https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Vitra/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это скорее политический трактат с утопическим освещением, попытка философского анализа будущего, только никак не историческое исследование…
Шум в зале возник и стих каким-то несильным всплеском.
– А его основная теория о скором растворении русской нации в некоем новом социуме? Я бы не взял столь тяжкий грех на свою душу, – назначение подлинной исторической науки закреплять результаты, а не прогнозировать их в угоду всякого рода политикам…
Зал опять вздохнул и замер; Меньшенин теперь уже неосознанно старался не видеть отдельных, тем более знакомых лиц; он почувствовал какую-то сквозящую легкость сердца, – в главном он не мог ошибаться. И в то же время в нем продолжало жить и даже разрастаться сомнение. «А вдруг все это с уважаемым Климентием Яковлевичем всего лишь пригрезилось? – думал он. – Так, нервная горячка?»
Он заставил себя сосредоточиться, – теперь зал ждал с нетерпением.
– Я понимаю, от моих слов ничего не зависит, кандидатуру профессора Одинцова скорее всего следует одобрить… я завершаю, – заявил он в ответ на новый взрыв недоумения в зале. – Я хотел бы еще раз вернуться к последней книге профессора Одинцова и подчеркнуть, что намеченный, рассчитанный заранее результат, мне кажется, всегда результат насильственный, а, следовательно, ложный. Рекомендуемые пути достижения результата невольно убивают истинное развитие научной мысли, превращают творчество в догму. Не говоря уже о том, что и сам результат в запланированных заранее качествах недостижим, вызывает к жизни силы зла, темные силы в человеке и обществе. Опять же, на много лет отбрасывает назад истинное знание…
Меньшенин пошел с трибуны, оборвав на полуслове, и тотчас, не дожидаясь никакого приглашения, на его месте уже стоял Вязелев, – многие даже не заметили, как это случилось. Кто-то запротестовал, кто-то громко и возбужденно пожаловался на неслыханное в подобных случаях ведение заседания, и профессор Коротченко, услышав, быстро предложил послушать Вязелева, коль уж он завладел трибуной, а затем прерваться и слегка поразмыслить. Вязелев кивнул и, донельзя сердитый на Меньшенина, еще не зная, что и как можно предпринять, махнул рукой и словно бросился в обжигающе холодную воду.
– Мы школьные друзья с Меньшениным, хотя я здесь и не собираюсь говорить ненужных слов, – слегка наклонившись в сторону зала и крепко, даже угрожающе, схватившись обеими руками за трибуну, начал он. – И я сейчас не могу поддержать его, мне непонятна, если хотите, уважаемые коллеги, его категоричность. И неприятна! Да, в развитии знания не может быть абсолютно конечных выводов, но все мы здесь, простите, не Геродоты, не Карамзины. Где, когда, простите, наблюдал Меньшенин четкую границу между историей и политикой? Возможна ли она, такая немыслимая разграничительная черта? На мой взгляд, коллега Меньшенин опровергает сам себя в своих путаных посылках. Что вообще значит понятие знания и развития знания? На что намекал коллега Меньшенин? На то, что институт не в силах командировать его для работы в архивах Греции и Палестины? Ну, там, дорогие коллеги, где политика тесно взаимодействует с историей, обижаться на весь свет, тем более на своих товарищей, на свой институт, по такому поводу не стоит. И потом я не узнаю Меньшенина. Мы здесь собрались по вполне конкретному вопросу, обсуждаем кандидатуру Вадима Анатольевича Одинцова, об этом надо и говорить, а не забираться в туманные дали. Личные счеты, если они имеются, здесь сводить не время, да и некрасиво. Поставлен серьезный, государственный, можно сказать, вопрос. Поставлен прямо и честно, я лично считаю кандидатуру профессора Одинцова вполне достойной, она составит честь нашему институту, а сама историческая наука только выиграет!
Повернув голову и увидев самого Одинцова, слушавшего с выражением некоторой иронии в лице, оратор не стал ничего больше говорить; тотчас был объявлен перерыв на пятнадцать минут, и профессор Коротченко, перебросившись парой иронических замечаний по поводу зажигательной речи его зятя с Одинцовым и выразив при этом всем своим видом сатирическое недоумение, сослался на необходимость и поспешил наведаться к себе в кабинет. Стараясь ни с кем больше не останавливаться, но каждому встречному приветливо улыбаясь, он скользнул в боковой переходик, затем на узенькую внутреннюю лестницу и стал подниматься на второй этаж. Он был занят своими мыслями и уже на лестничной площадке невольно попятился, – перед ним, широко улыбаясь, стоял Меньшенин. Вглядевшись, профессор едва сдержал суеверную дрожь – это была улыбка убийцы, с сумасшедшим пронизывающим взглядом, сразу вызвавшим у Климентия Яковлевича сильное головокружение, – он даже пошатнулся и судорожно потянулся к стене. В тот же момент Меньшенин подхватил его под локоть, тут же завладел другой, свободной рукой профессора и, не отпуская его глаз, стал сильно пожимать мягкую профессорскую руку.
