https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/arkyl/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
Ну и где же такая река Лобань? А вот возьму и не скажу. Она не выдумана, она есть. Я в ней купался. Я жил на ее берегах.
Ладно, для тех, кто не сделает ей ничего плохого, открою. Только путь к Лобани очень длинный, и надо много сапог сносить, пока дойдешь. Хотя можно и босиком.
Надо идти вниз и вниз по Волге – матери русских рек, потом будут ее дочки: сильная суровая Кама и ласковая Вятка, а в Вятку впадает похожая на Иордан река Кильмезь, а уже в Кильмезь вливается Лобань.
Вы поднимаетесь по ней, идете по золотым пескам, по серебристым лопухам мать-и-мачехи, через сосновые боры, через хвойные леса, вы слышите ветер в листьях берез и осин и вот выходите к тому бревнышку, на котором я сидел, и садитесь на него. Вот и все. Идти больше никуда не надо и незачем. Надо сидеть и ждать. И выйдет к воде лосиха с лосятами. А на этом берегу будет пастись корова с колокольчиком на шее.
И редкие птицы будут лететь посередине Лобани и будут забывать о своих делах, засмотревшись в ее зеркало. Ревнивые рыбы будут тревожить водную гладь, подпрыгивать, завидовать птицам и шлепаться обратно в чистую воду.
Все боли, все обиды и скорби, все мысли о плохом исчезнут навсегда в такие минуты. Только воздух и небо, только облака и солнышко, только вода в берегах, только родина во все стороны света, только счастье, что она такая, красивая, спокойная, добрая.
И вот такая течет по ней река Лобань.

Завоеванные марши

Название напоминает нам пушкинскую повесть «Метель». То место, когда восторженные русские женщины встречают героев, покоривших Париж. «И в воздух чепчики бросали». Герои шагают под музыку. А какая музыка? «Музыка играла завоеванные марши», и русские солдаты маршируют под них. И то сказать, ценную добычу мы вывезли из Европы: новые моды, Вольтера, декабристов...
А взять войну, которую мы застали. Великую Отечественную. Мы с ума сходили, ломясь на четыре серии «Тарзана», потом кричали, как обезьяна Чита, превращали прибрежные ивняки и березы в джунгли, пикируя с их вершин. Музыка на танцах тоже была уже не наша, наяривали «Розамунду», «линдачили», чуть позднее от цивилизованного Запада после еще одной войны, «холодной», пришел рок-н-ролл, помню, парни орали: «Я вхожу, она лежит, и попа гола, на столе стоит бутылка кока-кола». Очень нам было интересно отведать этой кока-колы. Подумаешь, квас, медовуха, морс, лимонад, березовый сок, взвар, темнота это, отсталость, а кока-кола – культура, химия. Тут и рубашки с Запада пришли, нейлоновые, красота опять же, что там наш лен, хлопок, сатин, ситец, шелк, креп-марекен, гладить надо, а тут сверкает и не мнется. Правда, тело не дышит, задыхаешься и платишь еще за все это дорого, но Запад же.
Право, смешно видеть седых и лысых мальчиков, вспоминающих шестидесятые. Они находили счастье свободы в записях битлов на рентгеновских снимках. Даже термин у торговцев был: на ребрах. Отведут в сторону и негромко: «Есть и на ребрах. Возьмешь? Но дороже». Все это называлось воздухом свободы.
Ну вот, дожили до счастья гласности, и можно стало извлечь на свет Божий то сокровенное, что проклятые партократы запрещали. И извлекли, и что предстало взорам: пошлость, разврат и насилие. Сказанное не значит, что я жалею партократию, отнюдь. Она выгнила изнутри оттого, что на нее влияли те, на кого влиял Запад. Ведь наивно думать, что от власти что-то зависит, потому что сама власть зависима. От кого? Да от тех же детей, которые слушали музыку на ребрах, ходили на закрытые просмотры. А что такое закрытый просмотр? Это процентов на десять Феллини и Антониони, а на девяносто – порнуха.
Для кого-то же пели Марио Ланца, Мария Каллас, Элизабет Шварцкопф, Рената Тебальди, для кого-то же дирижировали Герберт фон Караян и Клаудио Аббадо, – они не их выбрали в образцы для подражания, не их искусство, а хрипение, визги. А что классика? Классика думать заставляет. А думать уже нечем – с чердака крыша съехала, ветер гуляет по чердаку. Разве не круто? Прикинь. В натуре, не стремно. А взрослые дяди очень заботятся о деточках. Миленькие, ведь думать-то тяжело, на себе испытали, вам поможем. Сочинение изложением заменим, литературу и язык из школы изгоним, и будет сплошной английский для бизнеса, а свой будем упрощать и упрощать и доведем до мычания, скоро же будет не жизнь у вас, а сплошные инстинкты. А мы еще чего-нибудь на Западе собезьянничаем.
За стекло затолкаем жить, запустим туда политика, который будет торопить ваше спаривание, или писателя – специалиста по прямой кишке. А то на остров вывезем и будем хихикать, глядя как вы превращаетесь в дикарей.
Ну, и так далее. Словом, продолжаем плясать под «завоеванные марши». Все дело в уровне организаторов этих плясок. Если они делают такие передачи, угнетающие психику, унижающие, развращающие, значит, они сами еще хуже и стаскивают остальных на свой уровень. В этом все дело. А там и ад рядышком. Но провалятся в него не заблудшие и обманутые из поколений, прозванных собачьими именами – пепси, секси пофигистов, а организаторы. Зная историю предыдущего времени, можно утверждать с точностью, что так и будет.

