https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/shtangi/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В последний день еще выстояли три атаки. Помню, до этого дня у меня в окопе пятьдесят «лимонок» оставалось и одна граната «эргэде» — все до одной «лимонки» по фрицам пошвырял, а эту солидную «эргэде» оставил при себе… Так вот, в последнюю ночь после третьей атаки снова проверяю, иду по своей обороне. Везде ни выстрела, слышно только: раненые немцы кричат, стонут за бруствером, а во взводах, кажется, и раненых нет: прямые попадания мин в траншею. И пулеметы все поковерканы. Не пулеметы — металлолом. Всю роту сосчитал, как говорится, по головам: оставалось из ста сорока семь человек со мной. Но я хорошо знаю: ни одного целого пулемета, ни одного патрона в парабеллуме, только моя единственная граната «эргэде». Все смотрят на меня, молчат. А меня от усталости и потери крови качает, как пьяного, еле на ногах держусь, а держаться надо… Солдаты мои едва живые, все в бородах, дышат с хрипом, исхудалые, но глаза еще живут, и у каждого в глазах вопрос: «А что дальше, старший лейтенант?»
Я выждал немного, потом вынул свою «эргэде». Говорю: «Мы отбили все атаки. И вот у меня одна граната. Последняя. Но если начнется еще атака, встать вокруг меня, головами поближе — и я чеку дерну, чтоб сразу всем. Кто против и сомневается, отойти в сторону! А сейчас — всем раздеться. Приказываю — переправляться через Днепр!»
Все молчат, но снимают шинели. Тогда я говорю Олегу: «А ну, поползи метров десять по отмели, проверь». Тот перелез через бруствер, пополз в сторону воды. А луна как раз из-за облаков выглянула, и очень ясно его нижняя рубаха на песке выделяется белым. Но немцы не стреляют. Зову его назад. Приказываю всем мокрым песком, грязью замазать нижние рубахи. Оглядел солдат, спрашиваю, все ли на воде могут держаться. Оказалось, все. «Так вот, возвращаемся на тот берег. По песку поползем так: в середине лейтенант Кустов с гранатой, все по бокам — если немцы будут окружать возле воды, даю сигнал: „Чеку дергай! За, мной!“ Потом поползли и поплыли. На том берегу меня почти без сознания вытаскивал из воды Олег — мое ранение и потеря крови сказались. Но семь человек из роты вывели, хотя в штабе дивизии уже и не надеялись, что кто-то из нас уцелел. Уже после госпиталя у Олега спрашиваю: „Скажи, выдернул бы чеку из гранаты, если бы я скомандовал?“ А он даже побледнел, как будто я его оскорбил или ударил: „Что за вопрос? И не задумался бы“. Вот и вся эта история. Так что, брат, с Олегом у меня особые отношения. Вместе с ним не один пуд соли съели. Тебе все ясно, Никита?
— Все-таки завидую я тебе, Алексей. Вот ты воевал… Все видел. Тебе, наверно, повезло. Твоему поколению. Несмотря ни на что.
— Этому нельзя завидовать. Каждому выпало свое.
— Алексей, можешь сказать?.. Почему ты не окончил институт? Ты, наверное, в автодорожном учился?
— Что ж, могу сказать… Это опять о войне. После фронта хотелось самостоятельной жизни. И независимости. Не мог сидеть за столом и с умным видом слушать лекции. Смотрел на профессора и думал: «А вы знаете, уважаемый, как разрывается снаряд на бруствере?» Потом у меня уже была семья. Рано женился. Снять комнату стоило две стипендии. Это понятно, брат? Но было все-таки веселое время — мы вернулись с ощущением, что весь мир перед нами. Завоеванный и освобожденный. По вечерам собирались, пили водку, вспоминали фронтовых ребят, живых и погибших, и ждали манны небесной. Потом бросил институт и, знаешь, почти не жалею об этом. Я люблю машину, сам не знаю почему. Впрочем, конечно, знаю. Как живое существо. Это может тебе показаться странным, но сидеть где-нибудь в конторе по восемь часов и общаться с бумагами не смог бы. И с учениками возиться люблю. Со всякими — бездарными и способными.
