https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/pryamougolnye/ 

 

И Женькин ремень, подарила дяде Саше, штукатуру, – у Женьки было много ремней, а дядя Саша подпоясывался веревкой. Варвару Валентина Андреевна выдрала. Девочка не заплакала, но к матери больше никогда не ласкалась.
«Сорванец девка!» – определили Варвару на корабле, и все полюбили ее. Черт знает как ее баловали и в кают-компании, и на полубаке, и на шканцах, где бы ни мелькала ее красная в горохах юбка. Никогда она не канючила, не ревела, не ныла, всегда с готовностью подчинялась, и всегда радостно-изумленным был взор ее широко открытых, сверкающих глаз...
Зимой Варвара училась в кронштадтской школе, и это тоже было счастливое для Степанова время. Вечерами они ходили вместе в кино, вдвоем ездили в Ленинград, в театр, с Вариными подругами он занимался десятичными дробями и вместе с ними решал задачи с цибиками и бассейнами. А потом Варвара сидела зa самоваром и разливала чай, Степанов же думал тщеславно и почти вслух: «Эка у меня дочка уродилась! Эка Варвара Степанова! Поищи еще такую на свете!»
К весне умерла старуха боцманша, и Степанову надо было идти в плавание. Весь корабль провожал Варю. Вся опухшая от слез, едва передвигая ноги, она закидывала свои тонкие руки за шеи всех краснофлотцев и командиров, мягкими детскими губами касалась грубых, обветренных щек и приглашала:
– Приезжай к нам, дядя Миша, у нас тоже река хорошая.
Или:
– Приезжай к нам, дядя Петя, честное пионерское, приезжай.
Или еще:
– Дядя Костя, ну приезжай же после демобилизации насовсем...
Зимой Степанов поехал к своей семье. В этот дом он вошел чужим человеком. Женька, лежа на диване, читал толстую книгу с картинками, на голове сына была сетка. В другой комнате так же сильно пахло духами, как в хате Нестора Махно. Валентина Андреевна была в театре, Варвара – у подруги. Женька потянулся, спросил:
– Ну, что нового, папа?
– Ничего особенного, – ответил Степанов. – А ты что читаешь?
– «Нива» за 1894 год, – сказал Евгений. – Скукотища!
– Зачем же ты читаешь, если скукотища?
– А чего делать?
Попозже пришла Валентина Андреевна, розовая, похорошевшая, в меховой шубе, сказала иронически:
– О, пожаловал, великий мореход! Какое счастье!
Теперь она научилась говорить ироническим тоном. Чай пили из какого-то особенного чайника, сыр был нарезан очень тонко, колбаса – совсем прозрачно, и никто не спросил у Родиона Мефодиевича, не хочет ли он пообедать, не подать ли ему с дороги, с мороза и устатку рюмку водки, не изжарить ли добрую яишню.
– Кстати, я тебе не писала об этом, – сказала жена, – ты ведь изволишь Варваре показывать все мои письма, но она стала совершенно невыносима. Вечно пропадает среди своих пионеров, поет грубые песни, на мои замечания не pea... реге... рео...
– Ты хочешь сказать: не реагирует? – спросил Степанов.
– Совершенно! – с раздражением произнесла Валентина. – И вообще она слишком, слишком советская.
Родион Мефодиевич нахмурился, на скулах его выступили красные пятна.
– Это как же понять?
– А очень просто!
– Объясни, если просто.
– Да ну, глупа как пробка! – раскачиваясь на стуле, сказал Евгений. – И мнит о себе слишком много.
Родион Мефодиевич вместо двух недель пробыл дома три дня. Все эти три дня он провел с Варварой, ходил с ней на каток, ходил к Устименкам – к тетке Аглае и Володе, ходил в театр и даже на сборе пионеротряда сделал доклад о советском военно-морском флоте. Варе доклад не очень понравился.
– Уж слишком популярно ты, пап, – сказала Варя. – У нас ребята и девочки развитые, им не надо все разжевывать.
Степанов багрово покраснел.
– Живешь, живешь, – со вздохом сказала Варвара, – а все тебя за ребенка считают.
И предложила:
– Знаешь что? Давай не пойдем домой ужинать, а вот тут есть столовая номер шесть, там такой винегрет чудесный! И котлеты тоже хорошие бывают...
Сметая с клеенки крошки и не глядя на отца, Варвара спросила:
– Ты когда первый раз влюбился, а, пап? Уже пожилым, да?
– Ну, не совсем, – замялся Степанов.
– А я знаю, что бывают ранние любви, и очень сильные! – отвернувшись, сказала Варя. – Да, да, очень сильные, кошмарно сильные.
Родион Мефодиевич растерянно улыбался. И эту, последнюю, от него отбирают. Ну нет, молода еще!
– Ты погоди влюбляться, – попросил он негромко. – Успеешь!
Но Варя не слышала его. Или не слушала.
Ночью он уехал.


