душевая кабина 150х70 с высоким поддоном 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Читая ее, мы проходим по ее жизненному пути из начала в конец, ритм ее пульса передается и нам. Мне кажется, некоторые современные книги взрываются, распадаются на части, не добравшись до конца – столь напряженна их пульсация. Вот так и люди, кончающие жизнь инфарктами да инсультами. Ритм… Это как огромный пресс, давящий на нас изнутри и снаружи. Внутренний ритм подчинен внешнему, «Plus lentement, сказал Питер, – plus lentement». Надо сбавить темп. Как? Сменив ритм, то есть внешний подчинив внутреннему. Замедлите внутренний ритм.
«Plus lentement» – два эти слова вошли в плоть и кровь книги, вслед за ним на ее страницах появились осторожные Движения Питера, тихо произнесенный вопрос «Вам помочь?», лекции Альмы. На книгу мою снизошло умиротворение, прерывистое дыхание ее улеглось.
Спокойствие. Расслабленность.
Скука.
Спокойствие. Расслабленность.
Скука.
Вот порядок, в котором незрелое сознание воспринимает любое умиротворение. Подлинное размышление глубоко и неспешно, оно переходит в медитацию и порядком этим пренебрегает.
«Башня из черного дерева» – гимн незрелому сознанию, его артистизму. Если б не свалилась на меня болезнь и не прочел я книгу музыканта, то воспринял бы как высший, но недоступный мне, обыкновенному человеку, путь – воспетую Джоном Фаулсом жизнь ради творчества и любви.
Честно говоря, таково и теперешнее мое желание: жить ради творчества и любви. Но автор «Башни из черного дерева» видит в любви двоих стимул к творчеству, способного принести славу; его идеал – свобода человека искусства. Общепригодного рецепта утешения он не дает. Это рецепт для избранных.
Некоторые религии предназначены для избранных – бедняков.
Некоторые книги о том, как вести себя в обществе, тоже для избранных – богачей.
А теперь смешаем карты. Если немотивированное пренебрежение есть игривая свобода, то и почитание ее без видимой нужды – артистизм. Если принять, что любое действие человека запечатлено в пространстве, то неспешное движение, которым разливают чай по чашкам, может принести не меньшее эстетическое наслаждение, чем созерцание «Завтрака на траве» Э. Мане. Подобное восприятие превращает скульптуры в застывшее движение, а движение – в воображаемые скульптуры. Кто-то красиво ваяет, кто-то красиво двигается. Бедняк – неосуществленный туз. Преуспевающий туз – неосуществленный бедняк. Начало же у всех одно: миниатюрное ню.
Повторим вместе – миниатюрное ню.
Министр, чабан, художник, ученый. Что-то тут не так. Разве этими словами обозначено подлинное различие?
22.
В «Брандале» я понял, что воспитание и культурная информированность – не одно и то же. Большинство моих новых знакомых трудно назвать людьми культурными (в смысле эрудированными). (Оставляю в стороне факт, что все они знали английский.) Их не интересовали история, география, политика, искусство… Книг они не читали. Правда, встречались исключения: Пребен, хотя бы; он еще не появился Но жить среди этих людей было легко – ни намека на национальное чванство, ни одного бестактного вопроса.
23.
Если хочешь, чтобы книга твоя была свободна, берись за нее только тогда, когда сам достигнешь абсолютной внутренней свободы. Однозначных правил тут не существует. Эту книгу можно назвать романом, но ни для меня, ни для нее это ничего не значит. Роману противопоказаны прямые умозаключения, вот правило, выведенное… кем? Важны единственно нужды самой книги. Предыдущая глава состоит из прямых умозаключений; то, о чем там говорится, знать отнюдь не мешает, но доказывать изложенное художественным методом не имеет смысла. А почему не имеет?
Несется мой поезд, и я вижу людей. Опускаю раму и выкрикиваю какую-то истину. Не рву стоп-кран, чтобы поезд остановился и мог поведать им о том же в форме притчи. Знаю, что люди готовы воспринять эту истину, она им уже почти известна; сказки и притчи, которые я до сих пор рассказывал, были о другом, но другое и эта несформированная, но в то же время витающая в воздухе истина, тесно переплетены меж собой. Воспитание, вот то, истинное что прививается только в семье.
Не останавливать без особой нужды поезд – тоже не относится к числу строгих правил. Стоит довериться чутью, предвещающему удовольствие, и не будешь скучать до конца пути.
24.
