https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/deshevie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

мешала распухшая железа под челюстью.
– Не легче? – Окончательно просыпаясь, Паршин заглянул в его запавшие, блестящие горячечно глаза, сразу отвел взгляд, принялся обуваться. – Врача тебе надо, дядя Петя, и побыстрее. Сейчас командира разбужу.
– Глупости, пусть спит. Успеется. – Вздохнув, Страшила помрачнел от чувства собственной неполноценности, тут же перевел разговор в другое русло: – Чайник горячий, колбаска жареная. Поешь, Женя.
Сам он на еду не смотрел – чертовски больно было жевать.
– Что-то не хочется с утра. – Присев к столу, Паршин для компании отхлебнул коньяка, нехотя сунул в рот ломтик осетрины, медленно прожевав, поднялся. – Пойду пройдусь. Да и отлить не мешало бы.
Он не мог спокойно смотреть на Страшилу, всегда являвшего собой воплощение силы и здоровья.
В коридоре висела стылая тишина, сквозь витражную дверь гостиной лился свет погожего зимнего утра, на покоробившихся отставших обоях играли радужные солнечные зайчики.
– А ведь весна скоро. – Глянув, как в разноцветных лучиках кружатся пылинки, Паршин вздохнул и неторопливо двинулся дальше, но тут же замер, словно наткнулся на невидимую стену. Дверь его комнаты была заперта на замок, массивный, в меру ржавый, с толстой кованой дужкой, такие обычно вешают ларечники на свои лабазы – не от воров, от голи перекатной.
«Что за черт!» Будто не доверяя глазам, Паршин вытянул дрожащую руку и, только ощутив влажный холод металла, вдруг понял все, улыбнулся жалко и криво – ну да, теперь здесь живет подселенка, какая-то там барышня из ЧК. А для него уже нет места – ни в отчем доме, ни в Питере, где он родился и вырос, ни в родимом отечестве. Он теперь лишний здесь, на русской земле, угодившей под иго немытого хама!
Беситься, ломать замки, отстреливать дужки бессмысленно, надо затаиться, зажать волю в кулак и с милой улыбочкой начинать резать захватчикам глотки.
«Резать без всякой пощады». Сразу расхотев предаваться ностальгии, Паршин толкнул первую попавшуюся дверь и очутился в музыкальной гостиной. Товарищи побывали и здесь: дубовый, во всю стену, орган был непоправимо испорчен, в паркете по углам зияли дыры, в центре, напоминая уходящий в пучину броненосец, круто накренился концертный «Стенвей», одна из его ножек была вырвана с корнем.
– Ну, здравствуй, дружок. – Паршин подошел к роялю, откинув крышку, провел пальцами по клавишам, – да уж, не Лист, не Рахманинов, одна рука, да и та хреновая. Он порывисто шагнул к бюро, открыл дверцу и с улыбкой удивления извлек пачку нот – и как же товарищи не извели до сих пор по нужде?
Пальцы его стали трепетно перебирать отволглую бумагу: Иоганн Себастьян Бах «Фуга до мажор», «Новейший характерный танец» Шакон, сочинения А. Цибульки, знаменитый неаполитанский романс Э. де Куртиса «Не оставь меня», китайская салонная пьеса, записанная А. В. Муравьевым, «Каприччо ми минор» Мендельсона…
Неожиданно глаза Паршина брезгливо сузились, лицо исказилось, будто наступил на гадину, – он держал «Излюбленный дешевый музыкальный выпуск для фортепьяно в две руки» издателя Николая Христиановича Давингофа, стоимостью шестьдесят копеек. Это были ноты и текст «Варшавянки» с комментарием: «Рабочая призывная песня». Для любителей дешевизны…
– Что, допелись, Николай Христианович? – Зло усмехнувшись, Паршин выщелкнул стилет и, высоко подбросив брошюрку в воздух, вдруг с беспощадной ловкостью располосовал ее надвое. Когда половинки, кружась, опустились на пол, он с едким наслаждением стал топтать их ногами. – Вот и нас с вами товарищи таким же макаром, в дерьмо, в дерьмо…
Потом он вернулся к роялю, взял пробный аккорд и, стройно заплетая кружево аккомпанемента, царапая стилетом по басовым клавишам, запел:

Белой акации гроздья душистые
Вновь аромата полны,
Вновь разливается песнь соловьиная
В тихом сиянии чудной луны.
Помнишь ли лето: под белой акацией,
Слушали песнь соловья?..
Тихо шептала мне чудная, светлая:
«Милый, поверь мне!.. навек твоя!»

Волнующе и чуть расстроенно звучал рояль, полифония звуков, рождаемая пальцами, с лихвою возмещала скудость басов, в голосе Паршина слышались гнев, неутоленная ярость, еле сдерживаемая душевная мука, он дрожал от экспрессии и готовности к действию. Это был апофеоз ностальгии, невысказанной тоски и клокочущей, рвущейся наружу жажды мести.

