https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Kerasan/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Не вразумишь ты теперь великого князя! – наседают волхвы. – Мы тебя чуть на смерть к нему не послали, не чаяли уж и застать, думали, в тереме ты… А коли живой – собирай-ка, Дивей, борошень Борошень – имущество, вещи

свою, мы тебя в черные леса повезем да спрячем в таилище. Ибо с зарею не князь, так попы тебя мучить станут, а требища Требище – место поклонения языческим богам

жечь. Уж нынче ночью костры в Киеве разгораются, дружинники да бояре сами идолов рубят, харатьи с письмом жгут и людишкам своим велят!
Вздрогнул Дивей. Да что же это Владимир, в уме ли он? Давно есть на Руси христианская вера, а требища никто зорить не смел, идолов рубить не покушался. На Корсунь дружину уводил и сам требы клал. Вернулся с чужим богом и своего – рубить? Экий бог христианский, один хочет над людьми сидеть, других в огонь сажает. Верно волхвы беду от него пророчили. Глянул старец на терем княжеский – во дворе огонь полыхает, люди вокруг снуют… Спохватился, достал заветный ларец с харатьями, запеленал в холстину, волхвам отдал.
– Тута вся моя борошень, – сказал. – А сам я ко князю пойду.
– Не ходи! – закричали волхвы. – Погубит тебя Владимир, раз попов токмо слушает. А попы наустят его – погубит!
– Не посмеет на старца руку поднять, – заверил Дивей. – Я ж его во младенчестве пестовал, всем мудростям земным учил.
Чуть скрылись во тьме волхвы, перед очами Дивея Улыба встал, сияет весь, на голове – шелом харалужный Харалужный – стальной

.
– Эко вырядился! – рассердился старец. – Ровно потешник княжеский.
– Ополчение под стенами уж, дедушко! – ликовал Улыба. – С богатой добычей идет. А народ-то и не ведает!
– На заре Владимир Русскую землю крестить станет, – сказал Дивей. – Надобно его остеречь. Чужое оно для Руси вольной – христианство. А ты же в хоромину ступай и меня дожидайся. Я ко князю пойду.
– Дедушко! – закричал Улыба. – Отпусти ты меня с учения! Замолви слово перед великим князем! Воевати хочу, во снах баралище видится! Не опозорю славы княжеской! Пускай он в дружину меня возьмет. Лише ты не гневайся, дедушко!
– Ты в учении для иного дела, – осердился Дивей. – Письму тебе надобно учиться и песни слагать. Сиди-ко в хоромине, витязь беспутный.
– Не хочу я хартоларем Хартоларь – хранитель рукописей

! Воином быть мне!
Поглядел Дивей на отрока безмудрого, насупился. Жалко Улыбу, но воя из него впрямь бы добрый вышел. Могучим вырос сын холопий, удаль в нем будто пиво бродит. Как-то раз ходили с ним по лесу и на борть Борть – гнездо диких пчел

наткнулись. А медведюшка – то ее раньше почуял, кружит, орет, пугает. Не уступил борги Улыба. Гикнул, свистнул и с топориком к медведю. Пока Диве-то дубье ломал, унот ловконько так космача и срубил. Отпустить бы его, да жалко: в письме лепый Лепый – хороший

