https://wodolei.ru/brands/Jacob_Delafon/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— молоденькая медсестра Лида, которая жила неподалёку от нашего дома и за которой я даже как-то пытался приударить. Но она была весьма смазливая девчонка, и даже в условиях острой конкуренции военного времени возле неё вечно вилась стая поклонников, так что я быстро убедился в ничтожности своих шансов и без сожаления удалился.
— Раздевайтесь, — прочитав направление, бросил врач.
Ничего себе ситуация, врагу не пожелаешь. Мы начали осторожно обнажаться. Лида равнодушно зевала, но, чертовка, и не думала отворачиваться.
— Догола! — рявкнул врач.
— А эта чего уставилась? — пробурчал Сашка.
— Подумаешь, маменькины сыночки, — скептически посмотрев на тощие фигуры в кальсонах, хихикнула Лида. — Смотреть противно.
— А ты и не смотри! — с вызовом сказал Сашка.
— Прекратить болтовню! — разозлился врач. — Снять кальсоны!
— А пусть она отвернётся.
— Лида, не смотрите на этих прынцев, — ядовито сказал врач, делая ударение на «ы» — Ну?!
Мы сняли кальсоны и застыли статуями, целомудренно сделав из ладоней фиговые листочки.
— Аполлоны! — ехидничал врач, вставая из-за стола. — В бане тоже, наверное, в штанах моетесь? Лида, пишите… как фамилия?.. Полунин — пятьдесят три триста, Ефремов — пятьдесят четыре восемьдесят. Рост сто семьдесят… сто семьдесят два. Значит, забыли, когда родились? Ай-ай, как слабеет память у некоторых таковых, когда нужно идти на фронт!
— Плагиат, — щёлкая от холода зубами, буркнул я. — Это мы уже у Гашека читали. Вы ещё про ревматизм скажите.
— Сейчас они вам будут доказывать, Пал Иваныч, что тридцатого года, — мстительно вставила Лида. — Что у них молоко на губах не обсохло!
— Заткнула бы ты фонтан, корова, — сгрубил Сашка.
— Что ты сказал? — грозно спросил врач.
— Это не я, это Козьма Прутков.
— Он меня обозвал, — пожаловалась Лида.
— Не трепись и не смотри на что не следует, — огрызнулся Сашка.
— Молчать! — приказал доктор. — Развели мне здесь… филологию! Пруткова читали, Гашека читали… Кстати, природа симулянтов с тех пор мало изменилась… Мышцы как у лягушки, но крепкие, … да разведи же руки! Так, так, и здесь все в порядке, жениться можно. (Лида фыркнула.) Ну может, сами вспомните год рождения, граждане прынцы?
— А мы и не забывали, — я пожал плечами. — Тысяча девятьсот двадцать седьмой.
— Какой? — удивился врач.
Я повторил.
— Так какого же дьявола мне голову морочите? — врач развёл руками. — Ревматизм, Прутков… Призываетесь?
— Конечно, — подтвердил Сашка, со звоном лязгнув зубами. — Можно одеться?
— Я б такого нагишом на улицу выгнала, — размечталась Лида. — Попался бы мне в руки!
— Метлу бы тебе в руки — и на шабаш, — отпарировал Сашка.
Доктор наградил нас дружелюбными подзатыльниками, велел одеваться и принялся диктовать Лиде приговор. Мы начали торопливо натягивать одежду, с нечеловеческим напряжением слушая трескучий голос нашего судьи в последней инстанции. И когда он произнёс слова: «… второе полугодие тысяча девятьсот двадцать седьмого года», мы едва не бросились друг другу в объятья, но побоялись, как бы эта телячья выходка нас не выдала.
— На, — Лида презрительно сунула мне листок. — Отрастил на губе пучок травы… кавалер! Следующий раз придёшь — водой окачу.
— Приду, если трактором приволокут, — пообещал я.
— А ну, марш отсюда! — прогремел доктор. — Ни пуха ни пера, фронтовики.
