ванна дешево 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Объяснясь с графом Милорадовичем, я намерен писать его величеству и, представя оправдание свое, просить об исследовании и удовлетворении по обстоятельству, оскорбляющему мою честь.
Кочубей : От вас зависит объясниться с генерал-губернатором. А намерение ваше оправдаться перед государем не может не быть одобрено. И это, конечно, соответствовать будет и имени вашему, и степени, до которой вы в службе достигнули…
В диалоге адмирала и министра мною опущены подробности частной жизни Дмитрия Николаевича. А он этих подробностей насказал много: когда и кого навещает (названы, между прочим, адмирал Мордвинов и Василий Степанович Попов, бывший некогда правой рукою Потемкина, а теперь слепой старец); когда и каких дам навещает супруга Тереза Ивановна; упомянуты «очень хорошие молодые люди», музицирующие с его дочерьми; сообщены даже размеры ставок в карточной игре.
Человеку, убежденному в своей чистоте пред властями, следовало ограничиться «благородным негодованием». Но Сенявин, видать, не был убежден в подобной убежденности самих властей. У властей могла быть та же логика, что и у недругов властей: опальный, оскорбленный адмирал – естественный противник если не монархии, то царствующего монарха. А власти, известно, ревностнее защищают носителей принципа, нежели сам принцип.
Да, Сенявин опасался подозрений правительства. В кабинете министра, не отвлекаясь и не сбиваясь, он развивает две темы. Во-первых, выпячивает личную аполитичность: смотрите, мол, весь как на ладони, «мало куда езжу». Во-вторых, высказывает личные политические взгляды, хотя об этом его не спрашивают.
Дмитрий Николаевич старательно подчеркивает свою «необиженность» («приобрев чины и почести»), свою признательность Александру Павловичу («доброта государя»). Тут он кривит душою. Какие, к черту, достались «почести»? И какая «доброта» государя, ежели годами не платил по законным счетам и годами держал в пыльном забвении? Но вот когда Сенявин говорит Кочубею о своем отношении к революции как к резне, когда говорит о самодержавии как наилучшем правлении «для нас», вот тогда он душой не кривит.
В сенявинском посещении министра слышится не только «благородное негодование», но и весьма неблагородный страх, свойственный российскому обывателю, в каких бы чинах ни был. Даже если он храбрец на поле брани. Одно дело не страшиться ядер, а совсем иное – «всевидящих очей».
Кажется, граф Кочубей разделял не высказанную собеседником мысль о возможности подозревать в чем-то крамольном адмирала, не пользующегося благоволением свыше. А иначе зачем бы, для чего бы поощрил Сенявина: ваше, мол, желание «оправдаться перед государем не может не быть одобрено»?
Академик Тарле так комментирует диалог Кочубея и Сенявина: «лукавый министр», очевидно, сам «взбудоражил через подосланных лиц» вице-адмирала; «этот прием был в большом ходу в подобных случаях».
Осмелюсь доложить – ошибка двойная. Первая вот в чем: провокация как «прием» действительно была в «большом ходу», но позднее; тайная полиция времен де Санглена и Кочубея не чета тайной полиции Плеве и Судейкина; политический сыск при Александре I еще не изощрился так, как при Александре III. Другая ошибка из-за того, что историку остался неизвестен некий корнет.
Уланский офицерик Ронов подрядился поставлять сведения «по части полиции». Подвизаясь на поприще «чтения в сердцах» и, кажется, пользуясь каким-то дальним родством, он втерся в дом вице-адмирала. Познакомился с его сыном-поручиком и что-то такое вынюхал о «занимающихся конституцией».
Нужно признать, Ронов верно взял след: Сенявин-младший состоял в тайном обществе «Хейрут». Общество это, как бы дочернее Союзу благоденствия, организовал литератор Федор Глинка.
Корнет Ронов навалял донос. Донос, как все подобные бумаги, поступил в канцелярию генерал-губернатора Милорадовича. А при Милорадовиче состоял чиновником по особым поручениям для сбора сведений о подпольных кружках… Федор Глинка. (Таким образом, Глинка предвосхитил Клеточникова, знаменитого в героической истории «Народной воли»).
Милорадович и Глинка были не только сослуживцами; они коротко сошлись на войне. Милорадович доверял Глинке, не проверяя Глинку. Но все же последнему в связи с делом поручика Сенявина грозило изобличение. И Глинка, понятно, не пожалел сил, чтобы «изобличить мальчишку Ронова».
Милорадович вымыл сукиному сыну голову. А вскоре Ронова вышибли из гвардии за поступки, несвойственные офицерскому званию: якшание с политической полицией и тогда, и много позже претило морали военных.
«Подготавливая» Милорадовича к объяснению с Роновым, Глинка, конечно, подготовил и Сенявина-младшего к очной ставке с корнетом. Поручик держался осанисто, все начисто отверг, и Милорадович счел его невиновным.