Подкова

Кузня, как называли кузницу, была настолько заманчивым местом, что по дороге на реку мы всегда застревали у нее. Теснились у порога, глядя, как голый по пояс молотобоец изворачивается всем телом, очерчивает молотом дугу под самой крышей и ахает по наковальне.
Кузнец, худой мужик в холщовом фартуке, был незаметен, пока не приводили ковать лошадей. Старые лошади заходили в станок сами. Кузнец брал лошадь за щетку, отрывал тонкую блестящую подкову, отбрасывал ее в груду других, отработавших, чистил копыто, прибивал новую подкову, толстую. Казалось, что лошади очень больно, но лошадь вела себя смирно, только вздрагивала.
Раз привели некованого горячего жеребца. Жеребец ударил кузнеца в грудь (но удачно – кузнец отскочил), выломал передний запор – здоровую жердь – и ускакал, звеня плохо прибитой подковой.
Пока его ловили, кузнец долго делал самокрутку. Сделал, достал щипцами из горна уголек, прикурил.
– Дурак молодой, – сказал он, – от добра рвется, пользы не понимает, куда он некованый? Людям на обувь подковки ставят, не то что. Верно? – весело спросил он.
Мы вздохнули. Кузнец сказал, что можно взять по подкове.
– На счастье.
Мы взяли, и он погнал нас, потому что увидел, что ведут пойманного жеребца. Мы отошли и смотрели издали, а на следующий день вернулись.
– Еще счастья захотели? – спросил кузнец.
Но мы пришли просто посмотреть. Мы так и сказали.
– Смотрите. За погляд денег не берут. Только чего без дела стоять. Давайте мехи качать.
Стукаясь лбами, мы уцепились за веревку, потянули вниз. Горн осветился.
Это было счастье – увидеть, почувствовать и запомнить, как хрипло дышат порванные мехи, как полоса железа равняется цветом с раскаленными углями, как отлетает под ударами хрупкая окалина, как выгибает шею загнанный в станок конь, и знать, что все лошади в округе – рабочие и выездные – подкованы нашим знакомым кузнецом, а мы его помощники, и он уже разрешает нам браться за молот.