Но нас уже не надо было гнать. Через полчаса мы снова были у военкома, он отвёл нас в отдел, приказал выписать повестки, благословил и крепко пожал наши руки.
— Завтра в девять ноль-ноль явиться с вещами! Это произошло двадцать пятого февраля 1945 года.
ЩЕНКИ В ВОДЕ
Пересыльный пункт размещался в бывшей школе. Перегородки между классами были убраны, и на двухэтажных нарах, сплошь покрытых соломенными матрасами, сидели, лежали, спали, читали, беседовали и резались в карты сотни две людей.
Мы ещё не остыли от возбуждения, переживали прощание с мамами, которых заверили — ложь во спасение, — что едем в танковое училище. Мамы не верили и плакали, мы злились и святотатственно клялись. Мы курили добытый на толкучке «Беломор» и болтали без умолку, без всякой логики и связи. Наши разгорячённые головы никак не могли переварить столь внезапный поворот судьбы. Мы, вчера ещё вольные птицы, ещё не полностью сознавали, что больше не принадлежим самим себе, что стали крохотными и различимыми лишь под микроскопом кровяными шариками, которые гигантский военный организм гонит по своим венам и артериям. Мы убеждали себя, что счастливы, а на деле были сбиты с толку. Нас окружали совершенно незнакомые люди, наши будущие товарищи — кто они? Калейдоскоп лиц — симпатичных и неприятных, спокойных и встревоженных, одухотворённых и туповатых; вот этот с медалью «За отвагу» и с гитарой — бывший фронтовик, из госпиталя, наверное; эти трое, что шумно «забивают козла», — вчерашние ремесленники, в сильно поношенных гимнастёрках мышиного цвета; этот папаша в аккуратно залатанном шевиотовом костюме — токарь или фрезеровщик, руки изрезаны ещё не зажившими царапинами от стружки. Разношёрстная компания чужих друг другу людей, которых завтра породнит одинаковая форма, строй, совместная жизнь и общая участь. Кто знает — с кем-то из них нам идти в атаку, кто-то из них нас выручит, перевяжет, вынесет или бросит на поле боя.
— С этим бы я в разведку не пошёл, — важно сообщил мне Сашка, показывая глазами на щуплого и сонного солдата, который меланхолически жевал домашние лепёшки и время от времени зверски зевал.
— А он бы с тобой пошёл? — насмешливо спросил наш сосед сержант. Пока мы болтали, он проснулся, сбросил с головы полу шинели и, лёжа на боку, крутил цигарку. — Пашка, поди сюда! Этот малец не хочет с тобой идти в разведку.
Пашка, тот самый щуплый солдат, подсел к нам, продолжая жевать лепёшку.
— И правильно сделаешь, паря, со мной не ходи. В разведке, понимаешь, это, по грязи ползёшь, костюм испачкать недолго. И немцы опять же без совести шпарят. А ещё, понимаешь, это, гранатой оглушат и в свой фатерланд загонят. Лучше, паря, иди на кухню.
Уничтожив багрового от стыда Сашку, солдат широко зевнул, улёгся к себе на нары и быстро захрапел. Глядя на Сашкино лицо, сержант засмеялся, довольный. Я угостил его папиросой.
— Вы на Пашку не обижайтесь, — утешил сержант, затягиваясь. — Он и в госпитале был такой глумливый, хотя по морде и не скажешь. И в чём душа держится? Весь в шрамах, как старая собака.
— И ордена есть? — извиняющимся тоном спросил Сашка.
— Кажись, две штуки, — сержант погасил папиросу. — Отвык, горло дерёт. Переходите, мальцы, на махру — здоровее.
И вновь укутался с головой шинелью.
— Влип, — самокритично признал Сашка.
Нам было стыдно до слез, но урок мы запомнили.
