https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/120x100cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Играть, конечно, он не умел, однако черный ящик то грохотал, как бульдозер, то вдруг тоненько попискивал, и это тоже была музыка. Тетя Фрося сидела за спиной Витьки, и на бледном ее лице расплывался горячий румянец.
Отстояв свою эпоху, рояль очутился на улице. Ему обломали ноги, опрокинули набок и вывезли таким образом за клуб. В тот же день киномеханик оторвал крышку на деке и соорудил в кинобудке шикарный стол. И не было в этом никакого варварства, ибо до самой кончины рояль оставался для торбинских жителей просто черным ящиком. Переживала лишь одна тетя Фрося, видимо помня лилипута и Витьку Жмыха.
О том, что «музыка» лежит за клубом, я узнал от Ромки Войтекунаса. После уроков мы с ним побежали смотреть, что у ней внутри, однако ничего, кроме плоской железяки и множества струн, не нашли. Был, правда, еще нестройный ряд деревянных молоточков с мягонькими, будто конские губы, наклейками.
— Чур — мое! — сказал я.
— Нет, мое! — возразил Ромка. — Я первый нашел!
Мы подрались, затем покурили бычков, найденных под танцплощадкой, и решили, что «музыку» лучше отдать мне. Тогда еще был жив мой дед — бондарь, столяр и от нужды кузнец, а у Ромки деда не было вообще никакого, а значит, и некому ремонтировать «музыку». Мы взяли по палке и стали играть. Ромка водил сучком от толстых струн к тонким, я — наоборот. Получалось здорово, особенно если вести медленно и слушать каждую струну. Они переговаривались по-человечески: Ром-ка, Ром-ка — Се?ре-га…
Наигравшись в четыре руки, я побежал домой, на Алейку, а Ромка остался караулить «музыку» от ее любителей. До торбинского лога я долетел одним духом, перешел его вброд, не снимая штанов, вылил воду из сапог и помчался дальше. Не тронутая лесовозами дорога мягко пружинила под ногами, в пустом весеннем лесу гулко пели птицы. В детстве-то дороги были длинные, поворотистые и белые-белые, как вытаявшее из-под снега холщовое, полотно.
Дома меня не ждали, а поэтому обрадовались и испугались. Я закричал, что в Торбе выбросили «музыку» и что ее немедленно нужно привезти, однако отец солил рыбу и ехать за роялем не мог. Рыба лежала в ящиках скользкими грудами и от солнца вспухала, отчего брюшки ее лопались, истекая розовой икрой и жиром. Мать порола и пластала язей на дощатом столе, залепленном чешуей, и помалкивала
— Нечего железо собирать, — сказала баба Ольга, — своего хламу навалом.
Отец поддержал ее и, всучив мне нож, велел пороть рыбу. Я встал рядом с матерью и, выудив из ящика толстолобого язя, скребанул ножиком неподатливую чешую. Блестки ее сыпанули слабо, но двоились, троились в моих глазах, и казалось, дождь чешуи опадает на землю. Сидевший на крыльце дедушка Семен, до этого безучастный, вдруг послал бабку крепко и определенно, затем выпрямил руками свою сухую ногу и заковылял в избу. Через минуту он уже торчал в окне и громко насвистывал: «Черный ворон…»
А чешуя все сыпалась и сыпалась из-под ножа, поблескивая и впитываясь в песок. Язь деревянно постукивал хвостом и не хотел чиститься.
— Ничего, Серега! — громко сказал дед. — Вода убудет, мы с тобой на рыбалку поедем!
