По ссылке сайт Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И внезапно, со свойственной ему грубой решительностью, сказал:— С книгами ничего не поделаешь! А картотеку мы зароем. Спрячем. Нельзя ее жечь. Что война? Ну, год, ну, два, самое большее. У вас за флигелем что-то вроде садика есть — туда и зароем.— Я не могу копать, — резко сказала Полунина. — У меня сердце никуда не годится.— Сам закопаю, только во что сложим?Хозяином походив по квартире, где увязаны были уже чемоданы в эвакуацию, Устименко обнаружил цинковый бак, предназначенный для кипячения белья. Бак был огромный, многоведерный, с плотной крышкой. И два корыта цинковых он тоже отыскал — одно к одному. В палисаднике, уже в сумерках, он выбрал удобное место, поплевал на ладони и принялся рыть нечто вроде окопа. В Заречье тяжело ухали пушки, из города вниз к Унче несло горячий пепел пожарищ, в темнеющем небе с прерывистым, пугающим зудением моторов шли и шли фашистские бомбардировщики, на железнодорожном узле взорвались баки нефтехранилища — Володя все копал, ругая свое неумение, свою косорукость, свою девичью невыносливость. Наконец к ночи, к наступив-шей нежданно тишине, могила для полунинской картотеки была отрыта, и две цинковые домовины — бак для стирки и гроб из двух корыт — опущены. Тихо плача, словно и в самом деле это были похороны, стояла возле Устименки Елена Николаевна до тех пор, пока не заровнял он землю и не завалил тайник битым кирпичом, истлевшими железными листами от старой крыши и стеклом, вывалившимся из окон во время бомбежек. Теперь могила выглядела помойкой…— Ну, все, — распрямившись, сказал Володя. — Теперь до свидания!— Вы бы хоть поели! — не слишком настойчиво предложила Полунина.Есть ему ужасно хотелось, да и идти в эту пору с заграничным паспортом было нелепо, но все-таки он пошел. До самой Красивой улицы, до Варвариного дома он знал проходные дворы и такие переулочки, где никакой патруль его не отыщет. И, закинув ремни рюкзака на плечо, он пошел, печально думая о том, что бы сказал Полунин, знай он, что картотека его предназначалась к сожжению, а Елена Николаевна хотела бы быть вдовой автора учебников.Потом он вдруг вспомнил о полунинских записках и о том, что так и не узнал, что Пров Яковлевич думал о нем — об Устименко. Но это вдруг показалось сейчас неважным, несущественным, мелким и себялюбивым…
ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ ДОКТОР ЦВЕТКОВ
— Кидает и кидает! — сказал дед Мефодий. — Не жалеет бомбов.Маленькие глазки его глядели остро и неприязненно, Володя только ежился под этим взглядом — будто он был виноват, что немцы вышли на правый берег Унчи. И будто он виноват, что в Черный Яр ворвались фашистские танки.— Ты кушай, ничего, — вздохнул дед. — У меня этого леща в томате завались, а в Каменку все едино не упереть. Пущай наше с тобой брюхо лопнет, чем немцу достанется.Дом опять вздрогнул дважды, дед покачал головой:— Богато воюет. Ни в чем, слышно, не нуждается. Будто даже, я извиняюсь, мочу на бензин через самогонные аппараты перегоняет — вот до чего со своей наукой дошел. Сидят эти самые фашисты по избам по своим и самосильно стараются, а потом, конечно, в бидоны и сдают государству. Верно, Владимир?— Глупости! — сердито сказал Володя.— Еще выпьем? — осведомился дед. — Мне это самое шампанское один военный товарищ подарил. Выкинул из «эмки» из своей и мне сказал: «Пользуйся, дедушка, оно питательное». Попользуемся?Пробка ударила в потолок. Мефодий вздохнул:— Баловство. Квасок. А написано почему-то — по-лу-су-хо-е! Ты разъясни! — Дед заметно хмелел, Володе становилось скучно. Уйти до утра он не мог, надо было терпеть, слушать, кивать. Впрочем, деда было жалко. Что он станет делать в своей Каменке? И как они могли оставить его тут? Забыли, что ли?— Завтрева и уйду! — хвалился дед. — Я под немцем жить не стану. Я ему, суке, не покорюсь! И Аглаюшка меня учила: вы, дедуня, идите в Каменку…— Не пойму я никак — где она-то сама? — спросил Володя.— А мне, брат, никто не докладывает, — не без горечи огрызнулся дед. Мое дело стариковское: чего скажут — спасибо, а сам, старый пень, не суйся спрашивать: когда и не услышат, а когда и обругают, чтобы не вмешивался. Как в денщиках служил — Иван, болван, подай стакан, положь на диван, убирайся вон, — так, Вова, и поныне.— Ну уж!— То-то, что уж…Прислушался и заметил:— Стишало. Фашисты спать полегли. У них, говорят, строго, согласно уставу — когда война, когда передышка.Керосиновая лампочка замигала, Мефодий испугался:— Шабаш, давай бегом спать повалимся. Керосину больше не имеется.