https://wodolei.ru/catalog/mebel/mojki-s-tumboj-dlya-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Так неожиданно было это отторжение меня Озером, так было оно несправедливо, незаслуженно, что не сработала во мне обычная человеческая реакция, то есть я не выскочил из воды, как любой другой на моем месте, но с воплем и бранью продолжал двигаться вперед. Тысячи ядовитых игл воткнулись в икры, сотни ржавых гвоздей – в ступни, судороги молниями пронзили тело до шеи и затылка. Сам я, наверное, походил на сумасшедшего или одержимого, когда, взметая гроздья брызг, спотыкаясь о подводные камни, пер и пер вперед, то по пояс в воде, то по колено, то по грудь, с воздетыми к небу руками и промокшим узлом в руках. Сколько длилось это истязание, полчаса или полжизни, когда, наконец, оказался на песчаной полосе, определить не мог. Кровь тихо сочилась из порезанных ступней, икры противоестественно вздулись, колени посинели. Когда оглянулся на пройденный путь, поразило притворное спокойствие Озера, обидело равнодушие скал, повернувшихся ко мне спиной, хотя скалы были ни при чем…
Порезы ступней, к счастью, не были глубоки, скорей, царапины, боль утихала, и ноги оживали. Развязал узел. Джинсы изрядно подмокли, рубаха, носки, сапоги меньше. Оделся, сотрясаясь ознобом. Подошел к Озеру, попробовал воду рукой. Нормальная. «Ну и сволочь же ты!» – сказал я ему без угрозы, а так, по потребности высказаться. К тому же впереди, сколько глаз видит, берег, в каменных и древесных завалах, но все же берег, а то, что позади, оно уже позади, и билет у меня, как известно, только в один конец.
До темноты я надеялся пройти еще много. Чем больше пройду, тем меньше останется. Меня уже начинала волновать цель похода-побега, я ведь о ней еще ничего толком не знал, кроме того, что она есть. Первые сотни метров еще прихрамывал, потом разошелся, приходилось преодолевать всякие береговые препятствия, вошел в азарт, обсох на ходу, заранее радуясь предстоящему привалу с костром, в одиночку под звездным небом.
Но, похоже, тому не суждено было состояться. Чуть ли не за полкилометра увидел на отмели, заваленной топляком, людей, троих, по крайней мере, рассмотрел сразу. Они сидели с удочками на стволе громадной сосны, заброшенной штормом на вершину завала. Судя по пестроте одеяния, туристы. С краю – женщина, девчонка, скорее всего… Лодки, однако же, нигде не увидел.
Не жаждал я общения, но когда признался себе в этом, было уже поздно. Меня заметили. Девчонка махала рукой. Я ответил, но шагу не прибавил, все еще прикидывая, как бы уклониться от компании. Однако за полсотни шагов увидел, что девчонка – это Юлька, рядом с ней Петр, а дальше, вот уж кого не ожидал встретить здесь, – мать Петра и Юльки. Признаться, не сразу вспомнил, что зовут ее Марией Васильевной, и неудивительно, в доме Петра она была этаким добрым духом, всегда пребывающим то в другой комнате, то на кухне, то во дворе. Не помню, перекинулся ли я за все время знакомства с Петром десятком фраз с его молчаливой, несуетливой и застенчивой матерью.
Юлька пребывала в своем типичном щебетливом состоянии.
– Бери мою удочку, – заявила решительно, как только я освободился от рюкзака, – скоро клев начнется.
Петр сосредоточенно смотрел на поплавок и лишь жестом откликнулся на мое появление. Как только я пристроился с удочкой на обглоданной волнами сосне, Юлька тут же втерлась мне в бок и защебетала на ухо:
– Все рыбаки – шизики! Стопроцентные! И еще – садисты. Ждут-не дождутся, когда бедная рыбка их подлый крючок заглотит. Вот посмотри-ка на Петрушу моего, как он потом будет крючок выдергивать! Торжеством засветится весь! И плевать ему, что ей больно… Сам бы разок попробовал зацепиться и отцепиться… Послушай, ей же, должно быть, жутко больно, особенно если внутрь заглотнет…
– Селяви, – ответил я многозначительно, чем только подстегнул ее говорливость.