Годы давно прошли, страсти остыли,
Молодость жизни прошла…
Белой акации запаха нежного,
Верь, не забыть мне уже никогда…

Внезапно ошейник спазма, словно тисками, сжал Паршину горло. Выкрикнув что-то нечленораздельное, он перестал играть и с бешеной, страшной силой, так, что треснула слоновая кость, принялся бить по клавишам, плечи его вздрагивали, из-под набухших век градом покатились слезы.
– Господи, господи… – Не в силах справиться с собой, он закрыл лицо руками и не видел, как в комнату вошла женщина в кожанке, туго перепоясанной ремнем.
– Ну сачем фы круститте? Икрайте сноффа, это пожестфенно!
Она вдруг, словно маленького, погладила Паршина по голове и неловко улыбнулась – ее полные, густо накрашенные губы дрожали. Глаза, влажные, с неестественно расширенными, как после приема кокаина, зрачками, светились восторгом и благоговением. Чертовски красивые глаза, напоминающие омуты.
– Кто вы? – Импульсивно, повинуясь порыву, Паршин неожиданно придвинулся вплотную, положил ладонь незнакомке на плечо, и та не отстранилась, с улыбкой заглянула ему прямо в душу.
– Я мамина точка…
От нее пахло зимней свежестью, французскими духами, здоровым цветущим телом, тем волнующим ароматом женщины, который сводит мужчин с ума и заставляет делать их невероятные глупости. А с обонянием у Паршина было все в порядке…
Между тем проснулся Граевский. Поднявшись, он проделал тридцать упражнений по системе Мюллера – в темпе, так чтобы трещали суставы, в одиночестве выпил чаю и принялся заниматься текущими делами. Оказалось, что вчера вместе с воинскими книжками он прихватил у военмора из кармана и засаленный, сложенный вчетверо лист бумаги. Из написанного явствовало, что Багун Карп Андреевич состоит бойцом отдельного спецотряда при ВЧК и все организации, учреждения, даже рядовые граждане обязаны оказывать ему всемерное содействие. Исходящий номер, лиловая печать, чья-то заковыристая подпись. Мандат, одним словом.
– А что, не податься ли нам в чекисты? – Страшила, забывшись, хмыкнул и тут же схватился за больное ухо. – Бумага-то без фототипии, пользуйся, кто хочешь. Чем мы хуже Карпа Андреевича?
– Да, пожалуй, ничем. – Граевский с улыбочкой вынул нож, принялся потрошить добытый у балтийца пояс, и лицо его сразу сделалось серьезным. – Впрочем, куда нам до него. Глянь-ка.
Вне всяких сомнений, Карп Андреевич Багун был очень цельным, аккуратным и обстоятельным человеком. Пояс был сделан на редкость прочно и добротно – из крепкого морского полотна, прошит тройной крученой вощеной нитью и разделен на множество кармашков. Чувствовались система и серьезный подход – в одном из отделений хранились червонцы, в другом – половинные империалы, в третьем – полные, достоинством в пятнадцать рублей.
Имелось в поясе местечко и для иностранной монеты, золотых швейцарских и французских франков, луидоров времен Марии-Антуанетты, гиней и полусоверенов с изображениями королевы Виктории, Эдуарда VII и Георга V. Вместительный карман был набит изделиями из драгметаллов, сережки, браслетки, кольца с камешками и без изверглись из него, словно икра из ястыков. И особое отделение, правда небольшое, хранило в себе изыски стоматологии – золотые коронки, мосты, вставные челюсти. А вот облигации, ценные бумаги, обязательства по займам Карп Андреевич не уважал, видимо, из-за соображений природной подозрительности.
– Челюсти-то ему зачем? – Страшила подцепил платиновый мост, бесцельно повертев в руках, брезгливо отбросил в общую кучу. – Знаешь, Никита, тебе за этого Карпа в аду один грех точно скостят. А может, и десяток сразу.
– Да хоть сотню, все равно до седьмого колена хватит. – Граевский равнодушно усмехнулся и, встав из-за стола, начал собираться: надел свою многострадальную доху, высыпал в карман пригоршню червонцев, повесил маузер на плечо, спрятал на груди мандат.
Если он считал, что теперь похож на чекиста, это было глубоким заблуждением.
– Ты куда? – Наблюдавший за ним с подозрением Страшила рывком поднялся и загородил выход, его поза с кулачищами на бедрах не предвещала ничего хорошего. – Только не ври, что по бабам. За доктором?
– А хоть бы и за доктором. Окочуришься – возись потом с тобой. – Улыбаясь, Граевский сунулся было к двери, но, встретившись глазами с подпоручиком, остановился, сделал миролюбивый жест. – Это не шуточки, Петя, может начаться гангрена. Сейчас придет доктор, сделает тебе укол, отрежет ухо, и все останется в прошлом. Почему же ты такая несговорчивая, май дарлинг[1]?
