зеркало с led подсветкой для ванной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Четыре дня, – сказал он.– Четыре дня, – сказал я. – God help us! – Это я по крайней мере усвоил.Но тогда не может ли он под залог моих денег предоставить мне хоть небольшой кредит? Он задумчиво поглядел на Фуггера, на Франкфурт, на меня, открыл сейф и дал мне два фунта.Я промолчал, подписал одну квитанцию, получил от него другую и покинул банк. На улице, разумеется, шел дождь, и мои people [14] Домочадцы (англ.)

, исполненные надежд, ждали меня на остановке автобуса. Голод смотрел на меня из их тоскующих глаз, ожидание помощи – надежной, мужской, отцовской, и я решил сделать то, на чем и зиждется миф о мужественности: я решил блефовать. Широким жестом я пригласил всех к чаю с ветчиной, и яйцами, и салатом – и откуда он только здесь взялся? – с печеньем и мороженым и был счастлив, когда после уплаты по счету у меня осталось еще полкроны. Полкроны мне хватило на десяток сигарет, спички и на серебряный шиллинг про запас.Тогда я еще не знал того, что узнал четыре часа спустя: что и чаевые можно давать в кредит. Но едва мы оказались у цели, на окраине Мейо, почти у мыса Акилл-Хед, откуда до Нью-Йорка нет ничего, кроме воды, кредит расцвел самым пышным цветом: белее снега был дом, цвета морской лазури рамы и наличники, в камине горел огонь. На торжественном – в нашу честь – обеде подавали свежую лососину. Море было светло-зеленым – там, где волны набегали на берег, темно-синим – до середины бухты, а там, где оно разбивалось об остров Клэр, виднелась узкая, очень белая кайма.А вечером мы вдобавок получили то, что стоит не меньше наличных денег: мы получили в пользование от владельца магазина кредитную книгу. Книга была толстая, почти на восемьдесят страниц, очень основательно переплетенная в красный сафьян и, судя по всему, рассчитанная на века.Итак, мы у цели, в Мейо – да поможет нам бог! Скелет человеческого поселения Внезапно, когда мы поднялись на вершину горы, нам открылся на близлежащем склоне скелет заброшенной деревни. Никто нам о ней не рассказывал, никто нас не предварял; в Ирландии так много заброшенных деревень. Церковь нам показали, и кратчайший путь к морю – тоже, и лавку, в которой продают чай, масло и сигареты, и газетный киоск, и почту, и маленькую пристань, где во время отлива остаются в тине убитые гарпуном акулы, они лежат кверху черными спинами, напоминая опрокинутые лодки, если только последняя волна прилива не перевернет их кверху белым брюхом, из которого вырезана печень, – все это сочли достойным упоминания, все, кроме покинутой деревни. Серые однообразные каменные фронтоны поначалу явились нам без перспективы, как неумело расставленные декорации для фильма с призраками. Затаив дыхание, мы начали их считать, досчитав до сорока, сбились со счета, а было их там не меньше сотни. За следующим поворотом дороги деревня предстала перед нами в другом ракурсе, и мы увидели ее теперь со стороны – остовы домов, которые, казалось, еще ждут руки плотника: серые каменные стены, темные проемы окон, ни кусочка дерева, ни клочка материи, ничего пестрого – словно тело, лишенное волос и глаз, плоти и крови; скелет деревни с жестокой отчетливостью построения – вот главная улица, на повороте, где маленькая круглая площадь, стоял, должно быть, трактир. Переулок, один, другой. Все, что не было из камня, съедено дождем, солнцем, ветром – и еще временем, которое сочится упорно и терпеливо, двадцать четыре больших капли времени в сутки: кислота, разъедающая все на свете так же незаметно, как смирение…Если бы кто-нибудь попытался нарисовать это – костяк человеческого поселения, в котором сто лет назад жило, быть может, пятьсот человек: сплошь серые треугольники и четырехугольники на зеленовато-сером склоне горы, если бы он вставил в свою картину и девочку в красном пуловере, что как раз идет по главной улице с корзиной торфа (мазок красным – пуловер, темно-коричневым – торф, светло-коричневым – лицо), и если бы он добавил ко всему белых овец, которые, словно вши, расползлись между остовами домов, этого художника сочли бы безумцем: настолько абстрактной выглядела здесь действительность. Все, что было не из камня, съедено ветром, солнцем, дождем и временем; на угрюмом склоне, как анатомическое пособие, живописно раскинулся скелет деревни – «вон там, посмотрите-ка, совсем как позвоночник», – главная улица, она даже искривлена немного, как позвоночник человека, привыкшего к тяжелой работе; все косточки целы: и руки на месте, и ноги – это переулки, и чуть смещенная в сторону голова – это церковь, серый треугольник, чуть побольше других. Левая нога – улица, что идет на восток, вверх по склону; правая – в долину, она немного короче, это скелет прихрамывающего существа. Так мог бы выглядеть – пролежи он триста лет в земле – вон тот человек, которого медленно гонят к пастбищу четыре тощие коровы, оставляя своего хозяина в приятном заблуждении, будто это он их гонит. Правая нога у него короче – из-за несчастного случая, спина согнута от трудной добычи торфа, да и голова непременно откатится в сторону, когда человека опустят в землю. Он уже обогнал нас и буркнул: «Nice day» [15] Добрый день (англ.)