– Иди ты со своими «селяви», все вы…
– Не хочешь заткнуться, а? – буркнул Петр, а я увидел, что поплавок его вздрогнул, раз… другой… Петр весь напрягся, подался вперед, кончик его удочки подрагивал над ярко-красным поплавком, который снова замер без движения. Чуть подождав, Петр вздернул удочку, проверил насадку и закинул снова так, что теперь три одинаковых поплавка оказались на одной линии на равном расстоянии друг от друга.
– Боль есть субстанция жизни, – сказал Петр серьезно. – Где нет боли, там смерть.
– Но смерть может быть результатом боли, как симптома болезни, – возразил я.
– Нет. Смерть – это результат непреодоления болезни, а соответственно и боли.
– Какие вы умники, слушать противно! – заявила Юлька.
– Что ж это тогда за субстанция жизни, которую нужно преодолевать? – настаивал я.
– У тебя дискретное мышление. Это, между прочим, серьезный недостаток, – наставительно ответил Петр. – А все в общем-то просто. Боль, преодоление и жизнь – три ипостаси одной сущности, как Отец, Сын и Дух Святой. Отец первичен, но Он и в Духе, и в Сыне, и Они в Нем, и понимать это надо диалектично.
– Заткнитесь, а! – зашипела вдруг Юлька, тыча пальцем в мой поплавок. Что-то определенно сидело на моем крючке, и я рванул удилище. Серебристый хариус в пару ладоней взметнулся от моего рывка высоко в воздух, там, в воздухе, сорвался, шлепнулся в воду у самого завала, метнулся змейкой и пропал в темноте глубин. Юлькин визг вовсе не походил на сострадание рыбьим проблемам, я не упустил это подметить, она ущипнула меня за локоть и прошипела в ухо:
– Раз-зя-ва! Тебе зубы дергать, а не рыбу подсекать!
– Пусть живет и радуется!
– Ну да! С оторванной губой!
Она покосилась на Петра, он тоже возился с крючком, потянулась к моему лицу, я чуть отпрянул.
– Хочу губу тебе прокусить. Можно, а?
– Лучше прикуси себе язык. Вкуснее будет. И полезнее.
Обозлился ли я на Юльку или на сорвавшуюся рыбешку, но чего-то разозлился, взял и пересел от Юльки к Марии Васильевне. Она даже улыбнулась мне благодарно.
– Не знал, что вы любите ловить рыбу…
– Ловить рыбу? – спросила она удивленно. – Никогда в жизни не ловила. Много чего делала, а этого нет… Вот Петруша да, бывало засаливали даже, как натащит… И вчера вот, сказал на ночную рыбалку едут, и до сих пор нету…
– Кого… нету?.. – спросил я, ощутив за воротником противный холодок.
– Да Петруши, кого еще. Юля искать пошла, и тоже нету… А ты, значит, не ездил с ними?
– С кем?
– С Петрушей и Васькой… Васька такой лихач… Баламутный… Как по улице летит, того и гляди, курей передавит. Всякий раз в калитку норовит врезаться… Смирный, но баламутный…
– Вернутся… – пробормотал я и вовсе похолодел нутром.
Она даже не взглянула в мою сторону, только покачала головой.
– Как год был ему, с тех пор трясусь что день каждый. И все цыганка подлая… Не дала я ей, что просила, так она пальцем в Петрушу годовалого ткнула и говорит «Мне жалеешь, его потеряешь». И как не было ее, ведьмы. А я ведь верно, пожалела, платок она канючила, а я пожалела, с чего это, думаю, платок ей отдавать, и году не ношенный… Куда они нынче поехали, не знаешь?
