https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/so-svetodiodnoj-podsvetkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Столик с пыльными бутылками граппы и кьянти, столовая с развешанными по стенам натюрмортами, – пробормотала Ольвидо, тихая жизнь, – телевизор, перед которым Кирико просиживал часами, глядя на изображение и выключив звук… Рядом с полотнами неоклассического периода – жутковатые безликие манекены, длинные тени, зеленоватые, охристые и печальные оттенки серого, пустые пространства, которые постепенно запалнялись, словно со временем художник начал бояться леденящего холода абсурда и пустоты, который сам же породил. И перед полотном, написанным в 1958 году, где была изображена та же красная перчатка, которую художник написал сорок четыре года назад в «Загадке фатальности» – впрочем, можно ли верить художнику, который время от времени подделывал даты собственных произведений, – Ольвидо, рассматривая картину, задумчиво прошептала по-итальянски: «молчи и отдыхай, здесь заканчивается песня». Песня твоей жизни. Песня древнего плача. Затем неизбывно печально посмотрела на Фолька. Пустой дом, ослепительный дневной свет, какой бывает только в Риме. Ольвидо рассказала, что раньше все было по-другому, в гостиной – другая мебель и старинные картины, а наверху, в студии, стояла гигантская кукла, зловещий манекен, наподобие тех, которые художник изображал когда-то на своих картинах, она боялась его в детстве. Ольвидо покачала головой. Серьезно, Фольк, добавила она. Когда отец приводил меня сюда, то потом, ночью – мы останавливались неподалеку, в «Хасслере», – я не могла уснуть. Каждый раз, закрывая глаза, я видела этого «маникини»: он был ужасен, словно жестокая улыбка, неожиданно исказившая лицо деревянной куклы. Вот почему мне никогда не нравился Пиноккио. Ольвидо отошла от холста, остановилась и задумчиво огляделась. У Кирико есть две картины, произнесла она неожиданно. Особенные картины. Ты их, конечно же, знаешь, по крайней мере, должен знать, потому что одна из них напоминает твои фотографии: на ней множество тайных законов, формул и знаков. Она называется «Меланхолия разлуки». Ты понял, о какой картине я говорю? Конечно, ты ее знаешь. Она висит в галерее Тейт в Лондоне. Вторая – «Тайна встречи». Интересные картины, правда? Ольвидо говорила очень серьезно. Затем подняла руку, нежно погладила Фолька по щеке и исчезла в глубине дома. Он побрел за ней и, глядя ей вслед, пытался различить девочку, которая ходила по этому дому когда-то, держа отца за руку, и странного старика, неподвижно сидящего перед телевизором с отключенным звуком.
Обезболивающее сняло приступ и прояснило ум. Фольк встал, все еще глядя на Гектора и Андромаху. Мгновение помедлил, затем подошел к столу, приготовил кисти и краски и принялся за работу. Более темные оттенки он заменял светлыми, ориентируясь на естественное освещение: в этот час в башню заглядывало солнце, падая на пол ярким золотым прямоугольником, и струившиеся в открытую дверь лучи подсвечивали красноватый свет далекого извергающегося вулкана, расположенного левее, чуть выше поля брани, где одни рыцари с копьями наперевес бросались друг на друга, а другие терпеливо ожидали своей очереди ринуться в битву. Между двумя источниками света – естественного и нарисованного – холодные серо-голубые мазки и лессировка белилами подчеркивали эффект расстояния – возвышались башни из стекла и бетона, новая Троя, перед которой на первом плане, изображенные в полный рост, прощались сын Приама и его супруга.
– И тебя, умытую слезами, – пробормотал Фольк чуть слышно, – унесет с собой ахеец в бронзовых доспехах. – Чтобы изобразить эту сцену, Фольк как одержимый изучал – сначала непосредственно в церкви Сан Франциско де Ареццо, затем по книгам, которые ему удалось достать, – фигуры юноши и девушки из «Смерти Адама» Пьетро делла Франческа, написанной в верхнем правом углу главной капеллы. Как и сюжеты Паоло Уччелло, мотивы фресок XV века перекликались с его панорамой в башне; в особенности «Сон Константина» – оружие Гектора напоминало оружие одного из часовых, а также «Битва Геракла» и «Победа Константина над Максенцием». Образ девушки, написанной Пьетро делла Франческа, помог Фольку написать Андромаху – обнаженные плечо и грудь, ребенок на руках, живописная небрежность складок одежды, словно она только что поднялась с ложа, – и, главное, печальные глаза, едва различимые за плечом воина. Казалось, глаза Андромахи всматриваются в поле битвы, в лица беженцев, покидающих охваченный пламенем город, словно среди женщин она заранее старается угадать добычу победителя. А перед ней в наводящих ужас доспехах, в железной каске, вооруженный странной винтовкой – причудливым образом сразу старинной и современной, – закованный в угловатые серые латы, напоминающие одновременно нечто средневековое и футуристическое, – вновь безжалостно ограбленные Ороско и Диего Ривера, – стоит Гектор, и его железная рукавица нависает над ребенком, испуганно сжавшимся на руках у матери. Три слившихся тени образовывали на земле одну уродливую темную тень, грозную, как предзнаменование.