Глава третья

Грибы

В воскресный августовский день Варвара, Володя и Володин друг Борька Губин поехали по грибы на станцию Горелищи. Вначале брали всякие, потом только боровики. День был серенький, теплый, с дождичком. Промокли, вернее – не промокли, а очень отсырели. Развели костер, напекли картошек. Володя рассказывал:
– Не выдумывать, не измышлять, а искать, что делает и несет с собою природа, – так утверждал Бэкон. Есть формула и покороче: природу побеждает тот, кто ей повинуется. Но согласитесь – на таком мышлении далеко не уедешь: здесь все умно, но и в высшей степени пассивно. С другой стороны…
Варвара, отвернувшись из вежливости, задремала. Почтительный Борька Губин вдруг зевнул с ревом, на добрые глаза его навернулись слезы. Володя обиделся и прыгнул на Губина: полетели листья, старые сосновые иглы, Губин ногой попал в тлеющий костер, завизжал. Проснулась Варвара. Мальчишки возились, взрывая прелую лесную землю, визжа от радости бытия, от того, что они сильные, молодые, здоровые.
– И я, – крикнула Варвара, – и я, и я! Куча мала, куча мала!
Она шлепнулась на них обоих сверху, и тотчас же всем троим стало неловко. У Вари глаза сделались растерянными.
– Дураки какие! – сказала она, едва не заплакав. Обдернула юбку, поджала ноги. Володя и Борька не глядели друг на друга.
– А ты не суйся! – погодя сказал Устименко. – Двое дерутся – третий не мешайся... Где мой ножик, Борька?
И они оба притворились, что ищут ножик.
Было так неловко, что Борис даже принялся напевать, но смешался и перешел на свои стихи:

Идут осенние дожди,
Колхозник варит с мясом щи,
Запел баян за уголком,
Мы входим в новый, добрый дом…

– Ох, Борис, – сказал Устименко, – зачем ты это?
Потом пошли к станции. Дождик все еще моросил. Поскрипывали тяжелые корзины с грибами. Вечером усталые, разморенные и сердитые, все трое вышли к полотну железной дороги и увидели толпу. Возле самых рельсов, страшно корчась и хрипя, еще в сознании, лежал пастушонок лет четырнадцати. И шпалы, и рельсы, и железнодорожный балласт, политый жирным мазутом, – все было в крови. Отдельно от пастушонка лежала нога в портянке и старой калоше, поодаль выла старуха, угрюмо молчали крестьяне, не зная, что делать с мальчишкой. Неподалеку судорожно билась овца, тоже попавшая под поезд.
Володя протиснулся сквозь толпу, сорвал с себя рубашку, торопясь, серый от ужаса, стал неумело накладывать жгут на культю. Кто-то ему помогал – только позже он понял, что это была Варя. Крестьянин в дырявой соломенной шляпе услужливо подал Володе отрезанную ногу. Володя грозно чертыхнулся. Борька убежал на станцию. Минут через двадцать приехала дрезина с врачом и носилками.
– Кто наложил жгут? – спросил старенький железнодорожный врач.
Крестьянин в соломенной шляпе показал на Володю.
– Студент?
Володя промолчал.
– Пьяные все, черти! – пожаловался врач. – Престольный праздник нынче. Ну чего воешь? – крикнул он черной старухе. – Овцу жалко?
И, кивнув на дрезину, велел Володе.
– Садись!
В маленькой пристанционной больничке врач велел дать Володе халат и принялся вводить пастушонку противостолбнячную сыворотку. На мгновение Володе стало дурно. Как сквозь сон, слышал он ворчливый голос:
– Ну что ж, молодчага. Для первого курса недурно. Главное – хватка есть. Вы чего так побелели? Сестра, дайте ему понюхать нашатырного спирта. И пусть выйдет на воздух.
Возле больницы на скамейке сидели Варя с Борисом.
– Лукошко-то твое где? – спросил Боря.
Устименко пожал плечами. Его тошнило. «Не выйдет из меня врач! – думал он с тоской. – Никогда на выйдет!»
И обидно было, что пропало лукошко. Не жалко, черт с ними, с грибами, а как-то чуть-чуть стыдно.
Через два дня в областной газете Устименко прочитал заметку о скромном советском студенте, который, проявив находчивость и мужество, не говоря о знаниях, исчез, не назвав свою фамилию. В заключение была и мораль насчет того, что только в нашей стране возможны такие безымянные герои. Борька Губин рассказал эту историю всему классу, и когда Володя первого сентября вошел в свой десятый «Б», ему устроили настоящую овацию. А тетка Аглая вечером сказала:
– Ну, безымянный герой, рассказывай все по порядку. Мне интересно.
– Варька наябедничала?
– Допустим.
– Понимаешь, я купил «Курс военно-полевой хирургии».
– Ну?
– Там и прочитал. Но врач из меня не получится. Стыдно, а все-таки все завертелось...
– Вначале у всех вертится, – сказала тетка, блестящими глазами глядя на племянника. – Я, когда из прачек попала на рабфак, знаешь, как у меня все вертелось?
Варвара после этого случая на станции совсем присмирела и ни в чем не возражала Володе. Один только Евгений отнесся к происшествию иронически.
– А грибы-то белые слямзили? – спросил он нарочно поганым голосом. – Вот и сей «разумное, доброе, вечное»!
– Может быть, ты хочешь получить по роже? – осведомился Володя.
– Мальчишка! – строго сказал Евгений. – Вечно драться!
– Есть случаи, когда спорить бессмысленно, – ответил Володя. – Дать разa – и все!
– А суд? – благоразумно осведомился Евгений. – Ты думаешь, я бы не подал в суд в подобном случае? И влепили бы тебе, голубчику, исправительно-трудовые работы...
Володя с удивлением посмотрел на Женю. Но тот не шутил – безмятежный, в хорошо подогнанной гимнастерке юнг-штурм и с кожаной портупеей через плечо. Таких даже на плакатах изображают. «Может, верно, врезать ему?» – подумал Володя. Но внезапно соскучился, вздохнул и ушел.