– Что вам нужно? – слабо запротестовал Климентий Яковлевич, по-прежнему с каким-то паническим ужасом ощущая, что все у него в голове плывет и в глазах троится, и, как два сатанинских, проникающих, раскаленных лезвия, горят зрачки Меньшенина; собрав всю свою волю, профессор попытался освободиться, но даже не смог шевельнуть руками, тело ему отказало, и лишь мозг пока воспринимал, правда, весьма туманно, происходящее.
– Я только хотел поблагодарить вас, – донесся до него спокойный и размеренный, словно из какой-то ваты, голос.
– Что такое? Зачем? – с трудом разомкнул деревянные уста Климентий Яковлевич, часто моргая.
– Как же, как же, вы уже все окончательно забыли, – вновь ворвался в него тихий, вкрадчивый голос. – И меня забыли, и моего шурина, Вадима Анатольевича Одинцова, большого советского ученого, забыли, все свои мысли о нас забыли, ничего этого не было, мы ваши лучшие друзья, – никаких ваших видений не было. Так, так, еще немного… Вы прекрасно себя чувствуете, вы все забыли, навсегда забыли, ничего не было. И Вадим, и я – лучшие ваши, самые преданные соратники и друзья. Ну вот, я рад, и вам хорошо и легко. Кстати, вы не боитесь опоздать, – перерыв кончился. Пойдемте? Я тоже думаю, что Вадим Анатольевич Одинцов – самая достойная кандидатура, и наши родственные отношения здесь ни при чем, вы сегодня действительно показали себя принципиальным, государственным человеком.
– Ну, что вы, что вы! – начал приходить в себя Климентий Яковлевич и доверительно потянулся к Меньшенину. – Я, конечно, благодарен вам за поддержку, – вы, молодой ученый, даже не представляете, как велика в нашей среде обыкновенная человеческая зависть! Вы еще с этим столкнетесь! Что только мне не приходится выслушивать и читать! Нам нужно как-нибудь встретиться, не спеша посидеть, поговорить для обоюдной пользы.
– С готовностью и удовольствием, – подхватил Меньшенин и, пропуская профессора вперед, отступил в сторону от прохода на лестницу; они стали спускаться вниз, и, когда появились в дверях конференц-зала, оживленно разговаривая, на них сразу переключилось всеобщее внимание. Один лишь Одинцов понял смысл происшедшего и в душе благословил зятя.

* * *

Вечером, когда все уже было завершено и определено, Вязелев, дождавшись у выхода из института Меньшенина, окликнул его и пошел рядом.
– Слушай, псих, мне надо с тобой поговорить, пойдем ко мне, – предложил он. – Нужно все обдумать…
– Ничего не надо обдумывать, никуда я не пойду, меня жена ждет.
– Обиделся? Хорошо, давай тогда посидим где-нибудь в другом месте, – тотчас нашелся Вязелев. – Ты хоть можешь объяснить, что это с тобой происходит? И что такое произошло у вас с Коротченко в перерыве? Я его в первый момент просто не узнал…
– Ты так умело прикрыл все мои грехи, Жора, теперь ни о чем и вспоминать не стоит, спасибо, друг, – поблагодарил Меньшенин спокойно, даже равнодушно, в его голосе звучала легкая ирония. – Ты так превознес моего шурина, так убедительно – до самых печенок прохватило. Бывает ведь – сразу все по-другому высветило… Вот я и повинился перед Климентием Яковлевичем, прихватил его в коридоре и повинился. Почему, в самом деле, не Одинцов?
– Ладно, не ерничай, лучше он, чем кто-либо другой, даже ты или я, – подозрительно поглядывая на Меньшенина, проворчал Вязелев. – Может, в твоих сомнениях и есть доля правды, только где ты на данный момент найдешь лучшего кандидата? Нет его – лучшего, я лично не вижу. Вполне уравновешенный человек, не страдает, как некоторые, комплексом неполноценности, – не остался он в долгу. – Вон пойдем под навес, там вроде мороженое продают… И никого…
– Я же сказал, сдаюсь, ты меня, давно убедил.
Они сели за самый дальний столик, – Вязелев принес стаканы и бутылку воды, – она была теплой и пахла дешевым одеколоном.
– Ну, и о чем же мы будем говорить?
– О чем, о чем! Не строй из себя неразумного дитятю! – взорвался Вязелев. – Не посмотрят на твои ордена и рубцы… И никто тебя больше не то что не увидит, но даже и не услышит! Хорошо, что ты вовремя опомнился… Знаешь, ищи ты себе другую работу, у тебя с твоим шурином явная несовместимость, вы не можете и не должны быть рядом. Бывает, и к этому надо относиться спокойно. Умные люди просто расходятся подальше и преспокойно себе живут.