В темноте разговаривать было ловчее. Лежа на Варварином диване, Володя или как бы невзначай спрашивал про нее, или говорил так, что дед должен был поминать ее, — от этого было и радостно и мучительно. Но знал Мефодий про Варю мало, путал и конфузился:— Ну, Губин ходить бросил. Она шалая, Варвара-то, бывает — приманет, а бывает — погонит. Пошла вроде обратно в артисты, да потом и отдумала. Я, говорит, деда, не того! Не поднять мне это занятие! А какое — бог знает то ли инженер, то ли артистка. Ну, плачет, конечно, а почему — понять нельзя. Обшитая, одетая, собой пригожая, беленькая…Это все были не те слова, и дед понимал, что говорит не то и не так, но разобраться в том, что происходило с Устименкой, Мефодий не мог и только кряхтел да почесывался в душной тьме, а потом вдруг рассердился и сказал:— Сам небось по заграницам времени не терял, известно!— Это как? — не понял Володя.— Женька-то наш про тебя наслышан, он парень дошлый, разбирается, в курсе дела…— Ладно, — с тоской в голосе сказал Володя, — давайте спать лучше…Но уснуть он не мог: то казалось ему, что слышит он на этом давно покинутом ею диване теплый и чистый запах ее волос, то виделись распахнутые настежь, раскрытые ему навстречу ее глаза с выражением сердитой радости, что все-таки он «явился» — вечно опаздывающий Устименко; то чудилось ему, что она сейчас придет сюда — не сможет не прийти, — в свой дом на Красивую улицу, про которую он столько думал все эти длинные годы…Дед Мефодий спал, тоненько посвистывая носом и бормоча во сне. Володя курил, раздумывая. В этой тьме и странной тишине степановского дома казалось, что война, и немцы на той стороне Унчи, и их пушки, и самолеты, которые жгут и бомбят Заречье, Ямскую слободу, Вокзальную, пристани, и фашистские танки, которые, по слухам, еще вчера прорвались в Черный Яр, все это, вместе взятое, так же как и захоронение полунинского архива и то, что Володю приняли за диверсанта, — глупый сон, наваждение. Казалось, что только надо по-настоящему проснуться — и тогда все минует, все рассеется, как туман под теплыми, мощными лучами поутру, рассеется и, конечно, тотчас же забудется…Но утро наступило, и ничего не рассеялось и не забылось.Не знающий, что такое война, Устименко плохо разбирался в окружающих его событиях, но даже ему в это утро было понятно, что город, в котором он вырос, в котором он учился и мужал, — этот его город скоро не сможет более обороняться и, измученный, сожженный, обессиленный, попадет в сводку после слов о том, что после длительных и тяжелых боев, причинивших большие потери живой силе и технике противника, наши войска оставили город…Когда Володя вышел на рассвете из степановской квартиры, город горел уже везде — горел так густо и страшно, что даже небо, с утра голубое и чистое, сплошь заволокло дымом, копотью и гарью. И в этом дыму, в этой копоти и гари, по разбитым и развороченным бомбами улицам с повисшими проводами и искореженными трамвайными рельсами и столбами уходили на восток истерзанные боями соединения Красной Армии. И Красивая, и Косая улицы были запружены машинами, повозками, пешими и конными красноармейцами, тягачами, броневиками; военные люди шли городом, ни на кого не глядя, словно чувствуя себя виноватыми в том, что и отсюда они уходят, и только некоторые из них, совсем выбившиеся из сил, иногда просили у окошек тихих домиков напиться, а на вопрос — что же будет? отвечали горько:— Сила ихняя! Прут и прут!В военкомате Володе сказали, что сейчас с ним некогда разбираться, что пусть подождет военкома. Он вышел и сел на ступеньки. Здесь было потише, на Приречной, только низкий, черный, вонючий дым пожарищ стелился по булыжникам, да в прокопченном воздухе чудился Устименке все время какой-то однообразный, воющий, надрывный звук — может быть, это слились вместе далекие причитания старух, плач детей и ругань мужчин, покидающих родные места…Потом и совсем вдруг стихло: воздушный налет кончился, радио объявило отбой. Мятого и измученного военкома Володя остановил на ходу у ступенек. Тот повертел в руках заграничный паспорт, потом велел:— В Москву вам надо направляться. Вас же там оформляли?— Да я же к вашему унчанскому райвоенкомату приписан, — с раздражением сказал Володя. — Я здоровый человек и воевать могу, а вы…— Навоеваться успеете! — ответил военком и, как бы что-то вспомнив, еще раз заглянул в Володин паспорт: — Устименко?— Устименко.— Вы не Аглаи Петровны, часом, родственник?— Ну, ее. А что это меняет?— А то, что вы здесь меня на холодочке подождите, покуда я управлюсь, потом вместе к ней и направимся…Не слушая больше Володю, военком ушел, а к зданию тотчас же подъехали два грузовика, и красноармейцы в кирзовых сапогах и новеньком обмундировании — не слишком молодые и основательные — стали таскать в машины какие-то зашитые кули, наверное с документами, ящики, забитые и перетянутые веревками, зеленые сундуки и военкоматовскую мебель.