— Ты разве тогда не на Дине женился?
— Нет. Дину встретил потом.
— А первая жена, Алексей… где она?
— Мы разошлись, брат. Ей, как говорят, все надоело. Ну, это неинтересно.
— А скажи, Дину ты по-настоящему любишь? Я, конечно, не имею права спрашивать, но…
— А ты без этих «но». Если бы я не любил Дину, она бы не была моей женой. Иначе быть не могло. Вот что. Мы сейчас с тобой выедем на кольцевую. Не будем торопиться. В Москве дышать нечем. Домой успеем.
— Домой?..
— Что ж, я могу тебя завезти к Валерию. Или переночуешь у меня? Раскладушка найдется.
— Мне все равно. Лучше все же к тебе. Если не помешаю…
— Наоборот. Кому ты можешь помешать? Скажи, как ты вообще живешь, Никита?
— Просто живу. Как все студенты. Корплю над конспектами. Хожу на лекции, сдаю зачеты. Вот видишь — в Москву приехал…
— А если откровенно, как ты живешь в последнее время?
— Мне все время кажется, что мама не умерла. Почему-то я не совсем ее понимал, а она ничего не говорила мне перед смертью. Помню, как по вечерам смотрела на меня — сидит, смотрит и молчит. Тогда она была уже больна. Наверно, думала, как я без нее останусь. А я не мог ничего сделать. Не знал, что не вернется из больницы.
— Понимаю. Можешь не объяснять.
Когда выехали на загородное шоссе, солнце садилось в леса, по-предвечернему нежарко дрожало в золотистой дымке над островерхими крышами дач, прохладные тени сосен располосовывали дорогу, ветер с мягким запахом хвои врывался в открытые окна.
8
Вернулись в одиннадцатом часу; в окнах не горел свет. Дина, видимо, уже спала; потом легли на раскладушках, вынесенных Алексеем в палисадник, и долго лежали молча. Тянуло свежестью от похолодевшей к ночи травы, тихий двор был в неподвижном фиолетовом сумраке; над крыльцом вершины тополей слабо серебрились, стояли, застыв в ночной чистоте неба, а там, вверху, было вольно, светло, широко, и пробивались сквозь листву косые лунные коридоры, сетчато рассекали пахнущую сырым холодком тень от дома.
Никита, потираясь подбородком о колючий ворс одеяла, смотрел на сквозные полосы дымчатого света — и эти два дня проходили перед ним, путаясь, беспокоя, возникая в памяти. Зябко сжимаясь от охватившего его чувства одиночества, он понимал, что не может заснуть, что лежит с открытыми глазами на раскладушке не в Ленинграде, не дома, а возле темного, давно затихшего домика среди незнакомого, затихшего Замоскворечья, среди спящих московских улиц, по которым лишь изредка с отдаленным шелестом проезжало одинокое ночное такси. И Никита, глядя в небо, ощущая подбородком шершавый ворс одеяла, вдруг услышал: чиркнула, сверкнула огнем спичка, сбоку горьковато потянуло дымком, и рядом — голос, сдержанный, чуть, хрипловатый:
— А может быть, действительно, Никита, поехать тебе со мной в Крым? Через две недели у меня кончаются занятия в автошколе. Буду на крымских дорогах обкатывать машину и заеду к дочери. Как ты? Крым — это прекрасно. Сразу чувствуешь себя иначе.
Светлячок сигареты загорался ярко, и Никита увидел уголок губ, край щеки, блеск Алексеева глаза, почему-то явственно вспомнил сдавленный плач Дины на кухне сегодня днем, болезненно замкнутое лицо Алексея, повернутое тогда к окну, ответил:
— Нет, я не поеду. Спасибо.