– Так бывает! – передразнил его Меньшенин. – Я и без тебя знаю, что бывает… Советовать со стороны всегда легко! А ты попробуй, уйди, если кровью… еще чем-то более тяжким связан…
– Зоя ведь тебя любит, – осторожно напомнил Вязелев, – здесь тебе опасаться нечего…
– Я совсем с другой стороны опасаюсь, – не сразу и как бы нехотя признался Меньшенин. – Знаешь, Жора, я последнее время часто вспоминаю мать… Помнишь, у нее были какие-то непостижимо притягивающие глаза? Мне все сильнее хочется съездить в Саратов, найти ее могилу, пока не поздно, и просто молча постоять рядом… Как она умирала в одиночестве?
– Не она одна, – счел нужным довольно жестко напомнить Вязелев. – Для непривычных людей, хлипких горожан, эвакуация стала своим тяжким фронтом…
– Все-таки она была моя мать, – с какой-то несвойственной ему грустью сказал Меньшенин.
– Конечно, – кивнул Вязелев, упрямо сдвигая брови. – Ты теперь сам скоро станешь отцом, – вот о чем не забывай.
– Какой ты зануда, – поморщился Меньшенин. – Помнишь, и учился на одни пятерки; и драться ты не любил… Черт те что! На одни пятерки, сам знаешь, не прожить…
– Дождь, – уронил Вязелев и поднял голову, подставляя лицо редким прохладным каплям, сеявшимся с неожиданной предвечерней тучки, словно бы случайно летевшей над Москвой. – Дождь, и скоро придет осень… дождь, – повторил он тихо, в то же время с явным интересом поглядывая на друга. – Только Коротченко никогда ничего не забывает и не прощает, – руководит институтом не твой шурин, а именно он.
– Знаю. Следует, правда, уточнить: Одинцов в определенных рамках разрешил ему руководить, – коротко уронил Меньшенин с незнакомой, отстраняющей улыбкой, осветившей его лицо как бы изнутри. – Однако, как говорят сибиряки, никому не дано взглянуть хотя бы на двадцать лет вперед. А это было бы, на мой взгляд, весьма поучительно.
– Ну почему же не дано? – не согласился движимый в этот день каким-то бесом противоречия Вязелев. – Все то же самое и будет, мы с тобой состаримся, а дети вырастут, женятся, выйдут замуж и пойдет новый круг, – только и всего.
– Не нахожу смысла возражать, – склонил голову Меньшенин. – Ты мудрец, да будет по-твоему. Неужели там в буфете ничего, кроме этой тухлой воды, нет?
– Есть, вот у меня нет грошей…
– А-а, так бы и сказал, – повеселел Меньшенин, направляясь к буфетной стойке, над которой возвышалось дородное, с врожденно недовольным лицом существо, мгновенно окинувшее подходившего клиента оценивающим ястребиным взором.

13.

Зябко отхлебывая горячий чай, помолодевшая, с ожившим лицом, Зоя Анатольевна с каким-то ласковым любопытством всматривалась в сына; тот, сразу замкнувшийся, сидел, опустив голову, и его бледное, в одночасье осунувшееся лицо с круто сведенными темными длинными бровями вновь словно отбросило Зою Анатольевну в далекое и, как оказалось, такое близкое, больное прошлое. Она незаметно прижала ладонью левый бок – закололо под сердцем. Сын сейчас напоминал отца перед его исчезновением, и даже был, примерно, в том же возрасте. От своей мысли Зоя Анатольевна окончательно расстроилась и, пытаясь взять себя в руки, покончить с рассказами и воспоминаниями, тотчас, как это свойственно женщинам, обратилась к спасительным мелочам.
– Степановна, ты ведь должна помнить старинный чешский фарфор, сизый такой, голубиный, помнишь? – спросила она. – Еще мама его безумно любила… Боже мой, как же давно все началось! Помнишь случай…
– Нет! – неожиданно, с неровной, понимающей улыбкой сказал Роман. – Не то, глупо! Игра в кошки-мышки! Взрослые люди! Тем глупее! Ничего существенного! Ну, что ты темнишь, мама? – спросил он, и Зоя Анатольевна в трудном и радостном смятении оттого, что наконец услышала от него это долгожданное и трудное «мама», стараясь не расплескать в себе невесть откуда свалившийся на нее дар, тихое тепло жизни, как бы освятила себя некоей торжественной тишиной, – глаза ее сделались влажными. Степановна хотела было кинуться к ней, помочь, но сразу же поняла, что этого не нужно, и тоже благоговейно замерла, а Зою Анатольевну все-таки прошибло. Стыдясь, она всхлипнула, отвернулась. Роман подошел к матери, минуту назад чужой и даже неприятной женщине, положил руку ей на плечо, тихонько погладил. Этого Степановна уже не могла выдержать, вышла, а Роман, оторвавшись от матери, достал сигарету, повертел ее, сломал и швырнул в пепельницу. Зоя Анатольевна следила за ним сияющим, благодарным взглядом.
– Нет, мама, нет, – сказал он, не в силах справиться с мыслями, мешавшими ему окончательно успокоиться. – Нет, у тебя свои соображения, но разве так можно?
– Что, Рома?
– Что! Избираешь меня третейским судьей между отцом и дядей, а сама не хочешь сообщить даже причины… хотя бы косвенно… Боишься дать мне бумаги отца?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я