Фольк взял кисть в зубы и сделал несколько шагов назад, оценивая результат.
– Неплохо, – сказал он с удовлетворением. Остальное довершал мягкий вечерний свет. Он сполоснул кисть, положил ее на просушку, взял другую, пошире, и, смешав краски прямо на стене, еще раз прорисовал лицо Гектора, нанеся белила и синий кобальт на охру и углубив темную тень каски, падавшую на шею и затылок Тем самым подчеркивалось стоическое мужество воина, почти карикатурные твердость и жесткость лица вояки, послушного правилам; холодные оттенки контрастировали с теплыми тонами и гармонично прорисованными линиями лица и тела покорно стоящей перед ним женщины. – Никто не в силах, – прошептал Фольк, – свой жребий избежать и скрыться от судьбы. – Сам он понимал значение этих слов лучше, чем кто-либо другой. Один из его ранних снимков, изображавший войну, был связан именно с этим сюжетом. Приам и его супруга как будто вышли из школьных учебников классического греческого: у них были голоса, лица, настоящие слезы, и – невероятное совпадение – они говорили на языке Гомера. Фольк тогда действительно слышал плач Андромахи. Ему было двадцать три года. Это случилось в Никосии. В тот день начиналась война, небо усеивали турецкие парашютисты, опускавшиеся на город, радио призывало граждан вступить в ряды сопротивления, а Фольк фотографировал, как сотни мужчин прощались со своими женами, прежде чем отправиться на призывные пункты. Одна из этих фотографий обошла полмира: контрастный снимок, резкий пронзительный утренний свет, какой-то грек – измученное небритое лицо, наспех надетая рубашка, не заправленная в брюки – обнимает жену и детей, а другой, похожий на него мужчина, возможно брат, тянет его за руку, умоляя поторопиться. На втором плане стоит машина с распахнутыми дверцами, вдали поднимается столб дыма, и старик с длинными белыми усами целится в небо, бессмысленно паля из охотничьего ружья в турецкие бомбардировщики.
Кармен Эльскен появилась в четверть шестого. Фольк слышал ее шаги. Сполоснул руки, надел рубашку и вышел навстречу. Она любовалась пейзажем, подойдя к самому краю обрыва и рассматривая бухту, в которую каждое утро заплывал ее туристический катер. Распущенные волосы, легкое, до щиколоток платье на бретельках, те же сандалии, что и утром.
– Здесь чудесно, – сказала она. – Спокойно и очень красиво. Я вам немножко завидую, – добавила она, улыбнувшись. – Совсем чуточку. Очень необычное место для жилья.
Фольк отметил, насколько верны эти слова.
– Да, – ответил он. – Наверное, вы правы. – Он посмотрел на море, потом снова на нее, и заметил, что она изучает его с тем же любопытством, что и утром на террасе бара. Еще он заметил, что она слегка подкрасила губы и подвела глаза. Он машинально покосился на сосновую рощицу, прикидывая, где теперь Иво Маркович. Затем пригласил Кармен Эльскен внутрь башни, где она, стараясь привыкнуть к полумраку после яркого солнца, некоторое время стояла неподвижно напротив фрески. Она была потрясена.
– Я и представить себе такого не могла. Фольк не стал уточнять, что именно ожидала она увидеть. Он терпеливо ждал. Женщина сложила на груди обнаженные руки, затем вытянула их и потерла ладони, словно от фрески шел холод.
– Наверное, я чего-то не понимаю, – сказала она. – Во всяком случае, это очень необычно. Просто поразительно. А у картины есть название?
– Оно ей ни к чему.
Фольк ничего не стал объяснять. Он молчал. Она тоже молчала – затем прошлась вдоль круглой стены, рассматривая каждую деталь. Довольно долго стояла перед женщиной с окровавленными бедрами, затем перед воинами, резавшими друг друга кинжалами. Охваченный пламенем город тоже привлек ее внимание – она долго смотрела на него, затем повернулась к Фольку. Она казалась растерянной.
– Это ваши воспоминания?
– Что вы имеете в виду?
– Не знаю. Эта фреска… Сюжеты, которые вы рисуете.
– Это всего лишь стена. Старое здание, разрисованное картинками.
– На мой взгляд, это не просто исторические сюжеты. Здесь что-то древнее и в то же время современное. Что-то…
Она замолчала, подбирая подходящее слово. Фольк ждал, поглядывая краем глаза на низкий вырез ее платья. Под тканью – пышные загорелые груди. Бретельки на обнаженных плечах казались слишком тонкими для такого длинного платья.
– Ужасно, – проговорила она наконец. Фольк слегка улыбнулся:
– Ничего ужасного здесь нет. Просто жизнь. Точнее, некоторые ее проявления.