, а мы все еще не набрались духу, чтобы ответить ему или расспросить об этой деревне.Разбомбленные города, разрушенные снарядами деревни выглядят не так. Бомбы и снаряды – это не более как удлиненные томагавки, топоры, молоты, с помощью которых люди разрушают и сокрушают, но здесь нет никаких следов насилия: время и стихия с бесконечным терпением пожрали все, что не было камнем, а из земли растут подушки – мох и трава, – на которых, словно реликвии, покоятся кости.Никто не пытался здесь опрокинуть стену или растащить на дрова заброшенный дом, хотя дрова здесь великая ценность (у нас это называется «выпотрошить», но здесь никто не «потрошит» дома). Даже дети, что по вечерам гонят скот поверху, мимо заброшенной деревни, даже дети и те не пытаются повалить стену или высадить дверь. Наши дети, едва мы очутились в деревне, сразу же попытались это сделать: сровнять что-нибудь с землей. Здесь никто ничего не сравнивает с землей, податливые части заброшенных жилищ оставлены в добычу ветру и дождю, солнцу и времени, и спустя шестьдесят, семьдесят или сто лет остаются лишь каменные остовы, и никогда больше ни один плотник не отпразднует здесь окончание стройки. Вот как выглядит человеческое поселение, которое после смерти оставили в покое.Все еще с болью в сердце брели мы между голыми фасадами по главной улице, сворачивали в переулки, и боль мало-помалу стихала: на дорогах росла трава, мох затянул стены и картофельные поля, карабкался вверх по стенам: камни фронтонов, лишенные штукатурки, были уже не бутом и не кирпичом, а каменной осыпью, какую намывают в долину горные ручьи; перемычки над окнами и дверьми были как горные плато, а каменные плиты, торчавшие из стен в том месте, где был камин, – широкими, как плечевые кости: на них висела некогда цепь для чугунного котла, и бледные картофелины варились в бурой воде.Мы шли от дома к дому, как разносчики, и каждый раз, когда мы переступали порог и узкая тень скользила над нашими головами, на нас обрушивался квадрат голубого неба: побольше – там, где жили когда-то люди с достатком, поменьше – у бедняков. Лишь размеры голубого квадрата еще раз напоминали теперь о различиях между людьми. Во многих комнатах уже рос мох, многие пороги уже скрылись под бурой водой; из передних стен еще торчали кой-где крюки для скотины – бычьи бедренные кости, к которым крепили цепь.– Здесь был очаг!– Там кровать!– Здесь, над камином, висело распятие.Там стенной шкаф – две вертикальные каменные пластины, а между ними зажаты две горизонтальные. В этом шкафу один из детей обнаружил железный клин, который, едва мы его вытащили, раскрошился под руками, и остался только стержень не толще гвоздя, и по просьбе детей я сунул его в карман – на память.Пять часов провели мы в этой деревне, и время промелькнуло быстро, потому что ничего не происходило. Мы только спугнули несколько птиц, да овца удрала от нас через пустой оконный проем вниз по склону. С окостеневших кустов фуксии свисали кровавые цветы. На отцветающем дроке, как грязные медяки, висели желтые лепестки; кристаллы кварца, словно кости, прорастали из мха; на улицах не было мусора, в канавах не было отбросов, в воздухе не было ни звука. Быть может, нам просто хотелось снова увидеть девочку в красном пуловере и с корзиной коричневого торфа, но она так и не пришла.Когда на обратном пути я сунул руку в карман, чтобы еще раз взглянуть на железный стержень, я достал лишь горстку красно-бурой пыли того же цвета, что и болото справа и слева от нашей дороги; туда, в болото, я ее и высыпал.Никто не мог нам точно сказать, когда и почему покинута деревня; в Ирландии так много покинутых домов; куда ни пойди, их за два часа прогулки попадется несколько: этот покинут лет десять назад, этот – двадцать, тот – пятьдесят или восемьдесят, а есть и такие дома, где еще не успели заржаветь гвозди в досках, которыми заколочены окна и двери, куда еще не проникли ни дождь, ни ветер.Старушка, жившая в соседнем доме, тоже не могла нам сказать, давно ли покинута деревня; в 1880 году, когда она была еще девочкой, в деревне уже никто не жил. Из шести ее детей только двое остались в Ирландии; двое живут и работают в Манчестере, двое – в США. Одна дочь замужем здесь, в деревне (у этой дочери тоже шестеро детей, и двое, наверно, тоже уедут в Англию, а двое – в Америку). С ней остался только старший сын; когда он гонит скотину с пастбища, его на расстоянии можно принять за шестнадцатилетнего, когда сворачивает на деревенскую улицу, ему не дашь больше тридцати пяти, а когда он с робкой ухмылкой заглядывает в наше окно, видно, что ему все пятьдесят.