тумба roca 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


- Ясно, товарищ подполковник, - сказал он наконец. - Вполне ясно. А у нас как раз тут... - Он хотел что-то рассказать, но, очевидно, на другом конце провода его оборвали. - Есть закончить разговоры! - сказал он смущенно. - У меня тоже все.
Он положил трубку на ящик, встал и поглядел в лицо летчику с таким выражением, словно в его силах было сказать что-то радостное этому человеку, у которого только что сгорела машина и на глазах погибли товарищи. И это так и было, он и сказал то единственное, что еще могло сейчас порадовать летчика:
- Подполковник говорит, что вряд ли сегодня можно ожидать прорыва по шоссе. Немцы только небольшую часть танков переправили. Остальных вы за Березиной остановили. Мост в прах разбит, следов не видно.
- Мост в прах, и нас в прах - гордиться нечем! - отрезал летчик, но по его лицу было видно, что он все-таки гордится этим мостом.
- А как вы горели! Мы кулаки зубами рвали! - сказал капитан. Ему хотелось утешить летчика. - Немец тут упал, хотел его живым взять, да где там, разве можно на это людей уговорить после всего, что видели!
- А где он? - с трудом поднимаясь, спросил Синцов.
- Здесь, за елками лежит, да лучше на него не смотреть, - махнул рукой капитан. - Как под танком побывал... - И, посмотрев на бледного от потери крови Синцова, добавил: - Поезжайте, раз вы ранены, я не держу.
- У нас там еще двое раненых в кузове лежат, - словно все еще оправдываясь, сказал Синцов. - И убитый. - Он хотел сказать, что убитый генерал, но не сказал: к чему? - Пошли, - обратился он к летчику.
- Я, пожалуй, здесь останусь, - сказал тот неторопливо и решительно: он думал об этом все время, пока шел разговор, наконец решил и уже не собирался передумывать. - Винтовку дашь? - спросил он капитана.
- Не дам, - мотнул головой капитан. - Не дам, дорогой сокол! Ну куда ты мне и что это даст? Иди туда, - он ткнул забинтованной пятерней в небо. От самого Слуцка пятимся, каждый день мучаемся, что вы мало летаете. Иди летай, ради бога, - все, что от тебя требуется! Остальное сами сделаем!
Синцов остановился у машины, ожидая, чем все это кончится.
Но слова капитана мало тронули летчика. Будь у него надежда получить взамен сбитой новую машину, он бы и сам не остался здесь, но этой надежды у него не было, и он решил драться на земле.
- Не даст винтовки - сам достану, - сказал он Синцову, и Синцов понял, что тут нашла коса на камень. - Поезжай, только штурмана в госпиталь доставь по-хорошему.
Танкист промолчал. Когда Синцов сел в кабину, они продолжали молча стоять рядом, танкист и летчик: один - большой, высокий, другой маленький, коренастый, оба упрямые, злые, раздосадованные неудачами и готовые снова драться.
- А как ваша фамилия, товарищ капитан? - уже из кабины спросил Синцов, впервые за все время вспомнив о газете.
- Фамилия? Жаловаться, что ли, на меня хочешь? Зря! На моей фамилии вся Россия держится. Иванов. Запиши. Или так запомнишь?
Когда машина выезжала из лесу на шоссе, Синцов еще раз увидел снятого им с поста красноармейца; он сидел рядом с двумя другими бойцами и занимался тем же, чем и они: связывал гранаты телефонным проводом по три и по четыре вместе.
До Могилева ехали больше двух часов. Сначала сзади слышалась артиллерийская канонада, потом стало тихо. Не доезжая десятка километров до города. Синцов увидел пушки на конной тяге, разъезжавшиеся на позиции влево и вправо от дороги, и двигавшуюся по шоссе колонну пехоты. Он ехал как в тумане; ему казалось, что он хочет спать, а на самом деле он время от времени терял сознание и снова приходил в себя.
Над окраиной Могилева высоко в небе барражировали два истребителя. Судя по тому, что зенитки молчали, истребители были наши. Вглядевшись, Синцов узнал МИГи: он видел эти новые машины еще весной в Гродно. Про них говорили, что они намного превосходят по скорости "мессершмитты".
"Нет, все еще не так плохо", - сквозь усталость и боль подумал Синцов, сам не вполне отдавая себе отчет в том, что уверенность эта у него не столько от вида войск, занимавших позиции перед Могилевом, или зрелища барражирующих над городом МИГов, сколько от воспоминания о задержавших его машину танкистах, о лейтенанте, похожем на своего капитана, и о капитане, наверное похожем на своего подполковника.
Когда полуторка остановилась у госпиталя, Синцов в последний раз собрался с силами: держась за борт, он дождался, пока из кузова вынесли бесчувственного штурмана, стонавшего сквозь сжатые зубы красноармейца и мертвого генерала. Потом он приказал шоферу ехать в редакцию и доложить, что он остался в госпитале.