– Ну, давай, давай. – Освобождая проход, Страшила сдвинулся в сторону, удрученно махнул рукой. – Веди к людям в дом кого попало, мало им своих неприятностей. Между прочим, укрывательство офицеров с оружием это уж действительно не шуточки, пахнет высшей мерой социальной защиты. Об этом ты подумал, балда? – Он невесело улыбнулся и принялся осторожно нахлобучивать шапку. – А ухо действительно надо бы того, не отрицаю. Согласен на компромисс, пошли вместе.
В это время дверь открылась, и на пороге появился Паршин, какой-то сам не свой, задумчивый, степенный и умиротворенный. Монолог Страшилы вызвал у него прилив холодной, убийственно спокойной рассудительности.
– Петя, ты ревешь, как архидьякон, слышно на весь дом, и заметь, ничего дельного, один детский крик на лужайке. Позволь тебя спросить, а как ты будешь возвращаться после операции? Под наркозом по морозу? Давайте-ка, господа, без суеты. Дождемся отца, смею вас уверить, он человек многоопытный, поможет и словом и делом. А ухо нужно резать на дому, здесь двух мнений быть не может.
– Правильно, во всем надо слушаться старших. – Страшила с готовностью бросил шапку на тахту и, морщась, стал жевать хлебный мякиш для лечения. Граевский же, не раздеваясь, взглянул на Паршина, качнул удивленно головой:
– Женя, да что с тобой? Ты сияешь, словно начищенный медный таз. Слушал выступление Ленина? Видел призрак коммунизма? Щупал Розу Люксембург?
Небритый, в рваной шубе, с маузером через плечо, он сильно смахивал на бандита, дела которого идут не очень-то хорошо.
– Так, музицировал, в полторы руки. – Паршин уклончиво улыбнулся и, не желая развивать тему, стал подкладывать дровишки в печку. – Давайте-ка, господа, чайку, от песен сохнет в глотке. А там, глядишь, и батюшка пожалует.
Он не стал говорить, что таинственную незнакомку зовут волшебно – Инара, и что сегодня вечером у него намечается чаепитие в ее обществе. Плевать, что она служит в ЧК, носит потрепанную кожанку и неважно, с чудовищным акцентом изъясняется по-русски. Эта божественная фигура, этот нежный румянец щек, эти загадочно манящие взгляды из-под полуопущенных ресниц… И имя – звучное, волнующее, оглушающее, словно рокот прибоя о скалы, – Инара!
Паршин-старший и Анна Федоровна вернулись с промысла раньше, чем обычно, после полудня. Сходили неудачно, на Трамкольце попали под облаву, толком ничего не выменяв, выбирались дворами, однако настроены были бодро – живы, и ладно.
– Господа, сейчас будем пить чай! – Александр Степанович с гордостью продемонстрировал лимон, уж неизвестно каким путем попавший к нему в руки, с улыбкой вытащил пакет табака. – Закуривайте, трубочный. Не английский, конечно, но хорош. Прошу.
Он кивнул в сторону камина, где лежали обкуренные трубки, серебряные спичечницы, всевозможные ножички и гильотинки для отрезания кончиков сигар, стояли массивные, из малахита и яшмы, пепельницы с полочками, предохраняющими мебель от пепла, потом внимательно посмотрел на сына, и на лицо его набежала тень.
– Случилось что-нибудь, Евгений?
– Пока что нет, отец, – пожав плечами, тот изобразил ледяное спокойствие, без особого, правда, успеха, – но к тому идет. Петру Ивановичу нужен врач, открылась старая рана. – И тут же, не выдержав, он разом превратился из бывалого фронтовика в избалованного отпрыска из богатой семьи, в срывающемся голосе его прорезалось горячечное беспокойство. – Отец, это срочно, не дай Бог гангрена, инфекция может проникнуть в мозг!
Женя Паршин точно пошел в свою красавицу мать, особу истеричную и необузданную в проявлениях чувств.
– Да, нехорошо, шея распухла. – Придвинувшись к Страшиле, Александр Степанович сразу забыл про чай, пошевелил губами, подумал. – Доктор есть, и живет недалеко, по нашей лестнице, на третьем этаже, но сволочь редкая. – Он нагнулся за топориком и с одного удара расколол ножку от шифоньера. – Некий профессор от медицины Варенуха, заселился недавно, в пятнадцатом году, специалист по дамской части.
– Да, да, – Анна Федоровна, накрывавшая на стол, выложила на тарелку сало и стала чистить головку чеснока, – он еще содержал подпольный абортарий, пользовал, говорят, саму Милицу Николаевну[1], Матильда Кшесинская, по слухам, обращалась, княгине Белозеровой он как-то изгонял плод. Не говоря уже о богеме и дамочках полусвета. Личность известная.
– Так вот, эта известная личность, – Александр Степанович снова взмахнул топориком и с кхеканьем всадил сталь в благородное красное дерево, – в семнадцатом году взяла у меня денег взаймы под смешной процент, по-соседски. Теперь скалится, дескать, дорогой Александр Степанович, можете векселем вашим растопить камин, прежняя финансовая система снесена на свалку истории. А сам, между прочим, не бедствует, подлец, спекулирует, по всей видимости, медикаментами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я