и млад еще, не ведает, где ему быть должно.
А не отпустить ли Улыбу и в самом деле? Видно, не нужны нынче песни, а значит, и песенники не нужны…
Склонил Дивей голову, сказал что отрезал:
– Нет тебе пути в дружину.
Улыба снял с головы шелом, повертел в руках и на кол надел.
– Коли не вернусь – к волхвам ступай, – смягчившись, добавил старец. – Я песню свою у них схоронил…
– Дедушке!
Взял Дивей посох и пошел втору, к терему князя великого, где пылал нынче большой огонь.
– Дедушко! Что же с песней мне делать?.. Дедушко?!
Шел Дивей к великому князю с головой темною, ровно сумерки над Подолом. Не сутулый, не горбатый, а клонилась к земле голова.
Зазнобило той ночью великого князя киевского. Глянет из оконца – костры горят, дружинники его, крещенные, возле стоят, от жара прикрываются, а Владимиру Святославличу холодно. Отхлебнет он меда хмельного – не берет хмель, лишь пуще знобит. И смаку в меде нету, горечь одна. Огляделся князь, а в светлице пусто. Разбежались попы да бояре, и только грек Михаил все еще на лавке сидит, в глаза ему смотрит.
– Ну-ка, поп, подай мне шубейку!
Михаил не шевельнулся, губы поджал и глядит черно.
– Подай, поп! – ахнул кулаком по дубовой столешнице, ковш с медом расплескался, качнулось пламя свечей и тени на стенах.
– Охолонись, безбожник, – урезал Михаил, – не стучи, я не раб тебе. Я твой духовный наставник и отец святой.
Доверенный боярин в светлице оказался, накинул князю на плечи соболью шубейку, затем нагреб с полу беремя шитых золотом княжеских рубах и во двор понес, огню. Опустились плечи Владимира Святославлича, руки обвисли.
– Тяжко мне, тяжко, – простонал он. – Поговори со мной, поп, ежели ты – отец святой.
– С богом говори, княже, да не пей больше, – смягчился поп. – Встань на колени перед иконой, помолись до зари, ослобони душу.
Повел тяжелым взглядом князь, встретился с ликом Божьим и потянулся к нему скрюченными перстами. Потащилась и спала шуба с княжеских плеч, ровно шкура змеиная. Опустился Владимир на колена, замахал рукой, как учен был.
– Молись, княже, аки схимник молись… И пошлет тебе господь утешение, и силу даст великую, и мудрость, абы с зарею святое дело вершить… А борошень свою не жалей Нынче же все поганое, языческим знаком меченое, из терема своего вынеси да огню отдай.
Подошел поп Михаил к окованному сундуку, что в красном углу светлицы стоял, откинул крышку, перекрестился, брезгливо морщась, вынул несколько пергаментных свитков, на пол бросил.
– Сие письмо поганое, языческое – в огонь! И плюнул на свитки, ногой растоптал.
– Чем же письмо-то поганое? – вскинулся великий князь. – Писано там Слово о земле Русской, о князьях да походах их славных, дабы знали потомки, откуда есть Русь, Отцом моим хранить наказано.
– Нынче слово Божье хранить надобно, – сурово произнес поп. – Ибо христианин ты теперь, и вера твоя чистейшая, святая. Молись, княже!
Доверенный боярин в светлицу вошел, собрал остатки одежды и, наткнувшись на разбросанные харатьи, глянул на князя.
– В огонь… – вымолвил Владимир и осенил себя широким, неумелым крестом.