О доносе на сына узнал Сенявин-старший скорее всего от своего же сына. Ну а от кого же узнал адмирал о том, что он сам, дескать, «возглавляет тайное общество»? Если и не от сына, если и не от Глинки, то от их друзей. Вот они-то, а вовсе не мифические, подосланные Кочубеем провокаторы «взбудоражили» Дмитрия Николаевича. Однако чего ради, с какой целью? Неясно. Не ради ли вынужденного самоприкрытия?
5
Если Кочубей не до конца верил Сенявину, то Кочубей ошибался. Если декабристы верили в Сенявина, то и они ошибались.
Один наблюдательный человек отметил: в преклонных летах даже философ невосприимчив к новым идеям.
Сенявин философом никогда не был.
Один проницательный историк отметил: молодые дворяне декабристского толка ставили честь выше присяги.
Сенявин никогда не разграничивал эти понятия.
С отрочества до гроба он не менял политических воззрений. Тех, что высказал графу Виктору Павловичу.
Восстание 14 декабря 1825 года было для него военным бунтом. Военный бунт карался смертью. Сенявин мог и не оказаться в числе официальных судей, судивших декабристов. Сенявин не мог не оказаться в числе тех, кто сурово осуждал декабристов.
Он осудил бы восставших, случись «происшествие» 14 декабря и при жизни Александра I, к нему, Сенявину, недоброго. «Происшествие» случилось в начале царствования Николая I. И потому к общим мотивам, определявшим позицию Сенявина, прибавился частный.
Отставного вице-адмирала извлекли из забвения вскоре после вооруженного выступления на Сенатской площади. Не знаю, сам ли Николай вспомнил его или нашелся какой-то ходатай. Как бы там ни было, Сенявина не только призвали на службу, но и пожаловали в генерал-адъютанты, то есть сделали особой важной, исполняющей личные поручения государя.
В июне 1826 года шестерых генерал-адъютантов «прикомандировали» к Верховному уголовному суду. Среди них и Сенявина.
А в середине марта двадцать шестого года его первенец, избежавший решетки в двадцатом, очутился под замком. Капитана лейб-гвардии Финляндского полка отвезли не в Петропавловскую крепость, а на гауптвахту Главного штаба. Стало быть, Сенявина-младшего винили не в прямой принадлежности, а в некой «прикосновенности» к тайному обществу.
Новейший биограф, упомянув о назначении флотоводца членом Верховного суда, ужаснулся: Николай I заставил-де отца судить сына: «легко можно представить себе, каким кошмарным было для старого адмирала лето 1826 года».
Нет, отнюдь не «легко». И вот почему.
Николай I расправлялся с детьми, сынами, сыновьями: детьми Двенадцатого года, сынами молодой России, сыновьями старых отцов. Но отцов не заставил он судить родных сыновей.
У сенатора Муравьева-Апостола трое сыновей оказались «злодеями». Как раз по сей причине сенатора избавили от участия в судилище. Что ж до Сенявина-старшего, то ему… ему вернули сына.
Уже в июньских записях «Журнала входящим бумагам» лейб-гвардии Финляндского полка зарегистрирован как ни в чем не бывало очередной, самый обыкновенный рапорт Сенявина-младшего о выдаче «из казенного ящика» денег на ротные нужды.
Оказывается, Николай I «вменил в наказание» отсидку на гауптвахте да и отправил капитана в казармы на Васильевском острове.
Тогда-то, думаю, и возникло в душе Сенявина-старшего чувство признательности, чувство благодарности. Однако, повторяю, не этими эмоциями определялась сущность его судейской позиции.
Кроме Сенявина, в составе Верховного суда находились еще двое из декабристских кандидатов в состав будущего правительства: Сперанский и Мордвинов. Сперанского не трону; о Мордвинове, пусть вкратце, сказать надобно.
Не оттого, что Мордвинов был давним, еще с черноморской поры, доброжелателем и покровителем Сенявина, и не потому, что они и стариками дружили. Важнее сейчас оценки Мордвинова такими людьми, как Рылеев, Пушкин, Герцен.
«Уже полвека он Россию гражданским мужеством дивит». (Рылеев ); «новый Долгорукой», то есть нелицеприятный спорщик с царями (Пушкин ); «умнейший государственный человек», «дерзкий старец, приводивший Николая в ярость» (Герцен ).
И вот этот человек вместе с Сенявиным приезжал на заседания Верховного суда, рядом с Сенявиным сидел в кресле малинового бархата, в «зале общего Сената собрания». И вместе с Сенявиным определял участь героев 14 декабря.
Правда, решали они по-разному: Мордвинов требовал смягчения; Сенявин, что называется, полной меры. Это понятно, существенно. Но факт есть факт. Привожу его единственно затем, чтоб еще раз подчеркнуть: биограф не вправе держаться правила – о мертвых либо хорошо, либо ничего. Это «хорошо» – хорошо на поминках, а это «ничего» – ничего не дает…
Итак, судоговорение кончилось. Но последнее слово – слово царское. И в Царское Село везут не приговор, а «всеподданнейший доклад».
