Качество удивило, в восторге 

 

Крестьяне продели длинный шест между связанными лапами льва и отправились со своей ношей в свое селение. Теперь зверь уже не казался таким огромным и великолепным, как тогда, когда он вышел на дневной свет из своего логова. Это был дряхлый, ослабевший, с поредевшей гривой и искусанный блохами лев, который уныло мусолил кляп истертыми зубами. Вряд ли бы ему по дороге удалось освободиться от пут. Проводив его глазами, я повернулся к моим товарищам и высказал им все, что я о них думал. По крайней мере я получил урок, говорил я, что в опасности нельзя положиться ни на одного из моих спутников. Молодым людям было стыдно за свое малодушие, и они молча снесли мои упреки. Но затем они напомнили мне о нашей клятве и уговоре ловить льва сообща. Мол, они охотно уступают мне большую часть славы, но я должен согласиться, что и они внесли свою лепту в поимку зверя; говоря это, приятели показали мне свои царапины. Я же в свою очередь указал на мою руку, которая еще так сильно кровоточила, что у меня от слабости дрожали колени. Под конец мы с гордостью заявили, что это замечательное приключение украсило нас шрамами, которые останутся на всю жизнь.В селении мы отпраздновали нашу победу и торжественно принесли льву, благополучно водворенному в клетку, жертву. Барб и укротитель как следует выпили, а местные девушки водили в нашу честь хороводы и даже возложили на нас венки. На следующий день мы наняли повозку с осликом, водрузили на нее клетку со львом и, увенчанные лаврами, принялись гарцевать вокруг, гордясь нашими пропитавшимися кровью повязками.У ворот Антиохии стража хотела задержать нас и отобрать лошадей, но когда мы объявили, что направляемся в Совет города с повинной, начальник передумал, однако решил лично сопровождать нас. Двое стражников с жезлами в руках прокладывали нам путь, поскольку, как это водится в Антиохии, стоило вести о необычном событии облететь город, к заставе тотчас сбежалась толпа зевак. Они наперебой поносили нас, ибо прошел слух, будто мы хотели обесчестить всех городских девственниц и надругаться над местными богами. Напуганный шумом и криками, лев стал рычать и рычал все громче и громче, распаляя сам себя, так что наши кони вновь задрожали и принялись брыкаться и становиться на дыбы.Возможно, впрочем, что лев разъярился благодаря стараниям искусного укротителя, ну да суть не в этом, а в том, что антиохийцы примолкли и освободили дорогу. Мало того: некоторые сердобольные женщины даже жалели нас и горько плакали, указывая на наши свежие царапины.Кто собственными глазами видел широкую, вытянувшуюся на несколько стадий главную улицу Антиохии с ее бесконечными колоннадами, уже, верно, догадался, что наше возвращение постепенно начало напоминать триумфальное вступление в город победителей, и мы отнюдь не походили на раскаявшихся. Мы были молоды, наше честолюбие вновь проснулось, и, подойдя к городскому совету, мы ощущали себя скорее героями, чем преступниками.Отцы города для начала позволили нам подарить нашего льва Антиохии и посвятить его Юпитеру-покровителю, которого в Антиохии чаще всего называли Ваалом, и лишь после этого мы были подведены к судьям, с которыми как раз беседовал знаменитый адвокат, присланный моим отцом; впрочем, наше добровольное возвращение и без того произвело на судей глубокое впечатление. Правда, они забрали у нас коней, и все наши возражения не помогли; а еще нам пришлось вы слушать резкие слова о падении нравов среди молодежи. Какое же будущее грядет, если сыновья лучших семейств города подают дурной пример народу?! Нет-нет, все было совсем иначе во времена юности наших отцов и дедов!Когда я с Барбом вернулся домой, погребальный венок висел на наших дверях, и поначалу никто не хотел с нами говорить, даже Софрония. Но потом она разразилась слезами и поведала, что мой учитель Тимай за день до этого попросил принести ему таз теплой воды и вскрыл себе вены. Его обнаружили только утром, уже мертвого. Отец сразу заперся у себя в комнате и никого не принимал, даже вольноотпущенников, что пришли утешить его.Я не любил вечно брюзжащего и очень обидчивого Тимая, которому нельзя было угодить, но теперь, после его самоубийства, во мне заговорила совесть. Ведь я ударил его, его, своего учителя, и своим проступком навлек на него позор! Меня охватил ужас. Позабыв, как храбро глядел я недавно в глаза льву, я разрыдался и решил навсегда убежать из дому, чтобы уйти на корабле в море, или сделаться гладиатором, или завербоваться в легион, затерянный в странах вечного льда и снегов или где-нибудь в раскаленных песках на границе с Парфией. Но я понимал, что мне не удалось бы покинуть город, ибо меня бы сразу арестовали и препроводили в тюрьму, и вот я в своем упрямстве решил последовать примеру Тимая и облегчить участь отца, избавив его от себя, — ведь все равно я приносил ему одни огорчения.