качественные унитазы 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он произнес вполголоса, в сторону: – Мне нужна помощь.
– Что я могу для вас сделать?
– Вы знаете, что у меня полнейшее нервное истощение? – спросил он равнодушно, будто речь шла вовсе не о нем.
– Признаться… я не понимаю…
– Однако вы должны быть au courant [13] В курсе дела (фр.).

, – усмехнулся он. – Вы знаете, кто я. И что я не выдержал.
Он ерошил волосы и ждал моего ответа. Он мог ждать до бесконечности, так как впал в задумчивость или, точнее, сосредоточился на какой-то мысли, хотя и не думал. Я решил выяснить, чего же он хочет, – и ответил, что я действительно au courant…
– Вы симпатичный человек… Я там, рядом, уже больше не мог… в изоляции… – он указал пальцем на свою комнату. – Как бы это сказать? Я решил обратиться к кому-нибудь. И выбрал вас. Может быть, потому, что вы человек симпатичный, а может, потому, что через стенку… Я больше не могу оставаться один. Не могу, и все. Разрешите, я присяду.
Он сел, и движения у него были как после болезни – осторожные, будто он еще не овладел полностью своим телом и должен был заранее обдумывать каждое движение.
– Я прошу вас сказать со всей откровенностью, против меня что-то затевается?
– Но почему же? – спросил я.
Он решил засмеяться, а потом сказал:
– Простите, я хотел бы начистоту… но прежде я должен объяснить, в каком качестве я, собственно, предстал перед уважаемым паном. Я буду вынужден сделать некоторый экскурс в мою жизнь. Выслушайте меня, будьте добры. Впрочем, вы, должно быть, по слухам уже достаточно знаете обо мне. Вы слышали обо мне как о человеке смелом, можно сказать, рисковом… Да-а-а… Но вот недавно случилось со мной… Сломался я, знаете ли. Вот такой анекдот. Неделю назад. Сидел я, знаете ли, за столом, и вдруг пришел мне в голову такой вопрос: почему ты до сих пор не споткнулся? А если ты завтра споткнешься и попадешься?
– Но не в первый же раз пришла вам в голову эта мысль.
– Конечно! Не в первый раз! Но на этот раз этим все не кончилось – мне сразу же пришла в голову другая мысль, что я не должен так думать, потому что это может меня размагнитить, раскрыть, предать, черт побери, предать во власть опасности. Я подумал, что лучше так не думать. И как только я так подумал, то уже не мог избавиться от этой мысли и погиб, теперь я постоянно, постоянно должен думать, что у меня подвернется нога, что я не должен думать о том, что у меня подвернется нога, и так до бесконечности. Господи! Я погиб!
– Нервы!
– Это не нервы. Это знаете что? Перерождение. Перерождение смелости в страх. С этим ничего не поделаешь.
Он закурил сигарету. Затянулся, выдохнул дым.
– Понимаете, еще три недели назад передо мной была цель, задача, тот или иной объект операции, я вел борьбу… Теперь у меня ничего нет. Все упало, как, простите, подштанники. Теперь я думаю только о том, как бы со мной чего не случилось. И я прав. Тот, кто за себя боится, всегда прав! В том-то и беда, что я прав, только сейчас и прав! Но вы-то чего от меня хотите? Я уже пятый день здесь сижу. Прошу лошадей – не дают. Держите меня как в тюрьме. Что вы хотите со мной сделать? Я уже извелся в этой клетушке… Чего вы хотите?
– Успокойтесь, пожалуйста. Это нервы.
– Вы хотите меня прикончить?
– Ну, вы сгущаете краски.
– Не такой-то уж я дурак. Ведь я провалил дело… Беда в том, что я разболтал им о своем страхе, они уже знают. Пока я не боялся, они меня не боялись. Теперь, когда боюсь, я стал опасен. Я это понимаю. Мне нельзя доверять. Но я обращаюсь к вам как к человеку. Я так решил: встать, пойти к вам и поговорить начистоту. Это мой последний шанс. Я говорю с вами откровенно, потому что у меня нет другого выхода. Поймите – это заколдованный круг. Вы меня боитесь, потому что я боюсь вас, я вас боюсь, потому что вы меня боитесь. Я не могу вырваться из этого иначе как рывком, и поэтому, бац, я врываюсь к вам ночью, хотя мы и не знакомы… Вы интеллигентный человек, писатель, постарайтесь понять меня, подайте руку помощи, чтобы я мог выпутаться из этой истории.
– Что я должен сделать?
– Пусть мне дадут уехать. Ретироваться. Я только к этому стремлюсь. Ретироваться. Устраниться. Я ушел бы и пешком, но вы способны подкараулить меня где-нибудь в поле и… Я прошу вас переубедить их и разрешить мне уехать, ведь я уже никому не причиню вреда. Мне все это приелось, я больше не могу. Я хочу покоя. Одного покоя. Если мы разойдемся миром, не возникнет никаких проблем. Прошу вас, сделайте это, я вас умоляю, потому что, поймите, я уже не могу… Или помогите мне бежать. Я обращаюсь к вам, потому что не могу один противостоять всем, как пария. Дайте мне руку помощи, не бросайте меня. Мы не знакомы, но я выбрал вас. Я к вам обращаюсь. Зачем вы меня преследуете, если я уже обезврежен – и навсегда! Все кончено.
