Доставка супер сайт Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ну-ка, что у нас тут. Радищева переиздали, надо
же. Поразительно, с какого беспомощного автора началась великая литература.
И рядом сразу же "Москва - Петушки". А где же все остальные путешествия?
Вот здесь вот в Пушкине должно быть из Москвы в Петербург, обратный путь. А
вот и "Одиссея". ""Во время раскопок на юге нашей страны был обнаружен
обломок камня с вырезанным на его поверхности началом стиха из Илиады:
"продвинулись звезды""" . Смотри-ка ты, "Улисс" появился в переводе. И
почему его считают огромным, небольшой вроде бы томик. Прямо сквозной мотив
в литературе, не дочитанный до конца "Улисс", у Шоу, Йейтса, Борхеса,
Набокова... никак было роман не одолеть. Надо же, как детали тщательно
прописаны. Даже мельчайшие, недаром он с увеличительным стеклом не
расставался при работе. Когдато оторваться от него не мог. Только в детстве
чтение настолько же захватывало. Нет, тогда, наверное, еще сильнее: точно
помню, как глубокой ночью, когда совсем уже одолевала подступившая
сонливость, я, не в силах остановиться, оторваться от увлекательного
развития событий, спасался только тем, что говорил себе: во сне ведь время
все равно стоит на месте, надо потерпеть совсем немного, пока не уснешь, а,
пробудившись, сразу снова схватишься за книгу. Но почему-то так не
получалось. Видно, и во сне оно не стоит на месте.
Joyce's Useless. Наверно, потому и кажется таким объемистым, из-за
безумного нагромождения подробностей. Как египетская пирамида, покрытая
тончайшим содержательным рисунком по всей поверхности. Нет, пирамида не
годится, слишком форма простая и строгая. Если попытаться воспринять
"Улисс" как целое, охватить одним взглядом его очертания, то его форма
покажется, наверно, чрезвычайно трудноуловимой из-за ее непостижимо
изощренной, головоломной сложности. На самом же деле, его просто нет,
"Улисса" как целого, он не имеет формы. То-то для Джойса бессвязный stream
of consciousness такой находкой оказался. Надо же, как вышло, Ибсен, отец
его духовный, и вовсе монолог подвергнул остракизму, а у сына расцвело
махровым цветом.
Темнеет понемногу. На глазах золоченый шпиль потускнел и выцвел.
Сегодня солнце быстро сядет. Посмотрю сейчас с моста на дотлевающий запад.
Жаль, конечно, что за удовольствие бродить по городу в потемках. Глаз не
насыщается. И скуки сразу добавляется изрядно, от нехватки впечатлений.
Свой собственный поток мышления не может так увлечь, как книга или музыка.
Или как Невский. Да и опостылел он уже, назойливый, докучный собеседник.
Сколько себя помню, все твердил, бубнил что-нибудь вечно, никогда не
отвязаться. Скучный шепот.
Ветрено-то как на мосту всегда. По петербургскому обыкновению сквозит, со
всех четырех сторон сразу. Зато тучи почти разогнало. В широких просветах
проглянуло небо - откровенно зеленого оттенка. Еще подчеркнутого рдеющими
полосами. Кто же мне, Гигант, по-моему, толковал эту зловещую зелень
позитивистски как-то, акваторией, вроде бы, обширной. Пагубно, пагубно
воздействует на ясный ум наше естественное образование. Никакой от него нет
пользы, только непосредственное восприятие притупляется.
Не надо бы теперь так быстро. Такое грандиозное зрелище. Можно
рассмотреть, не торопясь. И ветер как-то стих. Нева все равно струится
беспокойно. Слишком мощное течение. А в прошлом веке тут умилялись тихой да
ровной водной глади. К тому же еще и яснеющей, "как ясный слог Карамзина".
Пока Пушкин не написал свою петербургскую повесть. Как освещение меняется
стремительно. Солнце заходит. Все-таки это Нева, опрокидывая город,
заставляя его дрожать и таять, вызывает столь острое ощущение призрачности.
Так томившее их, русских литераторов прошлого столетия. К тому же
акварельный колорит. Все краски на воде. И все готово каждую минуту стечь и
раствориться.
Повременить еще немного... торопиться больше некуда. Декорации убраны.
Один только закат еще багровеет тускло. Где-то там, на западе, и совсем уже
недалеко отсюда, лежат вожделенные европейские земли: справа - Скандинавия,
левей - Германия, Голландия, манившая Петра. И я охотно устремился бы в ту
сторону. "Туда", как это называлось у Жуковского. Нет, без шуток, правда, с
каким бы легким сердцем я теперь пустился в дальнюю дорогу! Как освежило бы
мою душу продолжительное странствие! Наступит ли когда-нибудь этот день?