– Он не хочет жениться, – говорит его мать, – ну не срам ли?Конечно, срам. Он такой работящий и чистоплотный, он выкрасил в красный цвет ворота и каменные шишечки на ограде, в синий – оконные рамы под зеленой замшелой крышей; в глазах его всегда живет смех, и осла своего он похлопывает по холке очень ласково.Вечером, когда мы брали у них молоко, мы спросили его о покинутой деревне, но и он ничего не умел нам рассказать. Ровным счетом ничего. Он никогда там не бывал, пастбищ у них там нет, и торфяные ямы тоже лежат в другой стороне, к югу, неподалеку от памятника ирландскому патриоту, повешенному в 1799 году.– Вы уже его видели?Да, мы уже видели его, и Тони, пятидесяти лет от роду, снова уходит, но на углу он превращается в тридцатилетнего, выше, на склоне горы, где он мимоходом треплет осла по холке, – в шестнадцатилетнего, а когда он задерживается на мгновение возле живой изгороди из фуксий, прежде, чем скрыться за ней, он вдруг становится похож на мальчишку, каким был когда-то. Странствующий дантист от политики – Скажи мне по совести, – спросил меня Патрик после пятой кружки пива, – считаешь ли ты всех ирландцев малость чокнутыми?– Нет, – ответил я, – я считаю только половину ирландцев чокнутыми.– Тебе бы надо стать дипломатом! – сказал Патрик и заказал шестую кружку. – А теперь скажи мне уж совсем по совести: считаешь ли ты ирландцев счастливым народом?– Я считаю, – сказал я, – что вы счастливее, чем можете догадаться, а если б вы догадались, какие вы счастливые, вы б, уж верно, нашли какую-нибудь причину, чтобы стать несчастными. У вас есть много причин чувствовать себя несчастными, но главное – вы любите поэтическую сторону несчастья. Твое здоровье!Мы снова выпили, и только после шестой кружки пива Патрик решился наконец спросить меня о том, о чем уже давно хотел спросить.– А скажи-ка, – спросил он тихо, – ведь Гитлер был – мне думается – не такой уж плохой человек – просто он – мне думается – слишком далеко зашел.Моя жена ободряюще кивнула мне.– А ну, – тихо сказала она по-немецки, – не робей, выдерни у него этот зуб.– Я не зубной врач, – так же тихо ответил я жене, – и мне надоело по вечерам ходить в бар; всякий раз я должен выдирать зубы, всякий раз одни и те же, хватит с меня.– Дело того стоит, – сказала мне жена.– Ладно, Патрик, слушай, – приветливо начал я, – мы точно знаем, куда зашел Гитлер: он шел по трупам миллионов евреев, детей…Лицо Патрика болезненно передернулось. Он велел принести седьмую кружку и печально сказал:– Эх, жалко, что и ты попался на удочку английской пропаганды, очень жалко.Я не дотронулся до своего пива.– Ладно, – сказал я, – дай уж я выдерну у тебя этот зуб; может, тебе будет немножко больно, но иначе нельзя. Только после этого ты станешь по-настоящему славным парнем. Так что давай я приведу в порядок твою челюсть, я все равно уже считаю себя странствующим дантистом…Гитлер был… – начал я и рассказал ему все. Я уже набил руку, я стал искусным врачом, а когда пациент тебе симпатичен, действуешь осторожнее, чем когда работаешь просто по привычке, просто по обязанности. – Гитлер был… Гитлер делал… Гитлер говорил…Все болезненнее дергалось лицо Патрика, но я заказал виски, я выпил за его здоровье, и он выпил, чуть поперхнувшись.– Ну как, очень было больно? – осторожно спросил я.– Да, – сказал он, – очень, и пройдет еще несколько дней, пока вытечет весь гной.– Не забывай регулярно полоскать рот, а если будет болеть, приходи ко мне – ты знаешь, где я живу.– Я знаю, где ты живешь, – сказал Патрик, – и я непременно приду, потому что болеть будет наверняка.– И все-таки, – сказал я, – хорошо, что зуб вырван.Но Патрик промолчал.– Выпьем еще по одной? – грустно спросил он.– Да, – сказал я. – Гитлер был…– Перестань, – сказал Патрик, – перестань, пожалуйста, там открытый нерв.– Ну и прекрасно, – сказал я, – значит, он скоро отомрет, значит, надо выпить еще по одной.– Неужели тебе не бывает грустно, когда у тебя выдерут зуб? – устало спросил Патрик.– В первую минуту бывает, – сказал я, – а потом я радуюсь, когда больше не гноится.– А всего глупей, – сказал Патрик, – что теперь я и вовсе не знаю, чем мне так нравятся немцы.– Они, – тихо сказал я, – должны тебе нравиться не благодаря , а вопреки Гитлеру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я