Однако отец принял меня совсем иначе, чем я предполагал (мне давно следовало бы понять, что он вообще очень отличается от остальных людей). Бледный, со следами слез на лице бросился отец мне навстречу, заключил в свои объятия и крепко прижал к груди. Потом он расцеловал меня в обе щеки, и мы с ним постояли, обнявшись и слегка покачиваясь. Прежде он никогда не бывал так нежен со мной, а в детстве, когда я тосковал по его ласке, он не только не обнимал меня, но зачастую просто не замечал.— Минуций, сын мой, — проговорил отец. — Я уж думал, что потерял тебя, что ты убежал с этим старым пьяницей на край света — а иначе зачем вам было брать с собой столько денег? И не переживай из-за Тимая, ведь он хотел отомстить мне и тебе за то, что был рабом по натуре, и доказать, что его никчемная философия верна. Поверь: в нашем мире нет ничего настолько ужасного, что нельзя было бы искупить или простить.Он умолк, но через мгновение продолжил:— О Минуций, я не достоин поучать кого-либо, ибо я не воспитал даже самого себя. Но ты — мое дитя, у тебя лоб и глаза, и прямой нос твоей матери, и ее же прекрасно очерченный рот. Так постарайся же простить мое бессердечие, извини меня за то, что я дал тебе столь мало!Его непостижимая нежность так растрогала меня, что я, хотя мне и исполнилось уже пятнадцать лет, вновь громко заплакал. Я упал к ногам отца и, обняв его колени, молил забыть то, как постыдно я себя вел, и торжественно обещал исправиться — если, конечно, он согласится быть снисходительным. Отец мой тоже опустился на колени, прижал меня к себе и расцеловал: вот так, на коленях мы оба и просили друг у друга прощения. Мне казалось, что отец считает себя виноватым и за смерть Тимая, и за мои прогрешения, и от этого я рыдал все громче.Барб, услышав мои причитания, вообразил, будто отец избивает меня, и не смог больше сдержаться. Обнажив меч и подняв щит, ворвался он к нам в покои, а следом за ним на пороге возникла плачущая и голосящая Софрония, которая вырвала меня из рук отца и привлекла к своей необъятной груди. Барб и кормилица просили жестокосердного господина наказать их, но не меня, ибо за мои проступки должны отвечать именно они: ведь я же еще ребенок и не замышлял ничего дурного, а только шалил и проказничал.Мой отец в недоумении поднялся и принялся горячо протестовать против обвинения в жестокосердии, уверяя, что не только не бил меня, но и в мыслях этого не держал. Когда Барб увидел, как разволновался его хозяин, он громовым голосом воззвал ко всем римским богам и поклялся, что немедленно бросится на меч и умрет, подобно Тимаю, чтобы загладить свою вину. Старик так разошелся, что мы испугались, как бы он и впрямь не убил себя, — ведь нам троим, отцу, Софронии и мне, не под силу было бы вырвать у него меч и щит. Зачем, кстати говоря, ему понадобился щит, я тогда и не понял. Позже сам ветеран все мне объяснил — он, мол, опасался, что отец ударит его по голове, а его старый череп уже не выдержит крепкого удара, как когда-то в Армении.Отец велел Софронии взять лучшее мясо и приготовить из него вкусные блюда: наверняка мы, беглецы, проголодались как волки, да и сам он, с тех пор как обнаружил, что я убежал из дому, и понял, что в воспитании единственного сына его постигла неудача, не съел ни куска. Кроме того, он приказал созвать всех вольноотпущенников, сильно обеспокоенных моей участью.Затем отец собственноручно омыл мои раны, наложил на них целебную мазь и перевязал чистыми бинтами, хотя я с большим удовольствием еще немного поносил бы свои окровавленные тряпицы. Барб между тем поведал о пойманном льве, и мой родитель окончательно уверился в том, что его сын скорее готов был принять смерть от лап хищника, чем пойти к нему, своему отцу, и сознаться в глупой проделке.В конце концов у Барба пересохло в горле от бесконечных речей, и он вышел, а я остался с отцом наедине. Отец мой сразу посерьезнел и сказал, что теперь нам следует обсудить будущее, поскольку я вот-вот надену тогу мужчины. Но он не знал, с чего начать, потому что никогда прежде не разговаривал со мной так, как отец обычно говорит с сыном. Он лишь озабоченно разглядывал меня и тщетно пытался подыскать слова, которые сделали бы нашу беседу искренней.Я тоже разглядывал его и с грустью видел поредевшие волосы и изборожденное морщинами лицо. Отцу было уже около пятидесяти, так что передо мной стоял стареющий замкнутый человек, которому не в радость были ни жизнь, ни богатство, большую часть которого преподнесли ему вольноотпущенники. Еще я рассматривал его манускрипты и свитки, и мне впервые пришло в голову, что у него в покоях непременно должно быть изображение его бога или хотя бы какого-нибудь кумира-покровителя. И тогда я задумался над злыми обвинениями, брошенными Тимаем.