизни.
10
Рано утром они проснулись от грохота пушек. Артиллерийский бой шел в китайской части города. Правда, война между Японией и Китаем формально не была объявлена, но, объявлена или нет, тут она шла уже полным ходом, поражая главным образом бедное гражданское население, которое не может ни убежать, как богач, ни отступить, как армия.
Мать и Петя были первыми, кто выбежал на крыльцо. Они стояли, как бы защищая вход в дом. Дрожащая Лида и бледный Дима присоединились к ним. Петя объяснял, что сражение не может быть допущено на британской концессии, и разве только случайная бомба упадет около – не больше.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":


1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я