https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Rossinka/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

он валялся на диване с сигаретой, мы так никогда не валяемся… Славянская лень… он был славянин, я увидел это по его носу… По носу все сразу видно.Надо чаще молиться, думал Андреас, с тех пор, как я уехал из дому, я почти не молился.Небритый замолчал, уставился в окно: мирный пейзаж, все позолочено солнцем. Белобрысый сидел на том же месте, прихлебывал из фляжки кофе, ел теперь белый хлеб с маслом – масло у него хранилось в новенькой масленке – и он ел очень размеренно, очень опрятно. 'Надо чаще молиться, думал Андреас: он уже собрался было прочесть молитву, но тут небритый снова заговорил:– Да, я кинулся опрометью. Сел в первый же поезд, и все забрал с собой: спирт, мясо, деньги. Сколько денег я вез… все для нее, приятель. Для кого же я хапал? Все для нее… Эх, скорей бы напиться, скорей бы напиться… Но где достать водку? Ума не приложу. Народ здесь дурной, черного рынка нет.– У меня найдется выпить, – сказал Андреас. – Дать?– Выпить… Приятель… Выпить! Андреас улыбнулся.– Давай махнемся: я тебе – бутылку, ты мне – карту. Идет?Небритый обнял его. Лицо у него стало почти счастливым. Андреас нагнулся, нашарил в мешке бутылки. В голове у него мелькнуло: непедагогично давать небритому сразу две бутылки, вторую надо попридержать до тех пор, пока его снова не разберет или пока он не проспится! Однако он тут же нагнулся еще раз и вытащил вторую бутылку.– На, – сказал он, – пей сам, я это дело не слишком жалую.Скоро я умру, думал он, скоро, скоро, и это «скоро» уже не такое расплывчатое, к этому «скоро» я понемногу подбираюсь, уже незаметно ощупал его, обнюхал со всех сторон… Уже знаю, что умру в ночь с субботы на воскресенье между Львовом и Черновицами… В Галиции… в Восточной Галиции – в самом низу карты. Оттуда рукой подать до Буковины и до Волыни. Названия эти похожи на названия незнакомых напитков. «Буковина» – так могла бы называться очень крепкая сливовая водка. «Волынь» – напоминает неестественно густое, сиропообразное пиво; однажды я пил такое пиво в Будапеште, не пиво, а пивной кисель… Он снова посмотрел в окно, в стекле было видно, что происходит за его спиной. Он увидел, как небритый поднял бутылку, как предложил выпить белобрысому и как тот отрицательно покачал головой. Потом Андреас взглянул в окно, но там ничего не было, кроме необозримых равнин, тянувшихся до самого горизонта, этого до головокружения далекого горизонта, который будет у него перед глазами и в тот роковой час.Как хорошо, думал он, что я не один. Разве я мог бы вынести все это один? Я рад, что согласился играть в карты и познакомился с этими двумя. Небритый понравился мне с первого взгляда, а белобрысый… этот белобрысый, видно, не такой уж испорченный субъект, каким он кажется, а может, он правда, испорченный, но все равно он человек. Хуже всего, когда ты один. Было бы ужасно тяжело чувствовать себя одиноким в толпе, которая уже опять заполнила вагон, среди этих болванов, которые не говорят ни о чем, кроме своей увольнительной и своих фронтовых подвигов, кроме чинов, наград, жратвы, курева и баб, баб, баб; послушать их – все женщины валяются у них в ногах. А обо мне, подумал Андреас, ни одна не заплачет. Как странно. И грустно. Жаль, что на всем свете нет девушки, которая вспомнила бы обо мне. Пускай бы даже я принес ей несчастье. Господь бог любит несчастных. Несчастье это и есть жизнь. И боль это жизнь. Как жаль, что ни одна девушка обо мне не вспомнит и но будет плакать по мне. Я потянул бы ее за собой… плачущую… Потянул за собой… Все лучше, чем целую вечность проплакать одной. Но такой девушки нет. Ни одну я не целовал до сих пор. Странно! Впрочем, хотя и не наверняка, одна девушка все же вспомнит обо мне. Нет, не вспомнит… Наши взгляды встретились на десятую долю секунды, а то и меньше. Но с тех пор я не могу забыть ее глаза. Три с половиной года я помнил о ней, не мог забыть. Десятая доля секунды, а то и меньше! Я не знаю, как ее зовут, ничего не знаю о ней. Помню только ее глаза; очень тихие, робкие, цвета песка, напитанного дождем, скорбные глаза – в них было что-то кошачье, но еще больше человеческого; я не знаю даже, как ее зовут, не знаю, где она живет. Три с половиной года! Не знаю, какого она роста: высокая или маленькая; даже руки ее не разглядел. Хоть бы знать, какие у нее руки! Я видел только ее лицо и то мельком: темные волосы, может, черные, а может, каштановые, худое удлиненное лицо, не такое уж красивое, не такое уж выразительное, но все заслонили ее глаза, почти раскосые, цвета темного песка, глаза, полные скорби; эти глаза созданы для меня, для меня одного; только десятую долю