Шофер закрыл задний борт. Синцов, взглянув на залитые кровью пачки газет, вспомнил, что они так почти ничего и не раздали, и остался один на булыжной мостовой.
В приемный покой он вошел еще сам. Вынул из кармана и положил на стол документы генерала, потом полез за своим удостоверением, достал его, протянул сестре и, дожидаясь, когда она его возьмет, странно повернулся боком и, потеряв сознание, упал на пол.
3
Через две недели после ранения, когда Синцов уже по два раза на дню гулял в госпитальном саду, пришло приказание эвакуировать госпиталь в Дорогобуж. Среди раненых сразу же распространился слух, что немцы переправились через Днепр у Шклова и обходят Могилев с севера.
Ранение, как выразился врач, оперировавший Синцова, было "удачным": пуля скользнула по ребрам.
Синцов, чувствуя себя почти поправившимся, пошел к замполиту госпиталя просить о выписке. Перспектива эвакуации пугала его. Он не хотел потом еще раз искать свою редакцию.
- Сдается мне, что они уже уехали, - усомнился замполит.
Но Синцов твердо сказал, что этого не может быть. Если б уехали, они забрали бы его с собой, так обещал ему редактор.
По горло занятый эвакуацией раненых, замполит не стал настаивать: в конце концов раз хочет выписываться - пусть выписывается!
К полудню, получив документы и обмундирование, Синцов вышел из ворот госпиталя.
В Могилеве было пустовато и тревожно: на улицах появились баррикады, в заложенных мешками угловых окнах домов стояли пулеметы.
У здания могилевской типографии, где Синцов рассчитывал застать редакцию, стоял не расположенный к разговорам часовой. И двери и железные ворота во двор были наглухо заперты. Изнутри не доносилось не только шума машин, но вообще ни одного звука; все как вымерло.
Через час могилевский военный комендант, тот же самый майор, у которого Синцов был две недели назад, только еще больше обалдевший от бессонницы, подтвердил, что редакция фронтовой газеты уехала два дня назад. "Даже известить не могли", - подумал расстроенный Синцов.
- А куда уехали?
Комендант пожал плечами и сказал, что маршрута ему не докладывали. Штаб фронта переместился в район Смоленска, вслед за ним уехала и редакция.
- Зря раньше времени выписались. Эвакуировались бы с госпиталем в Дорогобуж, а оттуда нормальным порядком искали бы то, что вам надо.
Несладкое предчувствие новых скитаний охватило Синцова.
- Слушайте, а какие вообще части стоят в районе Могилева?
- А зачем вам?
Синцов ответил, что хочет попасть в штаб ближайшей дивизии, побыть в ней и собрать материал для газеты, чтоб потом добираться до редакции, по крайней мере, не с пустыми руками.
Комендант нехотя развернул карту и показал небольшой лесочек на той стороне Днепра, километрах в шести от могилевского моста. Здесь, по его словам, стоял штаб 176-й дивизии.
Уже перейдя мост через Днепр и сделав три километра по шоссе Могилев Орша, Синцов услышал позади, за Днепром, артиллерийскую стрельбу. Он несколько минут постоял на шоссе, прислушиваясь к тревожным гулам артиллерии, и снова зашагал, продолжая думать все о том же самом, о чем начал думать, выйдя из могилевской комендатуры: что же дальше?
Был штаб фронта под Минском, потом под Могилевом, теперь переехал под Смоленск - это, значит, еще на сто пятьдесят километров ближе к Москве...
Как ни заставляй себя думать об этом спокойно, сама география бьет молотком по голове.
Две недели госпиталя многому научили Синцова. Какие только слухи не бросали его за эти дни из горячего в холодное и обратно! Если верить одному только плохому, давно можно было бы спятить с ума. А если собирать в памяти только хорошее, в конце концов пришлось бы ущипнуть себя за руку: да полно, почему же тогда я в госпитале, почему в Могилеве, почему все так, а не иначе?
Сначала Синцову казалось, что правда о войне где-то посередине. Но потом он понял, что и это не правда. И хорошее и плохое рассказывали разные люди. Но они заслуживали или не заслуживали доверия не по тому, о чем они рассказывали, а по тому, как рассказывали.
Все, кто был в госпитале, так или иначе прикоснулись к войне, иначе они бы не попали сюда. Но среди них было много людей, которые знали пока только одно - что немец несет смерть, но не знали второго - что немец сам смертей.
И наибольшего доверия среди всех остальных заслуживали те люди, которые знали и то и другое, которые убедились на собственном опыте, что немец тоже смертен. Что бы они ни рассказывали - хорошее или дурное, за их словами всегда стояло это чувство, - это и была правда о войне.
Капитан-танкист, от которого Синцов получил урок в лесу под Бобруйском, был именно из таких людей.