Боярин сгреб свитки, сложил на руке, словно поленья, и снова во двор – огню.
– Молись, княже, молись, – проронил поп Михаил, направляясь к двери. – И просветлеет душа твоя, и усладится сердце твое, и обретешь ты покой, коего жаждал многие лета.
Притворил за собой дверь Михаил-поп, молится князь в одиночестве, шепчет слова иноземные, а спину-то озноб дерет. Глядел-глядел он в святой лик и узрел, будто кривоват Бог на один глаз. Чудно Владимиру сделалось, встал он с колен и к иконе. Нет, вроде прямо смотрит малеванный Христос в очи князю. Хоть бы моргнул, а то, как рыба, пучит строгие глаза. В одну сторону пойдет Владимир, в другую попятится, а Бог-то все с него очей не сводит. Князю еще чудней! Давай он по светелке кружить. Куда ни зайдет – всюду Божий глаз следом.
Зашел в светлицу доверенный боярин, остановился на пороге, глядит, аж рот раскрыл.
– Смотри-ко, – зовет его князь. – Диво какое!
Боярин тоже покружил у святого лика, затылок почесал и интерес потерял. Князь же, ровно дитя малое, из-под стола смотрит, на лавку ляжет-заглянет. Потешно!
– Чудной бог! – воскликнул Владимир. – Ишь как. глазищи пялит! Куда ни спрячься – все видит!
– Старец Дивей к тебе пожаловал, княже, – сообщил боярин, – Тута ждет… Кликнуть али прогнать?
– Дивей? – вмиг забыл великий князь о забаве. – Где же он? Кличь!
Едва Дивей на пороге очутился, бросился к нему Владимир, обнял, облобызал, за стол усадил. Сам же толкнул ногою дверь, велел тащить меду хмельного да поросятины жареной.
– Пить с тобой будем, Дивеюшко!
Ковш Дивею до краев наполнил, подал – поклонился в пояс. А глаза-то горят, то ль от радости, то ль лихорадка изнутри палит. Осушил Владимир свой ковш, крякнул, будто хазарину голову срубил.
– Мне поп-то сказывал – молись, а я пить буду! Пригубил Дивей меду, огладил бороду и воззрился на князя.
– Али невольник ты, княже, коли в покоях своих греку-попу покоряешься?
Сверкнул очами князь, потемнел лицом, но отшутился:
– Вольный я, дедушко, егда с дружиною во чистом поле.
– Ладно ли на Корсунь ходил?
Оживился Владимир и поведал Дивею, как на приступ ходили дружинники его славные и полки доблестные, как били смертно супостата и победу одержали. Теперь станет Корсунь-город дань платить ему, князю киевскому. С каждым годом прирастает земля Русская и будет скоро могучее и больше всех земель.
Дивей не утаил, что ведомо ему о крещении великого князя, и говорит:
– А наказ твой, княже, я исполнил. Вели нести гусли звончатые.
Разошелся великий князь, о походе сказывая, опрокинул ковш меда, утерся рукавом.
– Ну-ка, боярин! – кричит. – Неси гусельки!
Боярин явился с гуслями, положил их на колени старцу, а сам на конец лавки сел, привалился к стене – слушать приготовился.
Дивея же перебирает струны перстами, гладит, обласкивает их, но песнь не начинает. Глядит вокруг, бродит очами по светлице, ровно с мыслями собирается. Ничего не укрылось от взгляда Дивеева: харатьи на полу сапога ми топтаны, бог христианский на доске мазаный, в переднем углу – чужеземная книга, ровно камень, черна, горбата…
– Пой песнь свою, Дивеюшко! – взмолился князь. – Больми Больми – крепко, сильно

