https://wodolei.ru/catalog/mebel/ 

 

Москва, Ленинград, Мирный — все волнуются, хотят знать ситуацию. Что ж, их любопытство не праздное, нужно отвечать… Сразу? Пожалуй, еще чуточку подожду… Так, Шевелев беспокоится, не полетит ли его братва на одномоторных «Аннушках» над открытым морем, предусмотрительно беспокоится: море километров на сто севернее Лазарева, по всей видимости, ото льда свободно, но вряд ли, дорогой Марк Иваныч, эти полеты состоятся… А вот и Галина Сергеевна интересуется моим здоровьем, намекает, что в конце мая мне всенепременно надлежит быть дома. Намек понят, Галина Сергеевна, в конце мая — двадцать пять лет нашей счастливой семейной жизни, души вместе — постели врозь. Удивительный народ — женщины! Согласен, был такой день четверть века назад, когда я, шалый от счастья, на руках внес тебя в довольно-таки жалкое помещение загса — кстати говоря, преодолев твое отчаянное сопротивление, так как на сию честь претендовали еще двое будущих капитанов, а времени избрать достойнейшего не было: мы надолго уходили в море. С тех пор в нашей жизни случались и другие события: рождались дети, я получил свой первый корабль, Костик сыграл, и довольно удачно, свою первую роль в театре, но Галя особенно свято чтит (и требует того же от меня) именно тот самый день, когда переполненная скукой и скепсисом дама хлопнула печати в наши документы. В моей памяти он как-то растворился, а Галя помнит его буквально по часам и каждую годовщину с непонятной настойчивостью смакует слова, которые я, пьяный от свалившегося на меня счастья, тогда сюсюкал. Ладно, человек я покладистый, раз это женскую душу радует — чти и напоминай…А у меня на душе — болото. Лосев сочувственно на меня смотрит, это я догадываюсь, что сочувственно, потому что Григорьич — верный друг. Из-за меня он два лишних рейса остается старпомом, ему уже давали пароход, но равной замены Григорьичу я не нашел и поклонился ему в ноги. Он отличный моряк, всю жизнь во льдах и понимает их никак не хуже меня, а может, и лучше. Впрочем, помощники сплошь да рядом бывают и способнее и умнее своего капитана, работают больше и спят меньше, но лишь самые дальновидные из них понимают, что участь капитана куда тяжелее: решения принимать ему. И морщин и седины у Мастера больше, чем у его штурманов, если он даже и не старше их: ибо ничто так не сжигает человека, как необходимость решать. Бывает, пока его примешь, такое решение, месяц жизни проживешь в одну минуту. Я был тогда совсем мальчишкой, вахтенным рулевым, но запомнил навсегда, как на наш транспорт неслась торпеда. Мне казалось, она идет прямо в борт, мои пальцы окаменели, я ждал команды, а капитан Прокофьев смотрел на торпеду и молчал. Потом я понял, что идти прежним курсом — это и было его решение. Торпеда прошла в трех метрах от кормы, капитан снял фуражку и вытер лоб. За полминуты он наполовину поседел — это в его-то тридцать лет.А я теперь старше его на двадцать с гаком и устал от решений. Пора тебе, Василий Петрович, кончать со льдом и дохаживать свой век на линии Одесса — Батуми; будешь с умным видом слушать жалобы туристов на «невыносимую» качку (волнение моря два балла) и на испорченный кондишен в каютах, отчитывать боцмана за дурно покрашенный клюз и каждый день, как положено просоленному морскому волку, выходить к обеду в свежей крахмаленой рубашке. Ведут же где-то люди такую вот прекрасную жизнь!— Как думаешь, Григорьич, не придавить ли подушку минуток на шестьдесят?