— А в Крыму южные мохнатые звезды, — медленно проговорил Алексей. — И цикады. Миллионы цикад ночью. Все звенит. Особенно в лунную ночь.
Никита сказал:
— А здесь сверчок.
— Да, завелся под крыльцом. Что ж, неплохо, когда и он трещит.
Никита не ответил. Где-то в темноте крыльца, в трех шагах от раскладушек, по-деревенски просверливал звенящим тырканьем, неустанно раскалывал ночное безмолвие сверчок, на миг замолкал и вновь посылал сигналы в пространство, мимо матово синеющих сквозь тополя уличных крыш.
Молчали долго.
— Скажи, Никита, значит, Вера Лаврентьевна очень тяжело болела?
— У меня были страшные ночи, когда болела мать, — сказал Никита. — Полгода.
— Я это представляю…
Красно разгоревшийся огонек осветил брови Алексея, колыхнулся и, трассой прочертив параболу, упал в траву, мерцая там потухающей искрой.
— Скажи, что ты знаешь о моей матери? — осторожно и тихо спросил Никита. — Ты сказал, она приезжала сюда. Она об этом мне не рассказывала. Ты ее видел у Георгия Лаврентьевича?
— Что я знаю? — помедлив, проговорил Алексей и повернулся на бок, странно-пристально вглядываясь в Никиту. — Не много… Но все, чтобы понять, что с ней случилось до войны. Но это, брат, почти бессмысленно… Да, брат.
Никита приподнялся на локте, спросил:
— Что бессмысленно?
— Бессмысленно говорить о том, что уже ничему не поможет. Ничего не решит. Потом все изменилось, другое время. Думаю, что ты меня понимаешь.
— Алексей, я понимаю, о чем ты говоришь… Но что ты все-таки знаешь о моей матери? Зачем она приезжала сюда? — повторил с настойчивостью Никита, глядя в лицо Алексея. Щели лунного света, дымясь, сквозили сверху, разделяя палисадник, как сетью. — Ты начал… и не договорил. Ты сказал, что она приехала сюда в телогрейке…
— Это было, брат, давно, и не хочется, Никита, шевелить давнее, что уже погасло. Возвращаться назад — что это даст? Жить прошлым невозможно. Всем нам надо жить настоящим, Никита. Согласен?
— Но ведь она приезжала сюда… И разве я не имею права знать, зачем она приезжала?
— Вот что, — произнес Алексей решительно. — Да, ты имеешь право! Но сначала скажи мне: Вера Лаврентьевна что-нибудь говорила тебе раньше о Грекове? Ты раньше слышал о нем?
— Только один раз. Когда передавала письмо. Она раньше никогда не вспоминала о родственниках. Только о своей двоюродной сестре Лизе. Но та умерла десять лет назад.
— Преклоняюсь перед твоей матерью, — сказал Алексей, и раскладушка под ним закачалась, он лег на спину, заложил руки под затылок. — Маленькая, нам девочка, была, только вся седая. А когда она писала письмо?
— За день перед смертью она дала мне письмо. В больнице.
— А в письме что?
— Я передал его Георгию Лаврентьевичу.
— А он что?
— Сказал, что мать в письме просит позаботиться обо мне, перевести из Ленинградского университета в МГУ. Чтобы я жил в Москве. Рядом с родственниками. Больше ничего. Я не читал письма.
Никита замолк; ночной воздух острой свежестью пробирался к его голым плечам, и он зяб и от этого ночного воздуха, и от возникшего нервного холодка в груди.
— Не может быть, — после паузы проговорил, как бы не веря, Алексей и некоторое время лежал вытянувшись. Не было слышно его дыхания. — Не может быть! — повторил он.
Раздробленные световые полосы переместились сквозь листву теперь ярко, как узкие лезвия, кололи, лезли в глаза Никиты, и он не мог разглядеть лицо Алексея, слышал удары своего сердца, они отдавались в висках.