Николай произнес последнее слово.
Под сводом сумрачных Иоанновских ворот прокатился долгий гул: в крепость, «одетую камнем», вступил батальон Павловского полка. Батальон должен был удвоить караулы, и батальон удвоил караулы.
Засим в крепость, где куранты вызванивали «Коль славен», прибыли господа члены Верховного суда: сенаторы, генерал-адъютанты, действительные тайные советники – лысины и седины, геморрои и подагры, шарфы и ленты, эполеты и шпаги.
«Секретарь Сената, стоя у аналоя, называл по имени каждого преступника и к чему он приговорен с высочайшего утверждения». Приговоренные, спокойно повествует мемуарист, «имели на себе те же платья, в которых были взяты, только, натурально, без шпаг. Многие из них были даже в полных мундирах».
И многие из них принадлежали к флотскому «сословию», Сенявину дорогому и близкому. Быть может, адмирал узнал и тех, что приходили к нему в дом вместе с Николенькой.
Решать чью-либо участь на бумаге – это одно; смотреть в глаза человеку, чью участь ты решил, – совсем другое. Пусть закон есть закон, пусть военный бунт есть военный бунт, пусть и без него, Сенявина, дело решилось бы так, как оно решилось, и все ж, полагаю, тяжелое, муторное, гнетущее чувство завладело Дмитрием Николаевичем при виде обреченных молодых людей…
6
Если говорить о главном, то Сенявина извлекли из забвения вовсе не затем, чтобы он заседал в «зале общего Сената собрания».
Другая, не Сенатская площадь была в Санкт-Петербурге: Адмиралтейская. Было в Санкт-Петербурге другое, не сенатское здание: блистательное захаровское Адмиралтейство. Вот куда Дмитрий Николаевич езживал охотно и часто. Там он чувствовал себя у себя и среди своих.
Возвращенный на флот, он получил назначение членом Комитета образования флота. Не краснобаи сходились на заседания этого комитета: моряки боевые и моряки-ученые. Даже в отдаленном родстве не состоял этот комитет с теми, кои на Руси окрестили комитетами по утаптыванию мостовых.
Зимою двадцать шестого года Сенявин работал над «Запиской», рассуждая о «предметах, которые составляли главнейшее занятие» всей его жизни. Мысли свои излагал он «со свойственной старому служителю откровенностью»: наилучший способ возродить морскую мощь – это возродить воинский дух минувших времен, то есть, в сущности, традиции и обыкновения Ушакова, когда «флот наш был страшен соседственным державам», когда он был «предметом ревности и беспокойства» даже англичан.
Уж не отрицал ли Сенявин новизну? Нет, отметал «новшества» вроде памятного ему комического повеления императора Павла именовать яхту… фрегатом. Повелеть-то можно все, что угодно, но яхта останется яхтой, а фрегатов не прибавится. Сенявин противился простой перемене вывесок.
Забот ему привалило, не перечтешь. Комитет вникал и в кораблестроение, и в устройство портов, занимался и артиллерией, и штатными расписаниями… И Сенявин жил, наверстывая упущенное в годы опалы, отставки, бездействия. Не чувствовал убыли сил. Напротив, чувствовал прибыль.
Его закат был светел. Производство в полные адмиралы. Знаки «монаршего благоволения». Избрание в академики. Назначение в сенаторы. Сын, получивший егерский полк… Долги? Медленно, постепенно, но долги он гасит. Худо с сердцем, опухают ноги? Он отмахивается от докторов, не отказываясь от «низкой кучерской забавы» – пыхтит трубкой. Правда, он все-таки едет в Москву: в Петербурге нет «заведения искусственных минеральных вод», а в первопрестольной есть. Он едет в Москву, зная, что минеральные воды помогают живому, как мертвому помогают припарки. Он возвращается в Питер, чует вкрадчивый шорох смерти – и пошучивает: «Отродясь не пил воды, а помираю от водянки».
В пятый день апреля 1831 года, когда звенела капель, но еще дул студеный ветер, его грудь поднялась и опустилась, чтоб уж больше не подняться.
Санкт-Петербург взволнован похоронами адмирала, потому что покойному оказаны не просто воинские почести, нет, честь неслыханная: сам государь император Николай Павлович командует взводом, провожая адмирала в Александро-Невскую лавру…
Да, вечер был светел. Но, правду сказать, не производством в полные адмиралы, хотя и заслуженным; не избранием в Академию наук, хотя и лестным; не определением в сенат, хотя он и не напрашивался в сенаторы; не знаками монаршего внимания, хотя они и радовали… И даже не тем, что корабль Федора Литке пронес имя Сенявина по всем океанам, ибо шлюп «Сенявин» свершил кругосветное плавание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я