«Отцы и дети»

Еще учась в школе, Володя зажил жизнью Института имени Сеченова. Борька Губин сказал ему, что при некоторых кафедрах мединститута существуют студенческие кружки, которые можно свободно посещать, и Устименко стал ходить к патологоанатому Ганичеву. Толстый, маленький, совершенно лысый профессор довольно быстро приметил длинношеего юношу с незнакомым лицом и, ничего у него не спрашивая, часто рассказывал словно ему одному. В школе у Володи все шло гладко, но учителя относились к нему настороженно, а некоторые неприязненно. На педсоветах его называли «вундеркиндом», а завуч Татьяна Ефимовна не раз заявляла в категорической форме, что Устименко Владимир – индивидуалист с нечетко выраженным миросозерцанием и что ничего хорошего она от этого самонадеянного юноши не ждет. Не все учителя были согласны с завучем, но спорить с ней – значило ссориться, а ссориться никому не хотелось. И чем дальше, чем больше Володя раздражал педагогов, раздражал молчаливой сосредоточенностью, перемежающейся ребяческими, шумными шалостями, раздражал отчужденной холодностью, раздражал той внутренней жизнью, которая шла в нем помимо школьных нормативов, раздражал тем, что он был «сам по себе» и вечно искал, вместо того чтобы пользоваться непоколебимыми истинами учебников.
«Медицина! – страстно думал по ночам Володя. – Скорее бы, скорее бы, там все точно, ясно, там единственное, настоящее!»
Но с недоброй улыбкой говорил Федор Владимирович Ганичев:
– Сто раз подумайте, прежде чем придете к нам. Гиппократ настоятельно рекомендовал врачу сохранять хороший вид, который был бы приятен больному, а ведь это, если вдуматься, не так-то просто! Не так просто для собственного самолюбия следовать и другому Гиппократову совету о том, что если врач приходит в замешательство, то он без страха должен призвать других врачей, которые уяснили бы ему состояние больного и необходимые в данном случае средства...
И советовал:
– Читайте Гете, дорогие друзья! Устами Мефистофеля произносятся весьма горькие истины, не утратившие значения и по сей день. Если кто из вас слушал оперу Гуно, то этого еще мало. Читайте и думайте, раздумывайте, ищите, выясняйте, хватит ли у каждого из вас сил для того, чтобы на практике не поддаться величайшему соблазну – бездумному несению служебных обязанностей...
По-немецки, тут же переводя, притопывал толстой ногой в ярко начищенном ботинке с болтающимся шнурком, читал:

Дух медицины понять нетрудно:
Вы тщательно изучаете и большой,
И малый мир, чтобы в конце концов
Предоставить всему идти
Как угодно богу...

Жестко и зло рассказывал он молодежи о цеховщине в истории медицины, о важных и глупых стариках, которые глушили мысль талантливого юноши только потому, что мысль вносила беспокойство, на память приводил текст присяги для тех, кто в давно прошедшие времена оканчивал знаменитый университет в Болонье.
– «Ты должен поклясться, – сердито блестя глазами, торжественно и даже надменно произносил Федор Владимирович, – должен поклясться, что будешь хранить то учение, которое публично проповедуется в Болонском университете и других знаменитых школах, согласно тем авторам, уже одобренным столькими столетиями , которые объясняются и излагаются университетскими докторами и самими профессорами. Именно Ты никогда не допустишь, чтобы пред тобой опровергали или уничижали Аристотеля, Галена, Гиппократа и других и их принципы и выводы...»
Вот, изволите ли видеть, что изобретено было и оформлено в виде клятвы-присяги; петля на шее науки. Петля! – комментировал Ганичев. – Ибо все свое, новое все непременно было связано с пересмотром чего-то ранее утвержденного, а пересмотр не только великих Аристотеля, Галена и Гиппократа, но и других – черт знает каких это других – вел к преподобному генералу инквизиции, а оттуда на костер. Естественно, что многие талантливые люди тех времен, вместо того чтобы дело делать, пользовались вовсю словами отца нашего Гиппократа: «Искусство долговечно, жизнь коротка, опыт опасен, рассуждения ненадежны !» Второй же путь избрал Джордано Бруно, непохожий на дорожки дипломированных тупиц своего времени.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я