Лосев кивает, выходит в штурманскую рубку. За что еще я его люблю, так это за то, что он никогда не задает ненужных вопросов. А станет Мастером — выучит тому же своего старпома. Отдыхать я могу спокойно, Григорьич ни за что не покинет рубку, пока я в постели. Ложиться, впрочем, я не собираюсь, а вот душ мне не помешает: решение хорошо принимать на свежую голову. Минут десять я избиваю себя попеременно то горячими, то холодными струями, растираюсь докрасна мохнатым полотенцем и, помолодевший, выхожу в спальню. Из кабинета доносятся чьи-то голоса. Без разрешения ко мне входят только летчики, самозванно даровавшие себе такую привилегию. В том, что они придут, я нисколько не сомневался и заранее знал, о чем будем сейчас говорить— «Капитан, капитан, улыбнитесь», — весело мурлычет Крутшшн. — С легким паром, Петрович!— Спасибо. Чай, кофе?— Мы уже заварили. — Крутилин кивает на чайник. — А где бальзам?— В шкафу. Хозяйничай, я сейчас.Я иду в штурманскую и перебрасываюсь с Григорьичем несколькими словами. Потом возвращаюсь в каюту, сажусь и молча смотрю на гостей. Раз пришли выяснять отношения, пусть сами начинают. Белов мрачен, как туча, а Крутилин, чтобы чем-то заполнить неловкую паузу, насвистывает и гремит чашками.— Слухи по кораблю ползают, Петрович, — не выдерживает Белов.Я пожимаю плечами.— По кораблю всегда ползают какие-нибудь слухи.— На сей раз плохие слухи, Петрович. — Белов сверлит меня глазами. — Будто ты думаешь брать курс на север.— А куда бы ты пошел, Коля?— На юг, капитан, на юг!Так, игра началась. Раньше я сказал бы ему прямо, а сейчас потяну. Жаль, но прежней близости у нас долго не будет, я человек злопамятный.— Мы уже там были, Коля, и чуть там не остались. Я думал, что ты это помнишь.— За тот раз я извинился, ты был, конечно, прав.— А теперь предлагаешь снова лезть в капкан?— Почему обязательно в капкан?— Я не сказал, что обязательно. Но вероятность очень велика.— Не знаю, я не моряк, я летчик.— Ах, ты не знаешь!— Я знаю только одно: ребят на Лазареве оставлять нельзя. Они свое отзимовали и пришли на берег, в, эту берлогу, чтобы мы их забрали и доставили домой. Они год с лишним жен и детей не обнимали, капитан!— Демагог ты, Николай Белов. Выйдешь на пенсию — в жэке на собраниях будешь аплодисменты срывать.Белов багровеет и играет желваками; никому другому такого бы он не спустил, но обстоятельства вынуждают его быть дипломатом.— Пусть демагог, черт с тобой… Ты мне только найди подходящую льдину, а там можешь обзывать, как хочешь.— Ты, Петрович, голова, ты капитан, ты истина в последней инстанции! — в своей обычной манере поет Крутилин. — Рискни!— Через эту дверь вы можете пройти в рулевую рубку.— Были там уже сто раз! — злится Белов.— Ну, видели подходящую льдину?— Здесь нет. Нужно снова идти на юг.— А если застрянем?— Выберешься! Ты не из таких льдов выползал! — грубо льстит Крутилин.— Ты, Ваня, всегда был оптимистом. Скажи, твоя стрекоза без бензина полетит?— Еще как! Носом в землю.— А мой пароход без топлива первый же шторм погубит.Топливо — это для Коли и Вани новость. Они переглядываются, недоверчиво на меня смотрят.— При чем здесь топливо? — спрашивает Крутилин.— На, читай докладную главного механика.— Мы с Колей неграмотные. Что он там сочинил?Про чай они забыли, чай стоит нетронутый. Я терпеливо даю им маленький урок арифметики. У нас в цистернах осталось 280 тонн топлива, а «Обь» потребляет в сутки 20 тонн; поскольку на переход к Монтевидео уйдет двенадцать дней, то, умножив эту цифирь на 20, получаем искомое —240 тонн, что и требовалось доказать.