Я тихо отодвинулся от нее, воткнул удилище в отверстие соснового сучка, выбрался на песок, упал лицом вниз. Мутило. Кружилась голова. Рядом зашуршал песок. Я перевернулся на спину. Петр сел рядом.
– Клева нет. Наверное, к шторму.
День, между тем, уже скатывался к вечеру, солнце к западу. Запад начинался за другим берегом Озера, и над ним, над другим, едва видимым берегом висело теперь порыжевшее, остывающее солнце. Оно было как раз посередине между матерью и дочкой, что застыли в неживых позах на концах сосны-топляка, выброшенной на берег еще весенним штормом. Оно хоть и угасало, но еще слепило, заставляло щуриться, и в прищуре, если в не знал, не отличил бы, которая мать, которая дочь, так одинаковы были их позы.
– Матери ничего лишнего не сказал? – тихо спросил Петр.
– Слушай, кто нас подставил?
– «Каблук». Больше некому. Перекупили, видать. Думал, угадаю, почувствую, если гнить начнет. Ловчей оказался… А ведь с самого начала по этому делу маета была. Шибко крупный кусок отламывался. Не надо было мне тебя слушать…
– Меня?!
– Хотя, с другой стороны, взять по-крупному и осесть на годик-другой, насколько хватит, а может, и вообще заняться нормальным бизнесом… Купил – продал, продал – купил… Скучно, зато с гарантией… Да, кроме «Каблука», некому… Грешил бы на «ломовиков», да они первыми легли. Видел, в решето их, падали и дергались, как в боевиках… Похоже, я зацепил одного, но горячился, обойма автоматом ушла, а потом только шелк да щелк… Тут и приложили… Ты везучий оказался, а я думал, что я везучий. А впрочем, каждый, наверное, так думает. Ладно, пойду удочки смотаю, толку сегодня не будет.
Он ушел на солнце, а фигура слева на топляке зашевелилась, выпрямилась, двинулась ко мне. Юлька опустилась передо мной на колени, склонилась.
– Ты будешь очень жалеть.
– О чем?
– О том, что ушел один, а не со мной.
– А как же мать? Она с кем?
Юлька прищурилась и долго смотрела в спину Марии Васильевны, сидевшей без движения все в той же позе, в какой я оставил ее.
– Но я же совсем молодая… – не очень уверенно проговорила Юлька. – А без меня у тебя все будет не так, может, даже плохо…
– Не каркай…
– Ты и теперь не поцелуешь меня?
– Я люблю другую.
Как от стенки горох! Тянется губами, тянется грудью. Но вдруг заметил, или показалось… Не дурачилась она. Не было в глазах обычного озорства девки-скороспелки, но тоска зрелой женщины, и даже не тоска любви, а что-то напомнившее мне взгляд мамы в самом первом моем сновидении, когда задохнулся от жалости и сострадания и бессилен был в чувствах своих, потому что сам в том сновидении не существовал, а только присутствовал сознанием. И это не ее, Юльку, обнял я вдруг нежно и крепко и уткнулся губами в щеку… А она почему-то прошептала на ухо: «Спасибо!» И отстранилась от меня тихо и благодарно… А должна бы обидеться, девки рано знают толк в поцелуях. Юлька поднялась, загородила солнце, уже осевшее на горизонт.
– Ты ведь ни в чем не виноват… перед Петрушей?..
– Я? Почему это?