алчный я ко слову твоему!
Тут на пороге грек Михаил очутился. Неслышно отворил дверь и на князя зрит, глаза угольями горят. Но молчит поп, будто тоже Дивееву песнь слушать пришел. Взметнулся, встрепенулся великий князь, заходили желваки по скулам, а очи сами к иконе обернулись, сшиблись с Божьими очами, точно тьма воинов в диком поле. Все зрит Божье мазаное око, не скроешься…
Осел великий князь, словно богатырский конь перед пропастью, опустил плечи.
– Крестился я, Дивей, и веру новую принял, христианскую, православную. Отныне песни твои-поганые… А святы лишь молитвы Христу-спасителю!
Поп Михаил так же неслышно двери притворил и исчез из светлицы. Дивей же ровно не слышал Владимира. Трогает струны перстами, и звучат они, как быльник степной под ветром. Подобрел Божий лик в углу от слов княжеских, а Владимир-то вдохновился, рубаху на груди распустил, плечи расправил и пошел по светлице.
– Веру-то принял, а в бога христианского поверил ли? – наигрывает себе Дивей. – От веры сердце пылать должно, а тебя лихорадит, трясет. Дрожишь, аки лист осиновый… Егда на Корсунь собирался, не ты ли Перуну-богу требы клал да клялся оружьем своим? А верил ли ты?
Нахмурился великий князь, будто столб, стоймя стоит. Дивей же бьет его словом, ровно палицею, а из струн гусельных звонкие стрелы пускает.
– Мечешься ты, княже, аки зверь в клетке. Паки юным метался ты и богам поклонялся без веры. Нет в тебе бога, ни Перуна русского, ни нового, христианского. Знавал ты едину богиню, да не Мокошь, а Рогнеду-княжну. Силою имал ее, и чаял я – навечно ты веру обрел. Да силою веру не обрящешь, и отринул ты Рогнеду, аки сейчас богов своих. И другую имал, и третью… Аль с верою брал, аль без веры?.. Молчи, княже, слушай песнь мою, слушай!.. Ужели не ты, Владимир Святославлич, аки на польские города собирался, вынес из терема своего идолов, да утвердил их на холме, идеже оные и поныне стоят? Веру ль ты утверждал на Руси, али себя в великом княжении? Ужель не ты послал Добрыню в Новгород, дабы то же учинить?.. Слушай, княже, слушай!.. Выгоду ль ты для себя ищешь? Для Руси ль блага? Для бояр своих и людишек? Да что за вера тогда, коли в ней токмо выгода одна?
Затрясся телом князь, задышал, ровно конь запаленный
– Пошел, боярин! – кричит доверенному.
Вытолкал его, дверь притворил да и рухнул старцу в ноги. А гусельный звон в светлице уже будто море плещется: набежит крутая волна – и откатится…
– Пощади, Дивеюшка! Сам сказывать стану! Тяжко мне, ох, тяжко! Душа слова просит, утешения. Ровно бремя каменное на сердце ношу. Нету веры-то во мне! Нету! Ищу – обрести не могу! В княжне, в Рогнеде, не было! А вознес я на холм Перуна-бога и других богов, – ан нет во мне их! И поведаю тебе, дедушко, тайну великую: пока я с дружиною в походе, мне и Бога не надобно. А как вернусь в Киев, в терем свой – тоскует мое сердце. Бога ищу! Кому-то надобно требы класть али на коленях стоять да десницею махать, да звать кого-то сильного, кто сильней меня, дружины моей и могутней Руси! А лише выеду в дикое поле – вольно мне! И богов не надобно!.. Оттого мне не сиделось в Киеве. Воевал я города польские, и вятичей покорил, и ятвягов, и радимичей, и болгарию камскую покорил! Уж и кровушки пролил:
– реки текли!.. Чудится – нету меня сильней! Сам я – бог! Я в существе своем покровитель и творитель всея живота людского!.. Привел я дружину с полками под Корсунь-город, а сила в нем великая, острог вельми крепкий да высокий. Велел я капище ставить да требы класть, ибо желание страстное почуял Богу поклониться, почуял – человече я, слабый человече. Ослаб, и думы мои робкие, и бордунь Бордунь – сабля

в деснице ровно камень тяжела и мню я бежать безочно…
Рыщет очами великий князь по лику Дивееву, а в гортани-то так и клокочет слово, так и рвется из уст, будто вода с гор. Разгулялись по струнам персты Дивеевы, уж не волны морские гудят, а пороги днепровские.
– Михаил-то, поп, рещет: не ставь требища, отринь идолище поганое. Я молить своего Бога стану, Христа-спасителя светлейшего, и Корсунь-город покорится тебе. А ту-то бабка моя, Ольга, во сне привиделась. Прими, сказывает, веру христианскую сам, и всю землю Русскую крести. И будет слава тебе во веки веков! Надобно мне дружину на приступ вести, я же ослаб и страхи думами овладели… Поп-то шепчет: прими новую веру, прими, в ней успокоение тебе, и сила твоя – в ней…
Смолк великий князь, уставился в одну точку и коленями переступил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я