Отец сортировал рыбу, подтягивал обручи на бочках, долбил обухом закаменевшую соль, и рубаха на его спине промокла до черноты. Мне же хотелось порезать себе палец, расхватить его до кости, чтобы все всполошились, забегали, притащили наиглавнейшее лекарство от всех болезней — йод, а потом бы отец обязательно съездил в Торбу и привез «музыку». Однако нож не срывался, а умышленно резать палец было страшно…
— Вечером я за хлебом пойду, — вдруг прошептала мать, — и мы привезем твою «музыку»…
Вечером мы пришли в Торбу, купили горячего хлеба в пекарне и стали думать, как нам везти «музыку». Материного брата дяди Саши Русинова дома не было, а попросить коня с телегой можно лишь у него. Дядя Саша работал начальником торбинского лесоучастка и распоряжался всем, что было в селе. Наконец мы взяли ручную тележку у Чижовых и стали грузить «музыку». Сначала мы с матерью поставили ее на попа, затем подкатили тележку и опрокинули. Рояль так загудел и загрохотал, что из кинобудки выскочил киномеханик.
— Вы что делаете?
Киномеханик очень походил на актера из шпионских фильмов: худенький, берет, натянутый до ушей, усики шнурком и черные очки.
— Да вот… — растерялась мать, — хотели увезти домой.. Музыка…
Она глядела на «шпиона» чуть вприщур, часто моргала белесыми ресницами и виновато улыбалась.
— Вижу, что музыка, — сурово произнес киномеханик — Кто позволил? Рояль-то — моя!
Сердце у меня оборвалось. Я очень хорошо знал, как Виталик-киномеханик крутит уши «зайцам», выволакивая их из-под сцены, знал, что проси не проси, а без билета на сеанс никогда не пустит. Мало ему оторванной крышки, теперь всю «музыку» хочет зацапать.
— Моя музыка! — отрубил я и выступил вперед. Однако Виталик это пропустил мимо ушей и моего грозного вида не заметил. Он медленно снял очки и, отодвинув меня, подошел к матери. Смотрел он как-то странно: то ли ухмылялся, то ли улыбка без очков была у него такая. Одну руку он запустил в недра рояля и дергал толстые струны — бим-бом-м! Мать еще некоторое время глядела на киномеханика, но потом отвернулась и подняла оглоблю тележки.
— Поехали, Серенька, — сказала она
Я ухватился за другую оглоблю, и мы покатили «музыку» по дороге. Виталик смотрел нам вслед, пока мы не завернули в колодезный проулок, и почему-то больше не кричал, что мы берем чужой рояль.
Виталика я встретил года три назад в поселке Белый Яр, где безуспешно искал Ромку Войтекунаса. Виталик здорово постарел, от шпионского вида остался один берет, может быть, все тот же, а может, новый так поизносился. Вместо очков под глазами висели синюшные мешки. Он остановил меня на узком тротуаре и приставил палец к груди:
— Ты случайно не торбинский?
— Алейский, — сказал я.
— Во, точно! — обрадовался Виталик. — А мать у тебя была белая и синеглазая!.. Вишь, помню еще…
Затем он сел на тротуар и обхватил голову руками.
— Эх, открыли бы снова Торбу — пешком ушел бы, уполз бы… — горестно проговорил он. — Какие люди были! А как жили хорошо!..
Я потоптался возле него и собрался уходить.
— Погоди, — сказал Виталик. — Дай рубль?
Я все-таки рассчитался с ним за рояль, правда, спустя восемнадцать лет. И это была самая маленькая цена в мире, когда-либо уплаченная за известнейший беккеровский инструмент.
А тогда мы с матерью затащили тележку с «музыкой» в колодезный проулок и только здесь поняли, что дальше нам не уехать. Мы пробовали тянуть ее за оглобли, потом, развернув, толкали, но рояль перетягивал нас то вверх, то вниз и топил колеса в песке.
— Ну, давай, сыночек! — приговаривала мать. — Ну, еще немножко!
Она связала оглобли лямками от сидора и впряглась, я налегал плечом сзади — не помогло. Мы достали бадью воды из колодца, попили и сели отдохнуть.
— Еще раз попробуем, — сказала мать. — А уж тогда…
Тем временем к колодцу подъехал конюх дядя Миша Зпокосу — длинный, носатый хохол. Он напоил коня, поглядел, как мы барахтаемся в песке возле тележки, и подошел к нам.