Фиалковые глаза смотрели с большим вниманием. Кармен Эльскен пристально изучала его лицо, словно стараясь найти разгадку странных изображений на стене.
– Должно быть, – сказала она внезапно, – у вас была очень необычная жизнь.
Фольк снова улыбнулся, на этот раз – едва заметно. «Так оно и есть», – подумал он. Но подобное определение никак не объясняет ни Иво Марковичей, ни Фальков, ни сюжеты, навсегда запечатлевшиеся на сетчатке. Так может выразиться только тот, кто никогда там не был. Или, лучше сказать, поправил он сам себя, рассматривая башни из стекла и бетона, нарисованные на стене, тем, кто думает – ошибочно, – будто там не бывал.
– Моя жизнь не более необычна, чем ваша или чья-либо еще.
Она поразмыслила над его словами и недоуменно покачала головой. Казалось, она встретила нечто совершенно ей чуждое.
– Я никогда не видела ничего подобного.
– Это не означает, что ничего подобного не существует.
Ее рот приоткрылся, глаза еще улыбались, но смотрели растерянно. «Длинное широкое платье помогает скрыть слишком полные бедра», – подумал Фольк.
– Вы всегда рисовали?
– Нет, не всегда.
– А чем вы занимались раньше?
– Я был фотографом.
Кармен Эльскен поинтересовалась, какой фотографией он занимался, и тогда Фольк показал ей «The Eye of War», лежащий на столе среди рисовальных принадлежностей. Она перевернула несколько страниц и удивленно подняла глаза.
– Это и есть ваши фотографии?
– Они самые.
Она продолжала листать альбом. Наконец медленно закрыла его и задумчиво постояла, опустив голову.
– Теперь я понимаю, – сказала она. Затем указала на фреску и пристально посмотрела на Фолька.
– Я пытаюсь нарисовать то, чего не сумел сфотографировать, – сказал он.
Кармен Эльскен подошла к стене. Она стояла возле женщины, первой в толпе беженцев: на нее был устремлен ледяной взгляд воина, и рот женщины был открыт в беззвучном крике, а лицо искажала гримаса.
– Знаете что?… В вас есть такое, что мне не нравится.
Фольк понимающе улыбнулся:
– Кажется, я догадываюсь, что вы имеете в виду.
– Именно это мне и не нравится. То, что вы знаете, о чем я говорю.
Она разглядывала его пристально, не мигая, и ее глаза больше не улыбались. Через некоторое время она снова повернулась к фреске.
– Какой-то извращенный взгляд на мир.
Она рассматривала сцену с ребенком, плачущим возле изнасилованной матери. «Поруганное Сострадание», – неожиданно подумал Фольк Раньше подобное название не приходило ему в голову, даже в то время, когда он ее рисовал. Возможно, именно присутствие этой женщины – реальной, из плоти и крови – наполнило сюжеты панорамы смыслом. Так было в тот раз, когда на глазах Фолька у одного посетителя музея Прадо прямо перед «Снятием с креста» Ван дер Вейдена случился инфаркт. По залу металась публика, над трупом склонился врач, появились санитары с носилками и кислородным аппаратом, и среди всей этой суеты и сама картина, и зал, где она висела, наполнились новым смыслом, словно хэппенинг Вольфа Востелла.
– Дело не в том, что мне не нравитесь вы, – продолжала Кармен Эльскен. – Все наоборот. Вы очень интересный человек. Красивый мужчина, простите, что я вам это прямо говорю… Сколько вам лет?… Около пятидесяти?
Фольк не ответил. Его внимание поглощали образы на стене. Предчувствия роковых совпадений, которые внезапно сбылись – на сетчатке глаза, в каждом мазке кисти, отразивших тайные закоулки памяти, укромные уголки существования. В лице ребенка проступали черты солдата-палача, который преследовал беженцев. Черты поруганной матери повторялись в каждой женщине, бежавшей из города, – и так до бесконечности. Будь проклят плод чрева твоего. Кармен Эльскен права. Извращенность как общий фон. Если зритель высокопарно назовет это Ужасом с большой буквы, он просто попытается придать смысл простоте очевидного.
– Почему вы подошли ко мне в порту? Фольк очнулся. Перед ним стояла женщина.
Обнаженные плечи под тоненькими бретельками платья. У нее особенный запах, осознал он внезапно. Такой знакомый, почти забытый. Запах сильной здоровой самки.
– Я вам уже говорил: я слышу ваш голос ежедневно, в один и тот же час. Кроме того, вы красивая женщина. Простите, что я вам это прямо говорю.
Наступила тишина, Кармен Эльскен отвела глаза. Она снова рассматривала фреску, однако на сей раз казалось, что ее мысли где-то далеко. Затем она внимательно посмотрела на руки Фолька: так смотрят, ожидая каких-то слов или действий. Однако Фольк по-прежнему молчал и не двигался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я