Я много раз вспоминал солдата Пашку, когда годы спустя какой-нибудь трепач со здоровой глоткой орал на собрании: «Таких мы с собой в коммунизм не возьмём!» Да погоди ты, горлохват, а может, это я с тобой не хочу идти в коммунизм? Может, из-за таких пустозвонов, как ты, мы вместо сотни сельских клубов строим один никому не нужный дворец-пирамиду и покрываем дороги вместо бетона твоим никчёмным звоном? Ему, видишь ли, со мной не по пути. Так иди своим, вместе с такими же трепачами, и не мешай мне идти другим. Ничего, и на тебя Пашка найдётся…
— В помещении не курить! — в десятый раз послышался в дверях голос старшины. — На губу отконвоирую!
Все продолжали курить: людей, которые едут в запасной полк, гауптвахтой не очень-то напугаешь.
— Старшина, когда нас отправлять будут? Надоело.
— На тот свет торопишься? Там тоже, скажу тебе, не малина.
— А невесты там есть?
— А ну выходи! Давай, давай! Сейчас пол выдраишь добела — никаких невест не захочешь!
— Виноват, товарищ старшина! Это я пошутил для поднятия солдатского духу.
— То-то же. (Строго.) Твоя гитара? Давай… вместо полов.
— …Грустно сердцу мо-оему-у, что-то я тебя, корова, толком не пой-му-у-у!
— Отставить корову! Размычался, понимаешь.
— Что-нибудь такое, Володька, чтоб до печёнок дошло!
— Есть по Чу-уйскому тракту доро-ога, много ездило там шофёров, ездил са-амый отчаянный шОфёр, звали Костя его Снегирёв. Он маши-ину трехтонную «Аму» как сестрёнку родну-ую любил. Чуйский тракт аж до са-амой границы он на «Аме» своей изучил…
Рядом ремесленники лупили проигравшего колодой по носу и радостно ржали. Наискосок напротив серьёзный немолодой человек, досадливо морщась на шум, вчитывался в толстую книгу. К нему подошёл подвыпивший парень в гимнастёрке, из-под расстёгнутого воротника которой проглядывала тельняшка.
— Почитай вслух, папаша. Очень я обожаю, когда вслух читают.
— Боюсь, что ты не все поймёшь. Это очень трудная для восприятия философская книга.
— Выходит, я дурак? Так, папаша?
— А ты кто по специальности?
— Сигнальщиком был на крейсере «Красный Кавказ».
— Видишь, а я в твоём деле ничего не понимаю. Значит, я дурак?
— А ты ничего, папаша, башковитый. Про Мысхако слыхал?
— Как же, конечно.
— Товарищ Куников у нас командовал, по имени Цезарь. Герой Советского Союза. Слыхал? За упокой его души — по маленькой? Пошли.
— Что ж, за такого человека не грех выпить. Погоди, у меня есть селёдка.
— Бери, папаша, свою селёдку за жабры…
По проходу, звеня медалями, прошёл белобрысый младший сержант лет двадцати. По его затылку, ещё не заросшему волосами, маленькой змейкой извивался красноватый шрам. Белобрысого остановил Пашка, что-то проговорил и кивнул на нас. Белобрысый обернулся, засмеялся и пошёл дальше.
Мы слушали, смотрели, завидовали тем, чьи глаза столько видели, и хотели побыстрее стать своими, раствориться в этом обществе столь разных и интересных людей. Мы понимали, что пока не имеем на это права, но все равно было обидно. Ну почему моряк подошёл не к нам, почему белобрысый не сказал два слова? Хоть бы кто-нибудь нами заинтересовался, спросил, откуда мы и куда.
— Давай поедим, — с горя предложил Сашка.
Мы развязали вещмешки, достали хлеб и сало, жестяные кружки и сахар. Я пошёл за кипятком, а когда вернулся, на моем месте сидел широкоплечий, наголо остриженный парень с вытянутым лошадиным лицом и вертел в руках Сашкину зажигалку.
— Сколько отдал?
— Сам делал, на заводе, — важничал Сашка. — У Мишки, пожалуй, не хуже.
Я показал свою зажигалку, набранную из пластов разноцветного плексигласа, — мою гордость.
— Где ты её нашёл? — обрадовался парень; — Петька, Ванька, нашлась моя пропажа!
И, сунув зажигалку в карман, отправился к своей компании.