— Этого я не предполагал, Никита. Дело в том, что это почти невозможно… — Алексей, раздумывая, помолчал, договорил размеренно: — Нет, все-таки трудно поверить, чтобы она написала отцу так, как ты сказал.
— Почему трудно поверить? — выговорил Никита, ощущая кожей холодок ночи, поползший ознобом по лицу, по плечам, по груди, и этот колючий озноб заставил его стиснуть зубы, чтобы не выдать дрожь голоса. — О чем ты подумал?.. — глухо спросил он.
— У меня сложные счеты с отцом. И давно, — ответил Алексей тоном жесткого спокойствия. — И это опять возвращение к прошлому. Правда, многое я уже простил ему. Нельзя ведь жить как натянутая струна. Да и он не тот. И я не тот.
— Что ты знаешь о матери, Алексей?
— Ты хочешь это знать? И выдержишь, если узнаешь правду отношений Веры Лаврентьевны с отцом?
— Я хочу знать. И конечно, правду. И я выдержу.
— Ну хорошо, брат. Тогда слушай, как было.
Алексей сбросил одеяло и в майке, в трусах сел на раскладушке, оперся на ее край; проступали в фиолетовом сумраке его оголенные колени; потом одна рука его задвигалась, стала шарить по одеялу: он, вероятно, искал сигареты. Сказал:
— Когда твоя мать вернулась, десять дней она была в Москве. В августе месяце. Каждый день ходила в Военную прокуратуру и каждый день ждала реабилитации одного профессора, он тоже должен был вернуться оттуда . Его фамилия Николаев. А они когда-то шли по одному делу. Твоя мать наводила справки у новых уже тогда следователей, которые занимались реабилитацией, в том числе и этого профессора. В архивах искала какие-то документы. И жила это время у меня.
— Она жила здесь? У тебя?
— Я снимал комнатку на Садовой. Как только я женился, с отцом уже не жил. После того как бросил институт, были крупные объяснения: он считал меня неудачником, а я его — краснобаем. Но тогда ездил на Арбат чаще, чем сейчас. Вот там однажды я и увидел твою мать: маленькая женщина с каким-то рюкзачком вошла, сказала, что ей нужно к профессору Грекову. Была в телогреечке, в каких-то туфлях, парусиновых, что ли. Я в гостиной сидел, курил… А когда она вышла из кабинета, отец почти в истерике выскочил за ней, едва не рыдал, весь был совершенно не свой — таким никогда его не видел. Помню, он кричал: «Это чудовищно! Это фальшивка! Они обманули тебя! Ну, убей, убей меня, Вера!» Увидел меня и сразу дверь в кабинет захлопнул. А я подошел к ней, спросил, кто она, откуда. А потом привез ее к себе ночевать. Тогда по всему понял: после разговора с отцом, конечно, не останется на Арбате, а ей негде было… В общем, братишка, вот так я ее увидел.
— И что? О чем они говорили?
— На следствии твоей матери показали одну характеристику. Было на нее состряпано дело по быстренькому доносу ее коллег, обвинили ее черт те в чем: в антимарксизме, во всех смертных грехах, в каких можно было тогда обвинить. Похоже было, сводили счеты под общий шумок, клеветали не оглядываясь. А она просила у следователя только одного: чтобы он обратился к старым большевикам, знающим ее с революции. Надеялась: тогда против нее отпадут все обвинения, тогда все станет ясным. Следователь, видимо, сам несколько сомневался в составе целой горы туманных преступлений и через неделю объявил, что по ее просьбе обратился, и обратился даже к самому близкому для нее человеку. К человеку весьма уважаемому. К известному профессору. Более того, к ее родному брату. И показал характеристику. И прочитать дал. В общем, ясно, что это было за сочинение?.. Вот тогда твоя мать после возвращения и задала отцу вопрос, как же он мог решиться написать такое… Потом она уехала. А он слег с инфарктом. Пролежал в больнице четыре месяца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я