Как-то нехорошо перехватило горло… И голос противный, будто и вправду в чем-то виноват. Взорваться захотелось, вскочить, сказать…
– Я так и знала. Не зря же я тебя с шестого класса люблю. Люблю и люблю и сколько еще любить буду, неизвестно. Долго, наверное. Потом, может, ты меня полюбишь, а я уже устану любить, знаешь, как это трудно каждый день любить кого-то…
Повернулась, ушла на бревна, села рядом с матерью, обняла ее за плечи, и застыли обе на фоне разгоравшегося заката. Петр неторопливо сматывал лески, разбирал по коленам удилища, связывал. Нестерпимо красный горизонт слепил, раздражал. И усыплял…
Проснулся я от холода и грохота. Проснулся словно без глаз, такая беспросветная темень была в мире. Глаза можно было не открывать, собственной руки не увидишь, но я пялился и пялился в темноту, пока, наконец, не уловил слабые мерцающие свечения, что, возможно, исходили от древесной гнили, скопившейся вдоль берега. Глазам, как и ногам, нужно непременно во что-то упираться, чтобы человек мог воспринимать себя, как реальность. Только тогда включится в работу мысль, и сможешь вспомнить, что находишься на берегу Озера, что на Озере шторм редкой силы, что грохот вокруг, это не только волны, но бревна-топляки, они колотятся друг об друга и об камни, не в силах ни в воду уйти, ни на берег выброситься…
Повезло, что случилось уснуть дальше от воды, потому что, сделав наугад несколько шагов, зайцем отпрыгнул назад, побитый мелкими брызгами, колючими и ледяными. Долго ползал и шарился по песку, но нашел-таки рюкзак, достал телогрейку, торопливо напялил, снова сунулся в рюкзак, попался остаток уже черствого батона и еще раздавленная луковица. Не съел, а зажрал, и тогда жажда принялась иссушать горло, и я ни в чем не мог ему помочь. Вода была рядом, ее хватило бы на все население всех мировых пустынь, но между водой и пустынями где-то в темноте шарахались бревна, способные в штормовой истерии ежемгновенно переламывать кости десяткам жаждущих, и продлись шторм до утра, человечество сократилось бы на тысячи или на миллионы… Но если в течение часа я не получу несколько глотков, человечество сократится на меня и на мою мысль о человечестве. А что такое человечество без моей мысли о нем?!
Озеро поставило передо мной задачу собственного спасения, и я должен был решить ее, ведь оно, Озеро опять же, наверняка оставило мне шанс, его нужно только найти и побыстрее, потому что горло горит, губы пересохли и слабость вот-вот поразит тело. Или, возможно, сначала разум? Галлюцинации всякие начнутся… Ведь не в пустыне же пропадаю, а рядом с водой, от одного этого можно «двинуться» быстрее, чем в пустыне.
Целлофановый пакет из-под хлеба! К счастью, он остался в рюкзаке, я не отшвырнул его небрежно, как очень даже мог… Теперь камни… Я шарил по песку, камни были под песком, я выковыривал их, складывал в карманы телогрейки. Потом, натянув телогрейку на голову, пополз к Озеру. Когда водяные брызги застучали по телогрейке, расстелил пакет, придавил углы камнями и откатился назад ровно на десять оборотов. Лежать было холодно, но сдвинься я на полметра, и можно не найти пакет. Досчитав до пятисот (а собирался до тысячи), покатился и на десятом повороте губами ткнулся в мокрый пакет. Три глотка и снова десять оборотов от Озера. Я его перехитрил, да и вообще, после шести глотков показалось, что все это испытание жаждой было не очень-то серьезно, зато холод, от которого уже не спасала промокшая телогрейка, пусть не был смертоносен, но и простуда ни к чему. В темноте можно было только прыгать на месте, и я прыгал, приседал, махал руками и таким дергунчи-ком встретил первое процеживание сквозь ночь рассветных полос с восточной стороны. С рассветом утихал шторм. Зато ветер, породивший его где-то у других берегов, достиг моего берега, стало еще холоднее, и, не дожидаясь полного рассвета, закинув пустой рюкзак за спину, я потопал дальше, в ту самую даль, что лежала на севере Озера и почему-то ждала меня с тем же нетерпением, с каким я стремился к ней.
Глава 5
«Человек может приказать своей душе родиться заново, и она родится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я