— Че це таке? — спросил он.
— С музыкой вот застряли, — засмеялась мать и утерла лоб. — Тяжелая музыка!
Дядя Миша Зпокосу обошел вокруг рояля, потрогал его стенки, клавиши, заглянул в нутро.
— Вин играе чи ни? — поинтересовался он.
— Играет! — сказал я и провел щепкой по струнам. — Слышишь?
Конюх прислушался и смахнул каплю, всегда висевшую на носу.
— Добре! — сказал. — Треба подмогнуть?
— Так нам на Алейку надо, — с улыбкой вздохнула мать. — Семь километров, далеко…
Дядя Миша Зпокосу развернул подводу и подъехал впритирку к «музыке».
— Грузи, тилки швыдко! — скомандовал он.
Втроем мы едва завалили на телегу черную, гудящую глыбу «музыки», привязали ее веревкой и поехали. Дядя Миша Зпокосу устроился на передке, а мы с матерью забрались на рояль. Конь у дяди Миши был чудной и редкой масти — пегий. Он больше походил на длинноногую коровенку, чем на лошадь. К тому же задние ноги до самых копыт зимой и летом зеленели: пегаша часто прохватывало. Наверное, конюх мог бы запрягать себе лошадку получше, посправнее, однако почему-то всегда ездил на смешном, неуклюжем коньке. Да и сам дядя Миша сидел на передке смешно, неуклюже и печально.
Пегаш резво взял с места, затрусил тряской рысью, и «музыка» загудела, как гудят телеграфные столбы в ветреную погоду. Мы проехали мимо дяди Мишиного дома, откуда запоздало выскочила его жена и что-то закричала вслед: скорее всего, звала или спрашивала, куда это мы на ночь глядя, но конюх и головы не повернул. Гул в недрах черного ящика все нарастал, казалось, что гудит вся телега и мы с матерью и дядей Мишей тоже гудим. И тут вдруг конюх запел. Сначала тихонько замыкал под музыку, чуть распрямил сутулую спину под дождевиком, а дальше — больше: затянул во весь голос. Я не понимал украинского, но песня выходила печальная, похожая на гул черного ящика, и мне стало жалко дядю Мишу Зпокосу, его нескладного пегаша. Мать тоже загрустила: подвязала туже платок, опустила голову и начала ловить рукой сухие, прошлогодние былинки, что торчали по обочине. А мне еще вспомнилась библиотекарша тетя Фрося, которая умерла от непонятной и диковинной в Торбе болезни — рака, и лилипут вспомнился, вернее, его отчаянное восклицание:
— Нет-нет! Невозможно! Он расстроен!..
И такие жуткие мысли загудели в голове! Я думал: нету теперь тети Фроси, скоро умрет дядя Миша Зпокосу, потом его пестрый конь — они оба уже старые… И мать моя когда-нибудь тоже умрет.
И я — умру.
Дядя Миша чуть ли не все лето пропадал на покосе за Четью и ездил в Торбу только на воскресенье. Он выезжал на берег позже всех покосников, уже затемно, и гулко кричал:
— Дайте лодку-у-у!
И вся округа просила: дайте лодку! дайте лодку! Отец выходил из избы, босой, в кальсонах, и спрашивал — кто там?
— Дядя Миша з покосу! — отвечал дядя Миша, перекрикивая всех коростелей и козодоев.
Отец распоряжался мне сбегать и перевезти дядю Мишу. Я летел на берег, отталкивал лодку и широко махал лопашными веслами… Дядя Миша всегда платил мне за перевоз по десятнику. Деньги у него были казенные, выданные в подотчет, о чем он всегда предупреждал. Но самое главное, пока мы плыли через реку, дядя Миша играл мне на губной гармошке. Долгое время я считал ее чудом света, диковиной, которой владеют только самые счастливые люди. Ни у кого в поселке не было такой гармошки. Куда там все свистки и самодельные свирельки! Дядя Миша Зпокосу вынимал ее из кармана, выколачивал из блестящих отверстий махорку и другой карманный мусор, продувал каждый голос и «давал» плясовую.