Лица моих собеседников вытягиваются.— А не набрехал он, твой дед? — мрачно пытает Белов. — Ты ж его знаешь, ему так же хочется идти во льды, как садиться на кол.Я молча потягиваю остывший чай. Этот разговор — моя маленькая месть, приказ я отдал, и никакие доводы его уже не изменят.— Ну и ну! — ахает Крутилин и грозит мне пальцем. — Тебе бы, Петрович, пивом торговать, чуть нас не облапошил. В заначке-то получается еще сорок тонн, так? Вот тебе и два дня поиска!— А если по пути к Монтевидео попадем в шторм? — слабо возражаю я. — Тогда не триста, а двести миль в сутки делать будем, вот и нужен резерв.— Если, если! — возмущается Белов. — А не будет шторма, тогда что? Да тебе эти сорок сэкономленных тонн по ночам сниться будут!— Будут, — соглашаюсь я. — А риск?— А ты радируй начальству! — весело советует Крутилии. — Вали на него ответственность. Оно выше, оно смелое, оно умнее!— Некогда радировать, — обрывает его Белов.— Правильно, некогда. — Я достаю и натягиваю ботинки. — Ладно, одевайтесь, вы мне понадобитесь, эту ночку вам спать не придется. Мы уже полчаса идем на юг.— Вот это по-нашему! — Белов пытается меня обнять, но мне не до сентиментов. Я предупреждаю, что даю на поиск двенадцать часов, и посему летный отряд должен быть наготове.Летчики убегают — одеваться и поднимать ребят. Я вздрагиваю: по корпусу корабля врезала, наверное, здоровая льдина. Моя бедная, любимая «Обь»… СЕМЕНОВ «…Интуиция редко меня обманывает — мы остаемся. Петрович клялся, что, пока есть один шанс из миллиона, он не уйдет из антарктических вод. Только тебе я могу признаться, что я в этот шанс не верю… Почти полгода мы будем жить здесь, в условиях наступающей полярной ночи, на Новолазаревскую нам уже не вернуться, дорога слишком опасна. За эти полгода я обязан временное пристанище с ограниченным запасом топлива и продовольствия сделать для „одиннадцати рассерженных мужчин“, как называет нас Груздев, постоянным жильем и родным домом. Лишь тот, кто зимовал в этих широтах — а они зимовали все, — может понять, что такое лишний год в Антарктиде. Скоро от нас надолго уйдет солнце, мир погрузится в темноту. Трудно без солнца человеку, родная, но в десять раз труднее пережить лишнюю полярную ночь. Боюсь, что достойно пройти через это сможет не каждый. Теперь все зависит от их веры в меня, в себя и во всех тех, кто надет их на Большой земле. Для меня это тоже будет нелегко, но судьба и раньше не баловала меня легкостью поворотов. Станем считать, что сегодня ты снова провожаешь меня на очередную зимовку. Я стою на борту „Оби“, а ты машешь с берега, пока корабль не исчезнет за горизонтом…»Я отложил гроссбух, нужно собраться с мыслями.У меня есть час времени, потом очередной, вернее, последний сеанс связи с «Обью». Распрощаемся, разорвем последнюю ниточку, и тогда, Андрей, я скажу людям всю правду, как ты того хотел.Я лег на постель, закрыл глаза и попытался восстановить в памяти события этого дня.Саша говорил, что самое страшное в нашем положении — это бездействие. Его слова падали на благодатную почву, я думал так же, и только в последние дни понял, что недооценивал другое. Да, бездействие разъедает, как ржавчина, однако опасна она только тому, кто не умеет с ней бороться. Мне кажется, что я сумею. А самое страшное — это продолжительное ощущение того, что ты перестаешь влиять на события и что твоя судьба зависит от воли случая. Ты ничто. Вся жизнь идет мимо тебя, а ты беспомощно наблюдаешь за ней со стороны, гадая, что за жребий тебе достанется и куда повлечет логика событий. Какая там логика — слепой случай!