Придет ли час моей свободы? Исчезнуть где-нибудь в полуразрушенном античном
городе, бродить по его безлюдным пыльным улицам, изнывая от безудержной
тоски по никогда не бывшему, по плоду своего воображения, не в силах до
конца насытиться торжественным и вдохновенным зрелищем угасшей навсегда
цивилизации; потом, устав от сложных чувств и длительного движения,
расположиться, укрывшись от полуденного солнца, среди каких-нибудь руин,
безмолвных и величественных, спокойно глядя, как ветер медленно гонит песок
по пожелтевшему от времени мрамору, как шныряют любопытные ящерицы по
растрескавшимся плитам. Или с головой уйти в сложнейшую, продуманную в
каждой мелочи уличную символику какого-нибудь средневекового французского
городка, непостижимым образом смешавшую захватывающе разветвленную
схоластику с острейшим, напряженным мистическим переживанием; неспешно
рассматривать скучноватые витражные окна, звонко горящие в прохладном
полумраке гулкого готического собора, тем временем, как будто невзначай,
пододвигаясь ближе к органисту, упражняющемуся в одиночестве за
инструментом. Услышать в Томаскирхе, в Лейпциге, звучание того органа, за
которым в позапрошлом веке импровизировал Себастьян Бах, и, может быть,
прикоснуться одеревеневшими от страха пальцами к заветным клавишам.
Увидеть, наконец, своими собственными глазами те самые канавы в Риме или
Триесте, в которых некогда, упившись в стельку, валялся мистер Джойс, умно
поблескивая очками в туманных предрассветных сумерках!
Пора идти. Нечего плодить химеры. Наяву скоро будешь грезить. Хотя о
Джойсе было интересно. Что-то он сегодня с языка у меня не сходит. Не так
уж странно, как казалось им тогда на континенте, что он имел эту не всегда
одолимую страсть. Погрузиться в его мир на время чрезвычайно увлекательно,
а вот быть Джойсом беспрерывно, я думаю, не так уж было и сладко. Все равно
что мне читать всегда одного Джойса. Вот и спасался он, если не книгами, то
выпивкой. Хоть как-то сбросить груз своей индивидуальности. Попозже, верно,
и от творческой работы начало легчать. В результате английский чуть не
захлебнулся от наплыва чужеродных слов. Наши словотворцы почему-то
двигались всегда в противоположном направлении. Наверное, это в духе
языков. Воображаю, что случилось бы с той изящно изломанной латынью,
которая зовется французским языком, поработай над ней какой-нибудь местный
Хлебников и изгони он все некоренные обороты.
Здесь, наверно, будет поспокойней. Мост закончился. И острова все позади.
Есть в них что-то в высшей степени ненадежное. Куда теперь. Прямо на
площадь или. Пока совсем не стемнело. Крюк небольшой совсем. Никогда не
помешает лишний раз взглянуть. Как неудачно залепили домиками здесь
Адмиралтейство. Места не хватило. Была бы прекраснейшая набережная в
Европе. Она и так, верней всего, прекраснейшая. Красноватый отблеск от
заката еще держится на стенах. За окнами спокойная жизнь. Неясная
воскресная скука за каждым из стекол. Кухни, плиты, кастрюли, висящее белье
на веревках, глухое бормотание приемника, дразнящие запахи. Что у нас на
ужин, мама? Завтра снова в школу. Гнать эту мысль, гнать, до вечера еще
довольно много времени, а черчение несносное еще вчера почти... Да.
Наверное, никогда не распрощаюсь окончательно.
Сумерки. Пар поднимается над Невой. Только теперь стало видно, когда
потемнели набережные. А может, не замечал просто. Ближе к ночи вообще
обостряется восприимчивость. Да и воображение работает живее. Сон разума
рождает чудовищ. Как тогда, летом, глубокой ночью, в Крыму, я проснулся в
палатке и вдруг остро ощутил, что я совсем один на побережье. Снились мне
какие-то события из моей школьной жизни, и я во сне переместился целиком ту
пору, не повторимую уж больше никогда. В то время я впервые почувствовал
себя взрослым, но не начавшим еще жить понастоящему; вся эта будущая жизнь,
полная будоражащих воображение соблазнов, лежала передо мной в виде некоего
сказочно заманчивого пирога, почти пока не тронутого. И вот, насильственно
перенесенный после пробуждения в мое теперешнее состояние, я был охвачен
безотчетным страхом и тоской; та настоящая взрослая жизнь, казавшаяся мне
такой желанной, сбылась совсем не так, как я ждал когда-то. Море шумело
ровно и приглушенно, ветер улегся, в окошко были видны звезды.
Переворачиваясь на бок, я вдруг припомнил, некстати и без повода, как два
литературных героя шли некогда по этой самой набережной вдоль
Адмиралтейства, и одному из них внезапно почудилось, что все предметы
вокруг принизились как же это и просырели принизились и просырели да и
господин Морковин показался старинным каким-то знакомым и что-то еще о
лужах было растеклись нет не могу вспомнить. Тогда только я понял, что
люблю "Петербург" горячо. После этого видения, с такой силой пережитого,
тоска моя пошла на убыль быстро. И вскоре я уснул.