— Це гопак! — объяснял он. Музыка была веселая, лихая, но дядя Миша всегда оставался хмурым, озабоченным и печальным. С таким же видом он пихал мне в ладонь казенный десятник…
Так бы и осталась гармошечка чудом, однако всю зависть одним махом развеял Ромка Войтекунас. Счастливый ее обладатель в сорок втором году сдался в плен немцам и три года отыгрывал себе жизнь на губной гармошке. Сначала под нее плясали эсэсовцы из лагерной охраны, потом американцы, которые освободили дядю Мишу…
Между тем «черный ящик» гремел еще пуще, отчего пегаш прибавлял рысь и только косился назад красным, кровяным глазом. Куда лучше играла губная гармошка! От нее хоть весело было, пусть даже она — немецкая. А эта «музыка» — большая, тяжелая, черная и гудит страшно. Неужели она так и будет всегда играть? Может, она со времен лилипута совсем испортилась и для веселой не годится?..
— А ну, дядь Миша, давай что-нибудь повеселее! — неожиданно сказала мать. — Ты тянешь, будто заупокойную!
Дядя Миша осекся, покорно вздохнул, ссутулившись, и проронил:
— Можно и веселее…
Мать же сдернула с головы платок, встряхнула косами, отчего те как-то сразу распустились, рассыпались холстяной дорожкой.
Эх, да как по речке, да по водице
Сизый селезень плывет…
Мать взмахнула платком, подперлась руками и, не слезая с телеги, — показалось мне — в пляс пошла! И будто каблуками отстукивает, и ее высокая, под кофточкой, полная молока грудь (в то время младшенький Пашка грудничком был) так и вздрагивает, как у баб, что на гулянке на круг вышли и ну друг перед другом выплясывать! А тут еще мы песчаную дорогу по бору проехали — осинник пошел, ухабины и колдобины. «Черный ящик» растрясло, зазвенел он, заговорил, словно отцовская русская гармошка! Я сразу почуял, что никто никогда не умрет и что возле моего бока стоит сидор с горячим хлебом и греет сквозь одежду. Дядя Миша понужнул коня длинным рукавом дождевика, пегаш наддал, и «музыка» еще четче и задорнее стала выводить:
Эх, да по речке, да по водице
Сизый селезень плывет!..
— Мабудь, и я зпою? — кого-то спросил дядя Миша. — Тильки свою, а?
Шляпа у него съехала набок от тряски, обнажив хилый, но кудрявый чуб, а капля оторвалась от носа и шлепнулась под телегу.
Ты ж мене пидманула, ты ж мене пидвела,
Ты ж мене, молодого, з ума-разуму свела!
Дядя Миша бросил вожжи и начал хлопать в ладоши. Руки у него были корявые, пальцы до конца не распрямлялись и стояли врастопырку, отчего хлопанье получалось жидкое, но все равно мне показалось, что дядя Миша Зпокосу пошел вокруг матери вприсядку. Пегаш наддал ходу сам, без понуканий, и только зеленые от поноса ноги замелькали.
И странное дело: «музыка» подыгрывала матери и дяде Мише одновременно, — наверное, в ней хватало струн на все мотивы. И тогда мне тоже захотелось петь.
— Сизый селезень плывет!! — заорал я. — По речке сизый селезень плывет!
Мать засмеялась, подмигнула мне зазывающе, но я смутился: подпевать ей у меня не получалось и музыку перекрикивал.
— Давай, Серенька! — подбодрила мать. Тогда я запел свою песню:
Куба, любовь моя,
Остров зари багровой!
Слышишь, поет под тобою земля,
Куба — любовь моя
Эту песню (единственную) я знал наизусть и до конца. Мы пели ее на уроках пения, на школьной линейке, в классном хоре, в туалете и за мастерской, куда бегали курить. То была самая модная песня — на Кубе произошла революция…
Как здорово мы пели втроем!
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я