Дело было не в храбрости одного или трусости другого. Просто капитан в тот день глядел на войну другими глазами, чем Синцов. Капитан твердо знал, что немцы смертны и, когда их убивают, они останавливаются. Думая так, он подчинял этому все свои действия, и, конечно, правда была на его стороне. Синцов хотел увезти от опасности бросившихся к нему за спасением людей. Капитан хотел спасти дело, бросив этих людей в бой.
И, конечно, немцы не прорвались тогда к Могилеву именно потому, что и остатки бригады, в которой служил капитан, и все, кто с оружием в руках сбился в тот день вокруг бригады, знали, а кто не знал, узнали в бою, что немцы смертны. Убивая немцев и умирая сами, они выиграли сутки: к вечеру за их спиной развернулась свежая стрелковая дивизия.
Об этом рассказал Синцову редактор, приехавший на второй день навестить его.
Редактор, узнавший о поездке к Бобруйску из уст шофера, хвалил Синцова, тревожился за Люсина и ругал танкиста за самоуправство. У него даже проступили свекольные жилки на дрыгавших от гнева добрых, толстых щеках.
Синцов не разделял чувств редактора. Он знал, что сделал в тот день много глупого, хорошо еще, что его поступки не были продиктованы трусостью. Вдобавок, как всякий, кто лежит в госпитале, часто думая о своем ранении, он не мог отмахнуться от горькой мысли, что летчик мог бы не застрелиться, если б не эти проклятые серые милицейские плащи, похожие на немецкую форму. Он не подумал об этом тогда, а на войне надо думать. И, очевидно, все время.
Не мог он разделить гневных чувств редактора и в истории с Люсиным. Младший политрук Люсин поехал развозить газету, а попал в бой. Ну и что ж, этого могло и не быть, но вышло так. Синцова тревожило только воспоминание о вдруг оскалившемся лице Люсина. Люсин не хотел оставаться, а танкист сказал: "Не подчинишься - жизни лишу!" Чем все это кончилось?
Он попробовал высказать свои мысли редактору, но в ответ услышал:
- Что ж, прикажете мне всех вас в части раздать? Сегодня Люсина, завтра вас, послезавтра еще кого-нибудь?
Последнее было в общем верно, а в частности, когда Синцов вспоминал тот лес, ту минуту и того капитана, казалось, наоборот, совсем неверным.
Он и редактор проговорили целый час, но, кажется, так и не поняли друг друга.
А еще через несколько часов произошло событие, надолго вытеснившее все другие мысли и чувства.
Синцов услышал по радио речь Сталина.
Громкоговоритель висел в коридоре, рядом со столиком дежурной сестры. Его пустили на всю громкость, а в палатах настежь открыли двери.
Сталин говорил глухо и медленно, с сильным грузинским акцентом. Один раз, посредине речи, было слышно, как он, звякнув стаканом, пьет воду. Голос у Сталина был низкий, негромкий и мог показаться совершенно спокойным, если б не тяжелое усталое дыхание и не эта вода, которую он стал пить во время речи.
Но, хотя он волновался, интонации его речи оставались размеренными, глуховатый голос звучал без понижений, повышений и восклицательных знаков. И в несоответствии этого ровного голоса трагизму положения, о котором он говорил, была сила. Она не удивляла: от Сталина и ждали ее.
Его любили по-разному: беззаветно и с оговорками, и любуясь и побаиваясь; иногда не любили. Но в его мужестве и железной воле не сомневался никто. А как раз эти два качества и казались сейчас необходимей всего в человеке, стоявшем во главе воевавшей страны.
Сталин не называл положение трагическим: само это слово было трудно представить себе в его устах, - но то, о чем он говорил, - ополчение, оккупированные территории, партизанская война, - означало конец иллюзий. Мы отступили почти повсюду, и отступили далеко. Правда была горькой, но она была наконец сказана, и с ней прочней стоялось на земле.
А в том, что Сталин говорил о неудачном начале этой громадной и страшной войны, не особенно меняя привычный лексикон, - как об очень больших трудностях, которые надо как можно скорее преодолеть, - в этом тоже чувствовалась не слабость, а сила.
Так, по крайней мере, думал Синцов, лежа ночью на койке и под стоны умиравшего соседа снова и снова вспоминая во всех подробностях речь Сталина и пронзившее душу обращение: "Друзья мои!", которое потом целый день повторял весь госпиталь.
Обычно такие вопросы задают себе в юности, но Синцов впервые задал его себе в тридцать лет, в эту ночь на госпитальной койке: "Как, отдал бы я свою жизнь за Сталина, если б мне вот просто так пришли и сказали: умри, чтобы он жил? Да, отдал бы, и сегодня проще, чем когда-нибудь!"
"Друзья мои..." - повторяя слова Сталина, прошептал Синцов и вдруг понял, что ему уже давно не хватало во всем том большом и даже громадном, что на его памяти делал Сталин, вот этих сказанных только сегодня слов: "Братья и сестры! Друзья мои!", а верней - чувства, стоявшего за этими словами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я