https://wodolei.ru/catalog/unitazy/uglovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но она не смеялась, она дрожала и была очень серьезна. И когда она попыталась расстегнуть пуговицы, руки ее не послушались, пальцы были ледяные и не гнулись.
– Погоди, – сказал он тихо и ласково, – я помогу.
Руки у него были куда спокойней, страх его сидел глубже, чем у нее; он ощущал страх где-то в суставах ног; ему казалось, что ноги у него ватные и что он вот-вот грохнется. Правой рукой он расстегивал пуговицы, левой гладил девочку по волосам, словно хотел ее утешить.
Слезы у нее полились совершенно неожиданно; без рыданий, без всхлипываний, просто они вдруг беззвучно потекли у нее по щекам.
– Почему ты плачешь?
– Мне страшно, – сказала она, – а тебе нет?
– Мне тоже, – сказал он, – мне тоже страшно. И вдруг он пришел в такое волнение, что чуть не оторвал последнюю пуговицу на ее блузке, но, увидев грудь девочки, он глубоко и облегченно вздохнул; ему было страшно, потому что он боялся почувствовать отвращение, боялся той минуты, когда придется из вежливости лицемерить, скрывая свое отвращение, но никакого отвращения он не почувствовал, и ему не пришлось лицемерить. Он вздохнул еще раз. И слепы девочки высохли так же внезапно, как появились; она напряженно всматривалась в него, ловила каждое движение ого лица, выражение глаз… И все это навек откладывалось в ее памяти; уже сейчас она знала, что когда-нибудь, много лет спустя, она будет ему благодарна за то, что именно он первый расстегнул пуговицы
у нее на блузке.
Пауль не сводил взгляда с девочки, но не дотрагивался до нее, только качал головой, и вдруг он рассмеялся.
– Что ты? – спросила она. – И мне тоже можно смеяться?
– Конечно, – сказал он, и она тоже засмеялась,
– Это очень красиво, – сказал он, и ему снова стало стыдно, потому что он сказал «э т о» вместе «о н а», он не мог заставить себя произнести слово «о н а».
– Застегни теперь, – сказала девочка.
– Нет, – сказал он, – застегни сама, только подожди еще минутку.
Было очень тихо, солнце ярко светило сквозь желтую занавеску с темно-зелеными полосами. Темные полосы лежали и на лицах детей.
В четырнадцать, думал мальчик, еще нельзя быть близким с женщиной.
– Я застегну, – сказала девочка.
– Хорошо, – согласился он, – застегни. – Но на мгновение он еще задержал ее руки в своих, девочка посмотрела на него и громко рассмеялась.
– А почему ты сейчас смеешься?
– Я так рада. А ты?
– Я тоже, – сказал он, – я рад, что это так красиво.
Он выпустил ее руки и отступил назад, а когда она
стала застегивать блузку, он отвернулся.
Потом обошел вокруг стола и начал разглядывать открытый чемодан, который стоял на кровати: джемпера были сложены стопкой, белье рассортировано по целлофановым мешочкам; с кровати уже сняли простыни, и чемодан стоял на голубом чехле матраса.
– Ты, значит, правда уезжаешь? – спросил он.
– Да.
Он прошел еще несколько шагов и заглянул в открытый платяной шкаф, в нем остались только вешалки, и на одной из них болталась красная ленточка. Пауль захлопнул дверцы шкафа и посмотрел на книжную полку над кроватью, на полке ничего не было, кроме листка старой промокашки и тоненькой книжонки, косо прислоненной к стене: «Что необходимо знать о виноделии».
Он оглянулся и увидел, что ее пальто лежит на полу. Поднял его, бросил на стол и выбежал из комнаты.
Она стояла в дверях кухни с биноклем у глаз и, когда он положил ей руку на плечо, вздрогнула, опустила бинокль и испуганно взглянула на него.
– Иди теперь, – сказала она, – теперь тебе пора уходить.