— Эй, шутник! — мы бросились за ним. — Отдай зажигалку.
Парень присел на нары и подмигнул приятелям.
Те засмеялись.
— А какие на ней приметы? Где риска?
— Никакой там царапины нет, отдай! Парень вытащил зажигалку.
— Айда сюда, свидетели! Во-он она, царапина!
— Ты сам царапину сделал! Отдай!
— А по жевалу не хочешь?
Бац! Из глаз посыпались искры. Хохот, улюлюканье! Не успели мы с Сашкой очертя голову броситься на негодяя, как на наши плечи легли тяжёлые руки. Мы резко высвободились и обернулись.
Перед нами стоял человек лет тридцати, одетый в ватные штаны и кургузый, явно с чужого плеча, пиджачок. Чёрные жгучие щёлочки-глаза, на широких татарских скулах сгущавшаяся к подбородку редкая щетина, тонкие полоски-губы — выразительное лицо, оно и сейчас у меня перед глазами.
— Это твоя зажигалка? — бесстрастно спросил человек.
— Моя, честное слово!
— Дорошенко, ты слышал, что сказал мальчик? К нашему удивлению, парень торопливо сунул мне зажигалку.
— Сявка! — презрительно бросил человек и — нам, доброжелательно: — Не путайтесь со всякими проходимцами.
— За что облаял, Хан? — недовольно протянул парень. — О!
Мы еле зафиксировали молниеносный удар. Парень облизнул разбитую в кровь губу.
— Ловко ты его! — похвалил сверху какой-то зритель. — Научи, Хан, или как там тебя кличут!
— Этому не учатся, — Хан показал в невесёлой улыбке редкие жёлтые зубы. — С этим рождаются. Правда, Дорошенко?
Притихший парень покорно кивнул.
— Спасибо, — сказал я. — Хотите хлеба с салом? У нас есть.
— Всякое даяние суть благо, — сказал Хан и без всяких уговоров пошёл за нами. Степенно, не жадно поел, поблагодарил кивком головы и ушёл на свои нары. Мы проводили его глазами.
— Здоровый фонарь тебе поставили, малец, — посочувствовал сержант, снова подсаживаясь к нам. — А этой публики сторонитесь — урки, досрочно освобождённые, что заявления на фронт подали. Есть среди них мальцы ничего, а другие как были ворьём, так и остались. Какого года?
— Двадцать… седьмого. А вы?
— Двадцать второго. Нас, которые с первых дней, мало осталось. После войны в музеях будут за деньги показывать.
— А почему вы так долго воюете, а не офицер?
Сержант развёл руками.
— Как-то не получалось. Посылали на трехмесячные курсы младших лейтенантов — ранило, в другой раз посылали — контузило, а потом сам отказался. Хотя один раз ротой командовал.
— Ротой?!
— Насмотритесь всего, мальцы, если успеете. Война-то к шапочному разбору идёт. Нас в роте семь человек осталось, а я — старший. Вот и командовал. В декабре сорок второго, в Сталинграде.
— Новиков-Прибой тоже о таком писал. В Цусимском бою эскадра следовала за головным кораблём, а на нём повыбивали офицеров, и эскадру вёл простой матрос.
— Читал я «Цусиму», правильная книга. Только конец кто-то оторвал. Закуривайте махру, из дома прислали.
— Сержант, а кому на фронте опаснее всего?
— Трудно сказать, мальцы. Наверное, лётчикам-истребителям и танкистам. И на сорокапятках — когда против танков прямой наводкой. И минёрам… и пехоту бьют за здорово живёшь. А везучие везде есть. Мой комбат Катушев тоже с первых дней, а ни разу не зацепило. Однажды на противопехотную мину наступил, мы глаза закрыли, думали — хана комбату, а ему только каблук оторвало. Везучий! У меня осколок в сантиметре от сердца застрял, на излёте. Вот он, родимый, доктор подарил, майор медицинской службы.
Сержант достал из кармана гимнастёрки тряпицу и бережно её развернул. Мы почтительно потрогали крохотный, величиной с половину горошины, кусочек металла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я