— Марций, отец мой, — начал я. — Учитель Тимай незадолго до своей смерти говорил злые слова о тебе и моей матери. Потому-то я и ударил его. Я не хочу этим оправдать свой дурной поступок, но лучше бы ты рассказал мне о матери и о себе. Я имею право все знать, даже если правда и окажется горькой. Иначе я, мужчина, не смогу отвечать за свои поступки!На лице отца отразилась душевная мука; бессильно уронив руки, отвел глаза, помолчал и сказал:— Твоя мать умерла при твоем рождении, и я долго не мог простить этого ни тебе, ни самому себе, пока наконец сегодня не заметил, что ты удивительно похож на нее — только, конечно, гораздо выше ростом. Нынче я испугался, поняв, что могу навсегда потерять тебя, и прозрел, уяснив, что единственное, ради чего стоит жить, — это твое счастье, сын мой.— А не была ли моя мать танцовщицей, легкомысленной женщиной и рабыней, как утверждал Тимай? — спросил я напрямик.Отец испуганно вскрикнул:— Да как только у тебя язык поворачивается произносить такие слова, Минуций! Твоя мать была благопристойней любой женщины из тех, что я когда-либо знал, и уж, конечно, она не была рабыней, потому как по обету некоторое время служила жрицей в храме Аполлона. Много лет назад мы вместе с ней путешествовали по Галилее и Иерусалиму в поисках царя иудеев и его царства…Эти его слова укрепили мои худшие подозрения, и я произнес неуверенным тоном:— Тимай говорил, что ты участвовал в заговоре иудеев, и поэтому тамошний прокуратор оказался принужденным изгнать тебя. А еще он говорил, будто именно за это, а вовсе не по капризу цезаря Гая, ты и был лишен звания всадника.Голос моего отца дрожал и прерывался, когда он продолжил свои объяснения:— Я собирался открыть тебе все немного позже, когда ты научишься думать, ибо мне мучительно сознавать, что я заставляю тебя рассуждать о вещах, которые и сам недопонимаю. Но теперь ты оказался на распутье и должен решить, в какую сторону свернуть. Мне же остается лишь бессильно ломать руки и надеяться на твой верный выбор. Видишь ли, я не собираюсь ни к чему тебя принуждать — ведь я могу предложить тебе лишь нечто неосязаемое да при том такое, что я и сам еще не постиг.— Отец, — сказал я испуганно, — уж не обратился ли ты тайно в веру иудеев? Ты имел с ними столько дел!— Но Минуций, — удивленно отвечал отец, — ты же бывал со мной в термах, ты видел, как я занимаюсь гимнастикой, — так неужто ты бы не заметил на моем теле знаков из завета? Да меня бы все подняли на смех!Он помолчал, хмыкнул и продолжал:— Не спорю, я прочел много священных книг иудеев, чтобы научиться лучше понимать их. По правде говоря, я не очень-то жалую это племя, распявшее на кресте своего царя. Я считаю их виновными в мучительной смерти твоей матери и не люблю их царя, который на третий день воскрес из мертвых и создал потустороннее Царство. Его иудейские апостолы все еще верят, будто настанет день, когда он вернется и создаст свое царство на земле, но все это очень запутано и настолько противно разуму, что я даже не смогу тебе ничего растолковать. Твоя мать смогла бы сделать это лучше меня, потому что своим женским разумом она поняла вернее, чем я, что представляет собой это их Царство; я же никак не могу постичь, отчего она должна была умереть из-за тебя.Я стал опасаться за отцовский рассудок, но потом вспомнил, что отец совершенно не похож на большинство людей, успокоился и с интересом спросил:— И что же, ты пил с иудеями кровь, как того требует их вера?Отец печально посмотрел на меня и ответил:— Не стоит говорить о том, в чем ты совершен но не разбираешься.Он вынул ключ, отпер ларь, достал оттуда по трескавшийся деревянный сосуд, бережно поднял его обеими руками, показывая мне, и прошептал:— Это принадлежало твоей матери Мирине, и из этого кубка однажды безлунной ночью мы пили с ней эликсир бессмертия на некой горе в Галилее. И несмотря на то, что нас было двое, эликсир все не убывал. Той ночью царь предстал пред нами и говорил с каждым по отдельности, хотя нас было больше пяти сотен. Твоей матери он сказал, что она никогда уже не будет испытывать жажды. Позднее я дал обещание его апостолам никому ничего не рассказывать об этом, ибо они уверены, что Царство принадлежит одним лишь иудеям, я же римлянин, чье дело сторона.Я понял, что это — тот самый сосуд, который Тимай называл кубком Фортуны, и что он обладает магической силой. Но когда я взял его в руки, я увидел, что это всего лишь выщербленная деревянная чаша;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я