– Дай мне еще раз посмотреть.
– Нет, праздник скоро кончится, и мама придёт, чтобы отправить меня на вокзал. Ты ведь знаешь, что будет, если кто-нибудь застанет тебя здесь.
Он молчал, но все еще не снимал руки с ее плеча. Тогда она быстро вывернулась, перебежала на другую сторону стола, вынула из ящика ножик, отрезала кусок огурца и впилась в него зубами, положив нож на место.
– Иди, – сказала она, – хватит таращить на меня глаза, а то ты станешь такой же, как аптекарь или как этот ваш Дрёнш.
– Молчи, – сказал он. Быстро подошел к ней вплотную и крепко ухватил ее за плечо; она взглянула на него с удивлением, через его руку снова поднесла ко рту огурец и улыбнулась.
– Разве ты не понимаешь, – сказала она, – я ведь была так рада.
Потупившись, он отпустил ее, подошел к балкону, вскочил на перила и крикнул:
– Дай руку!
Она засмеялась, подбежала к нему, положила огурец на перила, ухватила обеими руками его руку и, упершись коленками в ограду балкона, крепко держала его, пока он спускался на крышу беседки.
– Кто-нибудь нас обязательно видел, – сказал он.
– Не сомневаюсь, – сказала она. – Отпускать?
– Подожди еще. Когда ты вернешься из Вены?
– Скоро, – сказала она. – Ты хочешь, чтобы поскорее?
Он уже стоял обеими ногами на крыше.
– Теперь можно отпускать, – сказал он. Но она не отпускала, смеясь, она говорила:
– Я приеду обратно. Когда мне приехать?
– Тогда, когда мне можно будет увидеть это опять.
– Не так уж скоро.
– А когда?
– Сама не знаю, – сказала она и посмотрела на него задумчиво. – Сперва ты был как зачарованный, а потом вдруг стал почти такой же, как аптекарь. Не хочу, чтобы ты был похож на аптекаря, чтобы впал в смертный грех и был связанным и на небе.
– Теперь отпускай, – сказал он, – или помоги мне влезть обратно.
Она засмеялась, отпустила его, взяла с перил свой огурец и откусила от него еще раз.
– Но мне все равно надо во что-то пульнуть, – сказал он.
– Только не стреляй ни в кого живого, – сказала она, – стреляй лучше в теннисные мячи или в… или в банки с повидлом.
– Почему ты догадалась про банки с повидлом?
– Не знаю, – сказала она, – просто я представила себе, до чего здорово стрелять в банки с повидлом. Звон стекла, брызги… Обожди, – сказала она поспешно, так как он уже отвернулся и приготовился лезть дальше. Снова обернувшись, он серьезно посмотрел на нее. – Ты мог бы, – сказала она тихо, – ты мог бы встать у шлагбаума около водокачки. Знаешь? И мог бы выстрелить в воздух, когда мой поезд проедет мимо. Я высунусь в окно и буду махать тебе.
– Ну да, – сказал он, – я так и сделаю. Когда отходит твой поезд?
– В семь десять, – сказала она, – в семь тринадцать он будет у шлагбаума.
– Значит, я успею, – сказал он, – до свидания. Ты приедешь обратно?
– Приеду, – сказала она, – обязательно. – И, прикусив губу, повторила еще раз тише: – Приеду.
Она смотрела, как он спускался, держась за флюгер, пока его ноги не коснулись первой перекладины беседки, как он побежал по газону к террасе и влез в дом. Тут она увидела, что он опять переступил через латунную полоску порога, взял коробку с теннисными мячами, снова вылез на террасу, а потом она слышала, как хрустит гравий у него под ногами, когда он с коробкой под мышкой пробегал около гаража.
Надеюсь, он не забудет обернуться и помахать мне рукой, думала она. И вот он уже остановился у ворот гаража и замахал рукой, а потом вытащил из кармана пистолет, прижал его дулом к коробке с мячами и, прежде чем завернуть за угол и скрыться из виду, еще раз махнул рукой.