Это и есть самое страшное: ощущать себя пылинкой в круговороте. Андрей рассказывал когда-то, как вместе с товарищами выходил ночью из окружения через минное поле — другого пути у них не было. Шаг за шагом, след в след прошли, вытащили счастливый жребий. Нашим жизням ничто не грозит: льды под ногами не лопаются, дизель хотя и старенький, но тарахтит, гонит тепло, еды не вдоволь, но месяцев на пять хватит; а затянись эта гнетущая неопределенность еще на неделю, и многие из нас предпочли бы пройти по минному полю.С уходом «Оби» неопределенность кончится, отныне хозяевами судьбы будем мы сами. Как мы распорядимся — другой вопрос, но отныне мы не пылинки, и я снова чувствую себя человеком. Ибо полная свобода, духовное раскрепощение наступают тогда, когда выбор сделан.Но это будет. А пока что сегодняшний день — самый плохой за время моих зимовок. Себя обманывать не стану, да, самый плохой, потому что впервые не только события, но и люди вышли из-под контроля. Сегодня по коллективу, который мы сколачивали с таким трудом, прошла трещина. Когда лопалась льдина, мы перебирались на другую. Трещина в коллективе куда опаснее, от нее никуда не уйдешь: или ты заделаешь ее, или она поглотит тебя.Андрей спит, этот день для него тоже скверный. И будет скверным для всех остальных, он еще не кончился. И хватит, я трачу время не на то: нужно обдумать все, что произошло, чтобы понять, как себя держать, какими словами сказать людям всю правду.Первым сорвался Пухов. Это было для меня неожиданностью, я ожидал взрыва скорее от Филатова или; Груздева. Если правы летчики и в аварии виноват командир корабля, то Пухов — на моей совести, мне давно нужно было с ним поговорить, разобраться, как того требовал Саша. Пухов никогда не упускал случая поворчать, но в пургу, на любой аврал и к черту на кулички шел безотказно. Последние дни в нем что-то созревало — он стал дерзить, на шутки, которые раньше проглатывал, отвечал колкостями и при моем появлении щетинился, как еж, выискивая повод ввязаться в спор. Он стал опасен: в каждом человеке, осознает он это или нет, дремлет и ждет своего часа вирус неповиновения, а Пухов его тормошил. Слишком долго я тешил себя тем, что старый полярник сорваться не может, я верил в это, как в догму, и потому попал впросак.После завтрака Пухов отказался мыть посуду — грубо и наотрез. Это был вызов. Я ощутил на себе любопытные взгляды, все ждали, как поступит капитан, у которого на борту начался бунт.— Вы переутомились, Пухов? — пока еще спокойно спросил я.— Это не имеет значения, мне просто надоело. И вообще, нам надо брать пример с американцев, у них на Мак-Мердо все подсобные работы выполняет обслуживающий персонал.— У наших полярников свои традиции, Пухов. Мы не на Мак-Мердо, а на Лазареве, и вы сегодня дежурный.— Повторяю, это не имеет значения. Зимовка у нас закончилась, пусть каждый прибирает за себя!— А что? Дельное предложение! — обрадовался развлечению Филатов. — Голосуй, отец-командир!— Эй, на Филатове! — прикрикнул Саша. — Евгений Палыч, а как быть с камбузом? С манной кашей, которую вы любите, как сорок тысяч аэрологов любить не могут? Ее вы тоже будете сами себе готовить?— Так я его и пустил на камбуз! — всполошился Валя Горемыкин.— Что вы от меня хотите? — порывисто и нервно спросил Пухов.— Чтобы вы прибрали помещение и вымыли посуду.— Я уже сказал: надоело! И не только одному мне. Груздев совершенно прав:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я