Неожиданно возникшая проблема этого человека, которого уже трясло… что мне сказать ему? Я еще был полон Вацлавом, а здесь передо мной этот человек, давящийся рвотой – хватит, хватит, хватит! – и молящий о пощаде. Как во внезапном озарении я понял всю неразрешимость ситуации: я не мог его оттолкнуть, ибо теперь его смерть усугублялась его трясущейся передо мной жизнью. Он пришел ко мне, он сблизился со мной и в результате вырос до гигантских размеров, его жизнь и его смерть вздымались теперь передо мной до небес. И одновременно его появление возвращало меня – освобождая от Вацлава – службе, нашей операции под руководством Ипполита, а он, Семиан, превращался лишь в объект нашей операции… и как объект был отброшен вовне, исключен из нашего круга, и я не мог даже поговорить с ним откровенно, я должен был соблюдать дистанцию и, не подпуская его к себе, маневрировать, хитрить… и мгновенно душа встала на дыбы, как лошадь перед непреодолимым препятствием… ведь он взывал к моей человечности и шел ко мне как к человеку, а мне нельзя было видеть в нем человека. Что мне ему ответить? Одно важно – не подпускать его к себе, не дать ему завладеть мной, пролезть в меня!
– Пан Семиан, – сказал я, – идет война. Страна оккупирована. Дезертирство в таких условиях – это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Каждый должен следить за каждым. Вы это знаете.
– Это значит, что… вы не хотите… говорить со мной откровенно?
Он помолчал минуту, как бы смакуя молчание, которое все более нас разделяло.
– Пан, – сказал он, – с вас никогда портки не падали?
Я снова ничего не ответил, увеличив дистанцию.
– Пан, – сказал он терпеливо, – с меня все это спало – я безо всего. Поговорим без церемоний. Уж если я пришел к вам ночью как незнакомый к незнакомому, то давайте поговорим без уловок, хорошо?
Он замолчал и ждал, что я скажу. Я ничего не сказал.
– Мне безразлично ваше мнение обо мне, – добавил он равнодушно. – Но я выбрал вас – моим спасителем или убийцей. Что вы выберете?
Тогда я пошел на явную ложь – явную не только для меня, но и для него – и этим окончательно отбросил его от нашего круга:
– Я не знаю, что бы вам могло угрожать. Вы сгущаете краски. Это нервы.
Мои слова раздавили его. Он ничего не говорил – но и не двигался, не уходил… застыл в прострации. Будто лишил я его самой возможности уйти. Я подумал, что это может длиться часами, он не двигается, зачем ему двигаться – остается, угнетая меня своим присутствием. Я не знал, что мне с ним делать, – и он не мог мне в этом помочь, ведь я сам его отверг, отбросил и без него оказался в одиночестве перед ним же… Он был у меня в руках. И между мной и им не было ничего, кроме равнодушия, холодной антипатии, отвращения, он был мне противен! Собака, лошадь, курица, даже червяк были мне более симпатичны, чем этот мужчина уже в летах, потасканный, с лицом, на котором отпечаталось все его прошлое, – мужчина терпеть не может мужчину! Нет ничего более отвратительного для нас, мужчин, чем другой мужчина, – речь идет, разумеется, о мужчинах старшего возраста, с отпечатавшимся на лице прошлым. Непривлекателен он был для меня, нет! Не в силах он привлечь меня на свою сторону. Не мог он втереться ко мне в доверие. Не мог понравиться! Он отталкивал меня своей и духовной сущностью, и физической, как и Вацлав, даже сильнее – он отталкивал меня, как и я его отталкивал, и мы уперлись рогами, как два старых буйвола, – и то, что я ему был отвратителен в моей потасканности, еще более усиливало мое отвращение. Вацлав, а теперь он – оба омерзительны! И я с ними! Мужчина может быть сносен для мужчины только как отказ, когда он отказывается от самого себя ради чего-то – чести, добродетели, народа, борьбы… Но мужчина только как мужчина – какая мерзость!
Но он меня выбрал. Он ко мне обратился – и теперь не отступал и сидел передо мной. Я кашлянул, и это покашливание подсказало мне, что ситуация еще более осложнилась. Его смерть – хотя и отталкивающая – была теперь в двух шагах от меня, как нечто, чего невозможно избежать.
Лишь об одном я мечтал – чтобы он ушел. Я потом все обдумаю, сначала пусть он уйдет. Почему бы мне не сказать, что я согласен помочь ему. Это меня не связывало, я всегда мог использовать свое обещание как маневр и хитрость – в том случае, если бы я решился с ним покончить и рассказал бы все Ипполиту – ведь для целей нашей акции, нашей группы было бы даже полезно завоевать его доверие и им воспользоваться. Если бы я решился с ним покончить… Что мешает солгать конченому человеку?