Лодка надежды

У рыбацких лодок нежные имена: Лена, Светлана, Ольга, Вера... Я шел с рыбаками на вечерний вымет сетей на баркасе «Надежда» и пошутил, что с лодкой надежды ничего не может случиться.
– Сплюнь! – велел старший рыбак.
Солнце протянуло к нам красную дорогу, и на конце этой дороги волны нянчили наш баркас.
Пришли на место. Выметали сети. Отгребли, запустили мотор.
Рыбак, тяжело ступая бахилами, подошел и сел. Помолчал.
Прожектор заката вел нас на своем острие.
– Надежда! – сказал рыбак. – На этой «Надежде» нас мотало, думали: хватит, поели рыбки, сами рыбкам на корм пойдем.
От лодки разлетались белые усы брызг, как будто лодка отфыркивалась в обе стороны.
– А ты ничего, – одобрил он. – Выбирать пойдешь?
– Пойду.
И вот, хоть верь, хоть не верь, своей дурацкой шуткой я накликал беду. Когда на следующий день мы выбирали сети, налетел шторм.
Лодку швыряло, как котенка. Ветер ревел так, что уничтожал крик у самых губ.
Вернув рыбу морю и отдав пучине сети, мы все-таки выгребли. Когда, обессиленные, мы лежали на песке и волны, всхрапывая от злости, расшатывали причал, он крикнул:
– Как?
Я показал ладони.
– Заживет!
Я согласился, но все равно сказал, что имя у лодки хорошее. Он засмеялся.
– Жена моя – Надя. Каприз ее был. Назови, говорит, лодку, как меня, тогда выйду.
– Хорошая?
– Лодка? Сам видел.
– Жена!
– Об чем речь. Сейчас с ума сходит.
Он стащил сапоги, вылил воду и хитро посмотрел на меня:
– Хочешь, надежду покажу?
– Да.
Я подумал, что в поселке он покажет свою жену Надежду.
– Вот! – Он показал мне свои громадные ладони, величиной в три моих.

Где-то далеко

Много времени в детстве моем прошло на полатях. Там я спал и однажды – жуткий случай! – заблудился.
Полати были слева от входа, длинные, из темно-скипидарных досок.
Я проснулся: темень темная. Мне понадобилось выйти. Пополз, пятясь, но уперся в загородку. Пополз вбок – стена, в другой бок – решетка. Вперед – стена. Разогнулся и ударился головой о потолок. Слезы покапали на бедную подстилку из чистых половиков.
Тогда еще не было понимания, что если ты жив, то это еще не конец, и ко мне пришел ужас конца.
Все уходит, все уходит, но где-то далеко-далеко, в деревянном доме с окнами в снегу, в непроглядной ночи, в душном тепле узких, по форме гроба, полатей ползает на коленках мальчик, который думает, что умер, и который проживет еще долго-долго.

Морская свинка

Я ходил в лаптях. Пишу об этом и безо всякой гордости, и безо всякой грусти. Помню лучину, деревянную борону, веревочную упряжь, глиняные толстые стаканы, морскую свинку, таскавшую билетики с предсказанием судьбы... Я много жил. Я помню средневековье.
В воспоминаниях, даже в небольших по времени, прочтется прогресс. Толстой дожил до синематографа. Я тоже до чего-нибудь доживу. Тут можно ехидно улыбнуться. Но вопрос как читать.
Да, о свинке. Она вытащила мне бумажку с записью моей судьбы, но не успел я вчитаться в нее, как билетик отобрали: желающих узнать свою судьбу было больше, чем судеб.