Ничего не видно за ветвями. Даже очертаний не различить. Или это темень
так сгустилась, вроде нет еще. Вот он, постепенно проступает. Всегда вот
так вот напряженно вглядываюсь, глаз не отвести. И всегда одно и то же
странное чувство здесь меня охватывает, как будто все вокруг, вся эта
немыслимо прекрасная картина стройной, вдохновенной, как на одном дыхании
возникшей набережной вдруг отступает, меркнет перед грозным всадником,
внезапно оборачиваясь пышной декорацией, и только. Никак мы не привыкнем к
мысли, что не было ничего случайного в творении Петра. Нам все кажется, что
не может прочной быть постройка, созданная в одночасье и по прихоти одного
человека. Точнее, дело, может быть, даже не в прочности или долговечности
ее. Все дело в том, что город, не выросший понемногу сам собой, а
появившийся на свет по чьей-то воле и внезапно, так и не сможет никогда
воплотиться вполне и окончательно, он навсегда останется, - по крайней мере
здесь, в виду своего создателя, чем-то призрачным и не совсем реальным.
Недаром Достоевскому грезилось на этом месте снова финское болото, город
испарился, оставив только бронзового всадника на загнанном коне. Сейчас,
конечно, это смутное, томительное ощущение совсем не то, что было раньше, в
прошлом, позапрошлом веке. Все, что осталось от тогдашних начинаний, давно
уже промотано. Теперь крушение петровских преобразований означает всего
только исчезновение одного города, и так имеющего не слишком ясное
предназначение. Тогда же, когда город был столицей непомерной Империи, тот
холодок гибельного восторга, который охватывал русские души при одной мысли
о его падении, так потрясал их потому, что как когда-то появление здесь
Петербурга переродило Московское Царство в Российскую Империю, так и гибель
города (или перенесение отсюда столицы) со всей неумолимой неизбежностью
приводило к разрушению Империи. Собственно говоря, тогда, вначале, это было
одно и то же: основание Петербурга и возникновение России. Евроазиатская
Империя не могла бы управляться из татарской Москвы.
Что это меня вдруг на рацеи потянуло. Нечего и разводить уже теперь,
бессмысленно и бесполезно. Русская история окончена. Нового, во всяком
случае, ничего больше не предвидится. Да и сил уж нет у народа на наши
затеи. Жаль только, что не на том их истощили, на чем хотелось бы. Культуру
надо было возделывать, а не государство расширять до бесконечности. Что
было проку с этого дальнейшего приращения, когда даже вот этого бульвара
уже хватало для онегинских прогулок. А взгромоздившись на того вон
мраморного льва, можно было поразмышлять спокойно вволю о Петре и судьбе
его дела. В конце концов, столицы, государства и империи существуют,
конечно же, не "на самом деле", а только лишь в умах людей. Поэтому и смысл
их существования заключается в одних только культурных влияниях. Как бы там
ни было, вряд ли еще чего-то можно ждать от нашего просторного Отечества.
Как это ни печально. Странно, что же, так и не нашли виновников нашей
катастрофы? Конечно, это заговор масонский замутил всю воду. Не приведи вам
Бог увидеть еврейский Bund, бессмысленный и беспощадный!
У них у многих немецкие фамилии. Осип Миндальный Ствол. Вот зачем наша
Империя понадобилась. На Мандельштаме это видно превосходно. Сын
варшавского торговца кожей, изъяснявшегося на немыслимом наречии, не то
польскоеврейском, не то немецко-еврейском, он свободно и естественно
освоился в русской культуре, незыблемо господствовавшей во всей Империи,
куда входила тогда и Польша. Эта культура дала ему язык, один из величайших
и выразительнейших европейских языков. Об этом языке Гоголь, тоже, кстати,
родившийся далеко не в Москве, и тоже не русский, высказывался совершенно
однозначно, что именно он, язык Пушкина, "единая святыня", должен стать для
русских, чехов, сербов, украинцев и всех других родных народов тем же, чем
является христианство для всех христиан - католиков, лютеран или
гернгутеров. Через русскую культуру, теперь, после Пушкина, можно было
воспринять и всякую другую; все самое трудное, то, что было под силу лишь
его всестороннему гению, было им уже совершено, культурная жизнь России
вошла в общеевропейскую колею. Пушкин сумел впитать и усвоить лучшие плоды
многовековой творческой работы Запада, после этого, чтобы теперь на равных
участвовать в европейской культурной жизни, можно и достаточно было
кормиться уже только его собственными достижениями. Ни Мицкевич, ни
Шевченко, как основатели, не смогли этого сделать для своих литератур.
1 2 3 4


А-П

П-Я