– Послушайте меня. Прежде всего – возьмите себя в руки. Это главное. Завтра спуститесь к обеду. Скажите, что это был нервный кризис, который уже миновал. Что вы приходите в норму. Сделайте вид, что с вами все в порядке. Я, со своей стороны, тоже поговорю с Ипполитом и постараюсь как-нибудь устроить для вас этот отъезд. А теперь возвращайтесь к себе, сюда может кто-нибудь зайти…
Говоря это, я даже не понимал, что, собственно, говорю. Правда это или ложь? Помощь или предательство? Потом прояснится – а сейчас пусть уходит! Он встал и выпрямился, я не заметил, чтобы на его лице промелькнула хотя бы тень надежды, в нем вообще ничего не дрогнуло, он не пытался ни благодарить, ни, хотя бы взглядом, расположить к себе… зная заранее, что ничего не получится и ему ничего не остается, как только быть, быть таким, каков он есть, пребывать в своем бытии, неблагодарном и тягостном – уничтожение которого было бы, однако, еще более отвратительным. Он лишь шантажировал меня своим существованием, о, как же все по-другому с Каролем!
Кароль!
После его ухода я сел писать письмо Фридерику. Это был рапорт – я давал ему отчет об этих ночных визитах. И это был документ, в котором я уже открыто соглашался на сотрудничество. Соглашался в письменном виде. Шел на диалог.

11

На следующий день к обеду явился Семиан. Я встал поздно и сошел вниз как раз в тот момент, когда уже садились за стол, – тогда и появился Семиан, выбритый, напомаженный и раздушенный, с платочком, выглядывающим из карманчика. Это было гальванизацией трупа – ведь мы непрерывно убивали его в течение вот уже двух дней. Однако труп с галантностью гусара поцеловал ручки дамам и, поздоровавшись со всеми, заявил, что у него уже проходит случайное недомогание и что ему лучше – что ему надоело киснуть одному наверху «в то время, как все общество в сборе». Ипполит собственноручно пододвинул ему стул, быстро приготовили прибор, восстановилась, будто ничего и не произошло, наша к нему почтительность, и он уселся за стол – такой же властный и победительный, как и в первый вечер. Подали суп. Он спросил водки. Это стоило ему больших усилий – заставить труп говорить, есть, пить, силой одного лишь страха преодолеть свое всесильное бессилие. «С аппетитом у меня не очень, но этого супчика я попробую». «Я бы еще водки тяпнул, если позволите».
Этот обед… двусмысленный, подлицованный скрытой динамикой, изобилующий яростными крещендо и пронизанный противоречивыми мотивами, невразумительный, как текст, вписанный в текст… Вацлав на своем месте рядом с Геней – и, наверное, он разговаривал с ней и «покорил уважением», так как оба оказывали друг другу множество знаков внимания, были исключительно предупредительны, она благородна и он благороден – оба благородны. Что же касается Фридерика – то он, как всегда словоохотливый, светский, давно был отодвинут на второй план Семианом, который незаметно подчинил нас… да, еще более, чем когда он появился впервые, нами овладели покорность и внутренняя готовность к выполнению малейших его желаний, которые начинались в нем как просьба, а в нас заканчивались приказами. Я, знавший, что это всего лишь его убожество со страху рядится в былую, уже утраченную властность, смотрел на все это как на фарс. Сначала ему удавалось маскироваться благодушием офицера – провинциала, немного казака, немного бретера, – однако скоро мрачность полезла изо всех его пор, мрачность, а также то холодное апатичное равнодушие, которое я еще вчера в нем заметил. Он мрачнел и гнуснел. В нем, должно быть, ворочался пакостный клубок, когда он из страха воплощался перед нами в прежнего Семиана, которым уже не был, которого боялся сильнее нас, до которого уже не мог подняться – того Семиана «опасного», который существовал для власти над людьми и их использования, для умерщвления человека человеком. «Пожалуйста, подайте лимончик» – это звучало добродушно, провинциально, даже немного по-русски, но скрывало когти, изнутри было начинено презрением к чужой жизни, и он, чувствуя это, боялся, и угроза, исходящая от него, росла на его страхе. Фридерик, я знал это, должен был уловить это одновременное разрастание в одном человеке агрессивности и страха. Но игра Семиана не была бы такой наглой, если бы Кароль не подыгрывал ему с другого конца стола и не поддерживал всем своим существом его властность.
Кароль ел суп, намазывал хлеб маслом – но Семиан мгновенно, как и в первый раз, подчинил его себе. У парня опять был господин. Его руки стали руками солдата и исполнителя. Все его незрелое существо сразу, без сопротивления поддалось Семиану, поддалось и предалось – и если он ел, то только чтобы ему служить, если намазывал хлеб, то с его разрешения, и его голова тотчас же подчинилась Семиану своими коротко остриженными волосами, которые лишь надо лбом мягко курчавились.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я