Она быстро подняла бинокль прямо к поднебесью и опять начала вырезать круглые синие коржики, медали из небесной субстанции; Ренания и Германия, берег реки с флагом соревнований, круглый кусок горизонта и зеленая река, прочерченная красным пунктиром вымпелов. Мои волосы будут отлично потрескивать, думала она, они уже потрескивали, когда он гладил их. И в Вене тоже будут вина. Ах уж эти виноградники: прозрачно-зеленые кислые ягоды, листья, которые эти жирные боровы нацепляют себе на лысины, чтобы походить на этого… как его?… Бахуса.
Она обшарила биноклем все улицы, в которые смогла вторгнуться, – на улицах не было ни души, она не увидела ничего, кроме покинутых автомобилей; тележка мороженщика все еще стояла на площади, Пауля нигде не было. И все же, думала она с улыбкой, снова направляя бинокль на реку, и все же я стану твоим Иерусалимом.
Мать открыла входную дверь и вошла в переднюю, но девочка не повернула головы. Уже без четверти семь, думала она, надеюсь, он успеет прибежать к шлагбауму до семи тринадцати. Она услышала, как защелкнулся замок чемодана и как в нем повернулся крохотный ключик, услышала твердые шаги и от неожиданности вздрогнула: мать набросила ей на плечи пальто; руки матери задержались на ее плечах.
– Деньги взяла?
– Да.
– Билет?
– Да.
– Бутерброды?
– Да.
– Чемодан сложен аккуратно?
– Да.
– Ты ничего не забыла?
– Нет.
– Никому ничего не рассказала?
– Нет.
– Адрес в Вене помнишь?
– Да.
– Номер телефона?
– Да.
Короткая пауза была сумрачной, пугающей, ладони матери соскользнули с ее плеч на руки.
– Мне казалось правильней не быть с тобой в эти последние часы. Я знаю, так легче. Мне ведь в жизни не раз приходилось прощаться… и хорошо, что я тебя заперла. Ты ведь знаешь…
– Да. Хорошо. Знаю.
– А теперь пошли.
Ужасно худо, что мать заплакала, это было почти так же, как увидеть плачущий памятник; мать все еще красива, но ее красота кажется суровой, холодной. Ореол прошлого окружает ее, словно темный венец. Диковинные слова встречаются в истории ее жизни: коммунизм… догматизм, человек по фамилии Мирцов; а потом потеря веры, бегство, но в мозгу по-прежнему крутятся догматы утраченной веры, будто мозг – это ткацкий станок, шпульки которого продолжают вращаться, хотя нити больше нет; какие сложные узоры они ткут, но все зря – только шум, как прежде, и бег вхолостую, особенно если мать находит антиподов, жрецов иных богов, таких, как Дульгес, отцы города, священник, учительница, монахини. И когда закроешь глаза и слышишь их извечный спор, кажется, что это крутится шарманка или трещит неугомонная трещотка, которую приводит в движение ветер. Но иногда, очень редко, мать выглядит как сейчас – обычно это бывает после нескольких рюмок, – и тогда люди говорят: «Боже, несмотря на все, она наша, истая цишбруннская девушка».
Как хорошо, что мать закурила; слезы, увлажнявшие сигарету, слезы, окутанные дымом, казались не столь уж серьезными, походили скорее на притворные слезы, хотя мать никогда не стала бы притворяться плачущей.
– Когда-нибудь я им отомщу, – сказала она. – Ужасно, что тебе надо уезжать. И что мне пришлось уступить.
– Так едем со мной.
– Нет, нет, ты вернешься, пройдет год, может, два, и ты вернешься. Никогда не делай того, что они тебе приписывают. Никогда. А теперь пойдем.
Девочка сунула руки в рукава пальто, застегнула пуговицы, проверила – тут ли билет, кошелек и побежала в свою комнату за чемоданом, но мать покачала головой и не дала ей поднять чемодан.