секунды они смотрели в мои глаза, улыбались мне… Там был забор, а за забором дом, и я увидел на заборе локти девушки, а между ними ее лицо и глаза. Это случилось во Франции, в паршивой дыре за Амьеном. Летнее небо от зноя стало белесым. Под ногами мелькало шоссе, оно витками шло в гору и было обсажено жалкими метелками, справа тянулся высокий кирпичный забор, позади, как в котле, кипел Амьен: над городом поднимался дым, и этот темный дым боя сгустился, подобно грозовой туче: слева от меня шли машины с истеричными офицерами, грохотали наглые танки, обсыпавшие нас пылью, а где-то впереди рычали пушки. От виражей у меня внезапно закружилась голова, и все поплыло перед глазами, а потом вдруг забор опрокинулся и потянул меня за собой, словно я и забор были одно целое. Мир закрутился у меня в глазах; я не видел больше ничего, кроме падающего самолета, но самолет летел не сверху вниз, не с неба на землю, а с земли на небо; и тут мне Почудилось, что небо – это земля и что я лежу на его серо-синей безжалостно раскаленной поверхности. Но вот кто-то брызнул мне в лицо коньяком, потер виски, влил коньяк в глотку; я поднял глаза и увидел над собой забор, этот самый замысловато сложенный из кирпичей забор с просветами, увидел два острых локтя и на десятую долю секунды встретился взглядом с девушкой. А потом лейтенант заорал: «Нечего! Нечего! Подымайся!», и кто-то взял меня за шиворот и снова втолкнул в колонну на шоссе, шоссе опять подхватило меня и понесло дальше – я был стиснут со всех сторон, слился с марширующей колонной и даже не смог обернуться назад, не смог обернуться…Я так хотел бы знать, какой лоб у той девушки, какой рот, какая грудь и какие руки. Разве это желание предосудительно? И еще мне хотелось бы узнать ее душу. Неужели я прошу слишком многого? И кому помешало бы, если бы я поцеловал ту девушку в губы, прежде чем меня забросило в другую дыру и ранило в ногу. Стояло лето, поля были золотые, правда, худосочные колосья кое-где уже успели почернеть – их сожрала засуха. Но это ничего не изменяло. Все равно я чуть не пал смертью храбрых на колосящейся ниве, хотя такая смерть мне особо ненавистна, она сразу вызывает у меня в памяти одно стихотворение, а я не желаю помирать, как написано в стихотворениях и как изображается на плакатах, прославляющих эту поганую войну… Как бы то ни было, я лежал на колосящейся ниве, лежал раненый, истекал кровью и проклинал все на свете, ибо обстоятельства складывались точь-в-точь как в ура-патриотических стихах, вплоть до того, что я вполне мог отдать богу душу всего в пяти минутах хода от любимых девичьих глаз.Оказалось, что у меня повреждена кость. И я стал героем, поскольку был ранен на полях Франции под Амьеном, недалеко от забора, с маниакальным упорством взбегавшего на крутизну, в пяти минутах от той девушки, у которой я успел разглядеть одни лишь глаза. Всего десятую долю секунды видел я свою единственную возлюбленную – а может, мне все это только приснилось? И вот мне уже суждено умереть между Львовом и Черновицами на бескрайних просторах чужой земли.Разве я не обещал тем глазам молиться за них каждый день, каждый божий день? Сегодняшний день уже подходит к концу. Наступают сумерки, а вчера я резался в карты и только один раз, да и то мимоходом, вспомнил о ней, о девушке, имени которой я не знаю и губ которой никогда не целовал…Самое постыдное, что Андреас вдруг ощутил голод. Сегодня четверг, в воскресенье он умрет, но голод мучил его, невзирая ни на что, от голода трещала голова, появилась слабость во всем теле. В тамбуре было очень тихо, толкотня прекратилась. Андреас сел рядом с небритым, тот с готовностью подвинулся – все трое молчали. Белобрысый тоже молчал. Он держал у рта губную гармонику, повернув ее обратной стороной. Гармоника у него была маленькая, и он лишь слегка трогал ее губами, она не издавала ни звука, но по лицу белобрысого было видно, что он мысленно наигрывает какие-то мелодии. А небритый в это время пил, пил целеустремленно и безмолвно, вливал в себя алкоголь через равные промежутки времени, и в глазах у него постепенно появлялся лихорадочный блеск. Андреас принялся за последнюю порцию пайковых бутербродов. Бутерброды эти хоть и зачерствели немного, но прекрасно утоляли голод. Пища богов! Он уничтожил целых шесть бутербродов, гору хлеба, и попросил у белобрысого фляжку с кофе. На редкость вкусные, отличные бутерброды, и, управившись с ними, Андреас почувствовал удивительную умиротворенность, пришел в благодушнейшее настроение. Он радовался, что оба его попутчика молчат и что в покачивании и в ровном стуке вагона было что-то убаюкивающее. Теперь я буду молиться, думал он, прочту все молитвы, какие помню назубок и еще несколько других в