Не знаю ли я доктора Эдиссона из Бухареста, спросил Том. Доктор американец, соотечественник Тома. Объясняю, что Бухарест – столица другого государства. Том смущенно мигает, у него глаза большого младенца, которого мир непрестанно приводит в изумление. Соединенные Штаты он покидает впервые, а ему ведь уже пятьдесят– работа, работа и работа в собственном салоне для лечения сколиоза позвоночника. Ни о своем здоровье, ни о каких-то интересах думать было некогда. Трое детей от первого брака, вторая жена привела с собой еще двоих. Так что – пятеро детей, работа и болеутоляющие таблетки. Нет, это не только артрит…
Что думают об американцах в Болгарии? Считают ли их невоспитанными и необразованными? Я сказал, что это страшно динамичная нация, которая всем интересна. Насколько мне известно, у нас очень популярны многие их фильмы и книги. Следим мы и за американской научной периодикой. Том ужасно доволен. Правда, он отнюдь не уверен, что ему знакомы эти книги и фильмы. Не стоит беспокоиться, сказал я ему, я ведь тоже порядком отстал в чтении. А потом несколько неожиданно для самого себя добавляю: не так уж это важно, да и поездки по миру тоже… Есть люди, поглощающие и книги и расстояния, но наступает день, когда жизнь в них замирает. Ни чтение, ни путешествия не дают им новых сил, и тогда на них обрушиваются работа, болезни и заботы о детях. Том, как видно, сумел сохранить способность к порыву. Оценить великое сумасбродство его поступка (как же – махнул рукой на маститых американских врачей, отличные больницы и вон куда забрался) может оценить только не меньший сумасброд, вроде меня; тоже ведь примчался с другого конца Европы, прочитав кое-как переведенную статью, которую друзья в один голос объявили «сомнительной». Том расплылся в счастливой улыбке: его так легко увлечь любой идеей, и он не уверен, хорошо ли это (я заметил, что комплимент, сделанный мною самому себе, Питеру не понравился). А мне разрешат переписываться с человеком, живущим в Америке? Да, конечно. Он вообще-то не намеревался говорить о политике и просит забыть только что заданный вопрос. Как мое самочувствие, получше? Я похвастался, что уже на третий день перестал принимать лекарства. Том зааплодировал, а Питер сразу позвал Альму, которая во всеуслышание объявила, что.,она счастлива первым успехом в лечении Петера». Потом приказала мне пройтись без костыля, и я, слегка опешив от твердости ее тона, зашагал среди столов сильно прихрамывая. Тут уж все бурно захлопали в ладоши. В холл вошел Крего, таксист, – он снова заглянул к нам из Стокгольма. Замерев в дверях, он воскликнул: «Фантастиш!» Это слово в «Брандале» часто слышалось.
Сразу после обеда Том и Питер уселись в принадлежавший Пиа «фольксваген» и отправились осматривать Стокгольм. «И Тому удовольствие, – пояснил мне Питер, – и ей хоть какой-то приработок». Я недоуменно на него воззрился. Деньги. Тема денег.
25.
На одной улочке двое, вооружившись кастетами, смертным боем избивали какого-то парня. Питер выскочил из машины, бросился между ними и заговорил, никого не трогая. Потом Том описывал участников драки рассвирепевших, издававших нечленораздельные звуки, с безумными глазами; они наскакивали на Питера, замахивались, угрожая стереть его в порошок, но ударить так и не посмели. Американец умирал от любопытства, ему очень хотелось узнать, что такого наговорил им наш друг, но датчанин в ответ только пожал плечами, «Слова мои не имеют никакого значения, какой смысл их повторять».
26.
Растянувшись на кровати, ты вспомнил, как Альма приказала бросить костыль и пройтись между столиками. Получилось А двумя часами позже ты попытался сделать то же самое уже в собственной комнате, да не тут-то было. Снаружи, на веранде, вполголоса беседуют пациенты. Их слова сливаются в монотонную журчащую мелодию – она успокаивает, от нее тяжелеют веки.
В подобном состоянии – на грани сна и бодрствования – в памяти всплывают полузабытые образы, выстраиваясь постепенно в легион. Вот твоя вытянувшаяся в струнку, будто сосенка, воля. Со всех сторон обрушиваются на нее вихри но она, несгибаемая, не поддается им, изо всех сил тянется кверху
Не меняя тона, на веранде заговорили, кажется о Египте Все ближе накатывает поток ясной речи, уже позабытой и еще не родившейся.
Должно быть ты все глубже погружаешься в сон, и должно быть, никогда еще бодрствование твое не было столь полным.
В конце концов ты видишь – знаешь, что увидишь, – себя: стоя на гладком валуне, ты опираешься на плечи тех, что одесную и ошуюю. Каждый из них вложил руку в руку рядом стоящего, тот же, в свою очередь, в руку следующего – по обе стороны от тебя берут начало длинные, теряющиеся вдали вереницы людей. Ты возвышаешься над ними, ты -на камне. В твое тело стекается общая энергия.
Ты впиваешься взором в огромный, вытесанный из скалы монолит – от него до тебя десяток метров. Мановение твоей руки – и титаническая глыба взлетает над многолюдьем, а затем занимает свое место в недостроенной стене за вашими спинами.