– Я сама, – сказала она, – а ты поторапливайся. Уже поздно.
На лестнице была жарища, из подвала несло винным духом, там аптекарь разливал по бутылкам вино; кисловатый винный запах как нельзя лучше подходил к водянисто-лиловым стенам. Узкие улицы, темные провалы окон, парадные, из которых ей кричали те непонятные слова. Скорее! Шум, доносившийся с берега реки, стал громче, люди уже заводили машины – соревнования кончились. Скорее! Железнодорожник на контроле был с матерью на «ты»: «Иди, голубушка, проходи без перронного». Пьяный, покачиваясь, брел по темному подземному переходу, орал что-то, а потом швырнул полную бутылку вина в сырую черную стену; зазвенели осколки стекла. Поезд уже стоял у перрона, мать внесла чемодан на площадку.
Никогда не делай того, что они тебе приписывают. Никогда.
Хорошо, что их прощанье было таким коротким – у них оставалась одна-единственная минута, но и эта минута показалась им очень длинной, длиннее, чем весь прошедший день.
– Тебе, наверное, хочется взять с собой бинокль? Прислать его?
– Да, пришли. Ах, мама…
– Ну что?
– Я ведь с ним почти незнакома.
– Ничего, он славный, и он рад, что ты будешь жить с ним.
– И не пьет вина?
– Да, он не любит вино… И у него есть деньги, он торгует разными вещами.
– Какими вещами?
– Сама не знаю какими – наверное, одеждой или чем-нибудь еще в этом роде. Он тебе понравится.
Они не поцеловались. Нельзя целовать памятники, даже если памятники плачут. Мать исчезла в подземном переходе, так и не обернувшись: воплощение злосчастья, женщина, законсервированная в своем горьком, полном ошибок прошлом. Вечером, если на кухне будет сидеть Дульгес, шарманка опять закрутится, заведет старые песни – мать разразится целой тирадой: «Разве слезы, как таковые, не являются пережитком буржуазного мировосприятия?» и «Неужели в бесклассовом обществе будут иметь место слезы?»
Школа уже осталась позади, и плавательный бассейн тоже, поезд промчался под небольшим мостом, потом долго-долго тянулись виноградники, сплошная стена виноградников, промелькнул лесок… а вот и шлагбаум у водокачки, оба мальчика тут как тут, она услышала звук выстрела, увидела черный пистолет у Пауля в руке и крикнула: «Иерусалим! Иерусалим!» – а потом, после того, как мальчики уже скрылись из глаз, крикнула это слово еще раз, отерла слезы рукавом, взяла чемодан и побрела в вагон. Я не сниму пока пальто, думала она, пока еще рано.
III
– Что она кричала? – спросил Гриф.
– Разве ты не расслышал?
– Нет, а ты? Что она крикнула?
– «Иерусалим», – сказал Пауль тихо. – «Иерусалим» – она кричала это и после того, как поезд прошел. Пойдем. – Он обескураженно посмотрел на пистолет, пистолет он теперь держал дулом книзу, не спуская большого пальца с курка. А он-то думал, что выстрел будет громкий и пистолет задымится; представлял себя стоящим у полотна дороги с дымящимся пистолетом в руках, но пистолет не дымился, он даже не стал горячим. Пауль осторожно провел указательным пальцем по стволу, потом убрал палец. – Пошли, – сказал он. Слово «Иерусалим» я расслышал, думал он, но не знаю, что она хотела этим сказать.
Они свернули с дороги, тянувшейся параллельно рельсам; Гриф держал под мышкой банку с повидлом, которую прихватил из дома, Пауль нес пистолет; в лесу, когда на их лица упала зеленая тень, они разом остановились и поглядели друг на друга:
– Ты вправду решился на это?
– Нет, – сказал Пауль, – да нет же, надо… – Он;
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я