Испытывая чувство легкости и счастья от того, что тетка Аглая жива и что он ее увидит, Володя даже глаза закрыл, чтобы сосредоточиться на том, как именно это произойдет, а когда точно представил себе Аглаю с ее румянцем на скулах, с притушенным блеском черных, чуть раскосых глаз, когда почти послышался ему ее голос и он вновь взглянул перед собой на улицу, то вдруг узнал Постникова: очень выбритый, подтянутый, в старых бриджах и начищенных до блеска хромовых сапогах, в кителе военного покроя, Иван Дмитриевич своими льдистыми, холодно-проницательными глазами рассматривал здание военкомата, грузовики, мешки с документами. И, несмотря на внешне как бы совершенно спокойную позу Постникова, Володя сердцем почуял состояние невыносимой, безысходной тоски, в котором находился старый врач.Ни о чем не думая, повинуясь только доброму и острому желанию поскорее пожать руку Постникову, Володя рванулся к нему и сразу же услышал крик военкома:— Я ничего сейчас не могу оформить. Да, да, знаю вас, вы мне грыжу оперировали, все помню, но поздно, понимаете? Поздно! Туда идите, вон туда, вы знаете, в какую сторону…— Иван Дмитриевич! — сказал Устименко.Постников обернулся. Чисто выбритое морщинистое лицо его было в саже, левая щека чуть дергалась.— Не берут! — произнес он, и Володе показалось, что Постников его не узнал. — Не берут. Поздно…— Так мы пойдем! — воскликнул Володя. — Мы пойдем, Иван Дмитриевич! Вы же нужны войне, вы очень нужны, мы пойдем и оформимся, и мы…— Вы предполагаете? — с неожиданной и злой усмешкой осведомился Иван Дмитриевич. — Вы так про меня думаете или только про себя, Устименко, а меня уж из сердечной доброты приплели?Щека его дернулась сильнее — и Володя только сейчас заметил, какой у Постникова замученный вид, несмотря на всю щеголеватость и подтянутость, как постарел он и усох.— Нет уж, благодарим покорно! — сказал он со злобным отчаянием в голосе. — Насильно мил не будешь! Да и возраст мой вышел — пешком шагать. Пусть кто помоложе, те пешком и бегают.Эти его злые и громкие слова услышал военком и, резко повернувшись, вдруг спросил:— Если вы уж так возмущены, Иван Дмитриевич, то почему не изыскали времени раньше явиться и не отказались от брони, которая на вас имеется за подписью профессора Жовтяка? Такие прецеденты у нас имелись, и мы многие ходатайства удовлетворяли…Какое-то жалкое, даже испуганное выражение мелькнуло в глазах Постникова — таких всегда невозмутимых, таких холодных и спокойно-насмешливых. Передернув плечами и ничего не ответив, не взглянув даже на прощание на Володю, Постников ушел, а Устименко через несколько месяцев вдруг вспомнил этот взгляд, и многое ему открылось, и многое он понял, и во многом себя упрекнул, хоть в те минуты возле здания военкомата мало чем он мог помочь доведенному до крайности человеку. А может быть, и мог бы?Но так или иначе, а случай этот впоследствии не раз заставлял Устименку вмешиваться и возражать только для того, чтобы не повторилась беда, подобная той, которая стряслась с Иваном Дмитриевичем Постниковым. Ведь имел же он возможность доставить Постникова к тетке Аглае на грузовике военкома, а уж при тетке Иван Дмитриевич, конечно, не пропал бы!Только к сумеркам, в пыли и грохоте артиллерийского обстрела, военкоматовские грузовики наконец вырвались на Старую дорогу. Здесь, болтаясь в кузове и подпрыгивая вместе с какими-то стульями и тумбочками, получил Володя горбушку черствого хлеба и большую банку малинового варенья, которое по какому-то странному стечению снабженческих причуд ели все, кто выезжал из города через Ягодное — слободу, где эвакуированные получали продовольствие…Весь липкий от варенья, грязный и засыпающий на ходу, Володя увидел себя на станции Васильково — большом железнодорожном узле, среди длинных товарных составов, возле бревенчатой избушки. Потом он сделал еще шаг в сенцы и понял, что стоит перед теткой Аглаей.— Узнаете, Аглая Петровна? — спросил ее военком, когда она вскинула на Володю строгие, измученные и все-таки прекрасные глаза. — Родственничка зарубежного доставил. Подходит?— Ох, — сказала Аглая. — Ох, Володечка!Она не шелохнулась на своей табуретке, она даже руку ему не протянула так чуждо было все ее существо всяким красивым сценам. Она только головой потрясла, чтобы поверить, поверила и спросила:— Здоров?— Здоров.— А в чем это ты, в красном каком-то…— Да в варенье, — сказал он. — Измазался…Десятилинейная керосиновая лампешка снизу освещала ее серое от усталости лицо. Несмотря на жару и духоту, на Аглае был ватник, она часто вздрагивала — наверное, ее знобило, — но на Володин вопрос она ответила, что просто давно не спала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я