Амулет

В то время я еще не учился. У нас жила девочка, бессловесная удмуртка. Она жила зиму или две, ходила в школу. Тогда мало было школ по деревням.
Питалась она очень бедно, почти одной картошкой. Мыла две-три картофелины и закатывала в протопленную печь. Они скоро испекались, но не как в костре, не обугливались, а розовели... Излом был нежно-серебристым, как горячий иней.
Я однажды дал ей кусок хлеба. Она испугалась и не съела хлеб, а отдала нищему.
Мама жалела девочку-удмуртку:
– Как же бедно-то живут.
– А хлеб не взяла.
– Не возьмет, не нашей веры.
– А какой?
– Да я толком-то и не знаю. У нас на икону крестятся, а они в рощу ходят, молятся, келеметище.
– А какая у меня вера?
– Ты православный, мирской.
Помню, как приходит мать удмуртки. Как извиняется, что стучат задубеневшие лапти, как они сидят в темноте, в языческих отблесках огня из-под плиты. Не зная их языка, я догадываюсь, что дочь рассказывает обо мне. Утром мать удмуртки украдкой дает мне, как очень важное, темного от времени деревянного идола, амулет их религии. Религии, непонятной мне, но отметившей меня своим знаком за кусок хлеба для голодной их дочери.
Днем, когда я, набегавшись по морозу, греюсь на полатях, солнце золотит желтую клеенку стола, удмуртка сидит за столом и учит «У лукоморья дуб зеленый...».
Я быстрее ее запоминаю стих и поправляю ее, а она смеется и дает мне большую теплую картофелину.

Гречиха

Вот одно из лучших воспоминаний о жизни.
Я стою в кузове бортовой машины, уклоняюсь от мокрых еловых веток. Машина воет, истертые покрышки, как босые ноги, скользят по глине.
И вдруг машина вырывается на огромное, золотое с белым, поле гречихи. И запах, который никогда не вызвать памятью обоняния, теплый запах меда, даже горячий от резкости удара в лицо, охватывает меня.
Огромное поле белой ткани, и поперек продернута коричневая нитка дороги, пропадающая в следующем темном лесу.

В заливных лугах

Поздней весной в заливных вятских лугах лежат озера.
Дикие яблони, растущие по их берегам, цветут, и озера весь день похожи на спокойный пожар.
Ближе к сенокосу под цветами нарождаются плоды. Красота становится лишней, цветы падают в свое отражение. И на воде еще долго живут. Озера лежат белые, подвенечные, а ночью вспоминается саван.
Падает роса. Лепестки, как корабли, везущие слезы, покачиваются, касаясь друг друга.
Постепенно вода оседает, озера уходят в подземные реки. И как будто лепестки вместе с ними.
Вода в вятских родниках и колодцах круглый год пахнет цветами. Пьют эту воду кони и люди, птицы и звери, цветы и травы, дает эта вода жизнь всему сущему, всему живому.
Только мертвым не нужна вода. Поэтому место для них выбирают на взгорьях.

Передаю

Я шел быстро, но не с такой скоростью, чтобы проскочить мимо, когда он крикнул:
– Думай хоть немного!
Он не ожидал, что я остановлюсь; но обрадовался, что я задержался. Протянул крепкую сухую руку. Бесцветные глаза его выражали просьбу. Я постоял и дернулся, чтобы идти дальше, но он удержал мою руку и виновато улыбнулся.
Я увидел седую щетину на подбородке, худую шею, старый китель с медными пуговицами и, не снимая руки, сказал:
– Я думаю. Как же иначе? Я что, обрызгал вас? (Было мокро.)
Он выпустил мою руку, двою вскинул к козырьку кепки и торжественно объявил:
– Триста пятый полк, Двенадцатая гвардейская! – Сник, уронил руку и добавил: – Сколько полегло...
Я не знал, что ответить, и сказал негромко:
– Ничего. Так уж... Что делать.
Еще помолчал и шагнул было, но он выпрямился и надменно произнес:
– Я не пьян! Фронтовые сто грамм.
Я пожал плечами – мол, я и не говорю, что вы пьяны, – и пошел.
Он догнал меня и торопливо, громко заговорил:
– Живите! Ладно, погибли. Гусеницы в крови! Вы молодые... Если что, мы хоть сейчас. Гвардейцы! Грудью! Живите! Понял? Передай своим.
Я кивнул и зашагал, а он кричал вслед:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я