придачу. Он прочел сперва «Верую», потом «Отче наш», потом «Богородицу» и «Снизойди, святой дух», прочел еще раз «Верую», потому что эта молитва казалась ему верхом совершенства, затем молитву о заступничестве, которую читают в страстную пятницу – эту молитву он любил за то, что она всеобъемлюща, за то, что ее можно читать, думая и о некрещеных иудеях. Он вспомнил Черновицы и особо помолился за евреев в Черновицах и за евреев во Львове… В Станиславе и в Коломые тоже, наверное, жили евреи… Потом он еще раз прочел «Отче наш» и молитву, которую сочинил сам; приятно было молиться в полной тишине, сидя рядом со своими попутчиками, один из которых с большим чувством, но беззвучно наигрывал на губной гармонике, повернутой обратной стороной, а другой все время прикладывался к бутылке…За окнами стало темно, и он долго-долго молился за ту девушку, ужасно долго, намного дольше, чем за всех остальных, вместе взятых. Он помолился также за небритого, и за белобрысого, и за того, кто говорил вчера: «Фактически, фактически мы уже выиграли эту войну», за него он молился очень усердно.– Бреслау, – неожиданно возвестил небритый, и в его голосе появилась непривычная весомость, почти металлические нотки; видимо, он опять начал пьянеть.– Бреслау, скоро мы прибудем в Бреслау.Андреасу вспомнились стихи: «Жил в Бреслау славный мастер». Какое прекрасное стихотворение и как обидно, что он не помнит его до конца. Нет, думал он, я умру не так уж скоро. Умру в воскресенье, либо утром, либо ночью, умру между Львовом и Черновицами на этой безбрежной чужой равнине.Потом он прочел «Арчибальда Дугласа» [1] «Арчибальд Дуглас» – хрестоматийная баллада известного немецкого поэта и прозаика Теодора Фонтане (1819 – 1898). – Здесь и далее прим. перев.

, представил себе скорбные глаза той девушки и заснул с улыбкой на губах…Пробуждение и на этот раз было ужасно… В предыдущую ночь кто-то отдавил ему руку, а в эту ночь он увидел жуткий сон, будто он сидит где-то посреди равнины на сырой, очень холодной земле и у него нет обеих ног, одни культи; небо над ним черное и тяжелое, и это небо опускается все ниже и ниже к земле, неуклонно опускается, но он не может убежать, не может крикнуть – знает заранее, что крик бесполезен. Ощущение бесполезности всякого протеста парализовало его. Где тот человек, который услышит его крик? Неужели он так и будет сидеть, пока его не раздавит эта неумолимо опускающаяся небесная твердь? Он не знает даже, что под ним: трава, мокрая трава, голая земля или топкая грязь… И он не находит в себе сил шевельнуться, а ведь он мог бы двигаться, опираясь на руки, подпрыгивая, как подбитая птица. Но куда ему ползти? Равнина бесконечна, она простирается во все стороны до самого горизонта, а небесная твердь уже совсем близко. Но тут внезапно что-то полилось ему на голову, что-то очень холодное, и на миллионную долю секунды он представил себе, что черное небо – это плотная грозовая туча и что сейчас она обрушилась на него…Эта мысль пронеслась у него в голове в миллионную долю секунды, и он хотел было закричать, но в то же мгновение проснулся и увидел небритого – тот стоял прямо перед ним, запрокинув голову, с бутылкой в руках. И Андреас понял, что на лоб ему упала капля из бутылки небритого…И все сразу вспомнилось. В воскресенье утром… А сегодня уже пятница. Еще два дня. Все вспомнилось. Белобрысый спал, небритый пил водку огромными глотками; в вагоне стало холодно – дуло из-под двери; вчерашние молитвы как-то поблекли, и при мысли о глазах той девушки возникло совсем иное чувство: не горькая радость, а печаль и одиночество. Да, он вспомнил, но утром все виделось ему в другом свете – потускневшим, безнадежным. Только одно, к сожалению, к великому его сожалению, не поблекло; не поблекло слово «скоро», оно было по-прежнему определенным, достоверным, полновесным. «Скоро» – вспомнилось сразу, оно всегда вспоминалось сразу, словно поджидало за углом. С тех пор как он произнес это слово, оно проникло ему в плоть и кровь. За эти два дня оно сроднилось с ним, срослось с его душой, с его сердцем. Утром это «скоро» было такое же четкое, такое же незыблемое, как накануне. В воскресенье…Теперь и небритый заметил, что Андреас проснулся. Небритый стоял рядом с ним в той же позе и пил прямо из горлышка. В белесых сумерках все это казалось каким-то кошмаром: мешковатая фигура небритого – он чуть присел, словно готовился к прыжку, – бутылка, его запрокинутое лицо, блеск в его глазах и какое-то странное, жуткое бульканье…– Где мы теперь? – негромко и хрипло спросил Андреас.Ему было страшно, в вагоне стало холодно, и за окнами еще не рассвело.– Недалеко от Пшемысля, – ответил небритый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я