(Никто не в состоянии объяснить, как возведены некоторые строения… Тысячи раз слышанная фраза. Теперь ты знаешь – как, но узнал это во сне. А сон еще ничего не доказывает.)
27.
Своим именем Рене была обязана матери, давшей своим восьмерым детям звучные английские, французские и итальянские имена. Все ее братья и сестры родились в далекой Северной Швеции, но теперь живут в самых разных уголках земли. Наступил день, когда мать ее овдовела. (Рене выразилась бы «Я потеряла отца».) Эта мужественная | женщина не поколебалась, однако, еще раз выйти замуж. Отчим Рене тоже был вдовцом, на чьих руках осталось семеро детей. Таким образом общее число сводных братьев и сестер достигло пятнадцати.
Вот какие дела происходят в Северной Швеции – в краю, где нет бесплодия как результата истерии. Разумеется, все странное и страшное свалилось на дом Рене потом. Из пятнадцати детей никто не остался в отчем доме; только она обосновалась сравнительно недалеко, в Стокгольме. (Следом за нею туда переехал и один из двоюродных братьев, так что в этом городе у нее оказался хоть какой-то родственник.)
Она долго будет помнить тот ранний час, когда зазвонил телефон. На проводе была Альма; голос Рене дрожал, ибо» она была уверена: эти звуки возвещают счастье, которое наконец-то согреет ее своими лучами.
– Вы приезжали в прошлом месяце, – слышалось из трубки, – просили принять на работу в моем доме, если появится возможность… Приглашаю вас на летний сезон. Пациентов стало больше, вы нам нужны…
Рене потребовалась небольшая пауза, чтобы вознести хвалу Господу, а затем она спросила:
– Когда мне приехать?
– Завтра утром, и пожалуйста, пораньше. Жить будете здесь. Выходной день в четверг.
Работать предстояло на кухне, но Рене почему-то казалось, что следует одеться во все белое. Она достала белые брюки и такую же хлопчатобумажную блузку. Остальная одежда, которую Рене уложила в чемодан, была в коричневых, красных и темно-синих тонах. Хоть в первый день одеться как ей хочется.
А назавтра она проспала. Собиралась проснуться в шесть, а открыла глаза едва в восемь. (Вечером долго не удавалось заснуть от приятного возбуждения.) Во сне звучал чей-то голос – важный, многозначительный, вещий. Он произнес ее имя: «Рене Грундстрем!» Но она не придала этому значения.
До «Брандала» Рене добралась лишь к одиннадцати. Досадные мелочи: кто-то позвонил, утюг вышел из строя – а в результате опоздала. Альма, похоже, рассердилась. Это Рене удивило: возможность вспышки гнева не вписывалась в сложившееся у нее представление о доме. «Одетая в белое, я еду туда, где никто не повышает голоса».
– Только что я говорила Питеру, – заявила ей Альма, – что мир катится в пропасть, поскольку исчезает чувство ответственности. Вы обещали приехать рано, а сейчас одиннадцать. Я уж было подумала, вы вообще не явитесь.
Запомнилось Рене и добродушие человека, которого назвали Питером. Вступиться за нее он не вступился, но и взгляда не опустил, подбадривая улыбкой, пока Альма распекала ее. Потом он выложил продукты для картофельного салата и попросил у хозяйки разрешения научить новенькую принятому здесь способу приготовления обеда. Поведение Питера стало для нее, разумеется, поддержкой, хотя некоторое недоумение осталось. Странно, что первые наставления приходится получать от пациента, а не от Альмы или ее ассистентки. В то же время абсолютно ясно: так гораздо спокойнее. Растерянность помешала ей услышать начало инструкции, потом Рене все же удалось сосредоточиться, но ненадолго: в кухню вошел худой темноволосый иностранец. «Наверно, из Средиземноморья», – подумала Рене, окончательно перестав слушать. Питер терпеливо улыбнулся и спросил, знает ли она французский. Да, знает… Иностранец (он опирался на костыль) оказался болгарином. Французский служил ему языком общения. Вот как? Интересно. Да, весьма. Тот скользнул взглядом по ее белым брюкам, они познакомились.
Теперь бы и взяться по-настоящему за дело, но дверь снова распахнулась, пропуская по пояс голого пожилого мускулистого человека. Увидев ее склоненной к Питеру, он разразился неудержимым, радостным хохотом. Рене ощутила легкое волнение. «Садовник Берти», – сказал Питер, и она протянула руку вошедшему. А тот ухватил ее за плечи и бесцеремонно повернул к окну, чтобы показать, где он живет – в домике у канала. Рене смутилась. А беспричинный смех садовника гремел на всю кухню, придавая происходящему несерьезность.
Затем он полез в какой-то горшок, Альма хлопнула его по рукам. Последовал очередной залп хохота. «Ему семьдесят, – заметил Питер, – а какое завидное жизнелюбие!» Рене почувствовала, что волнение ее растет: по всему телу побежали мурашки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я