https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nad-stiralnoj-mashinoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Глобальным противником Апофеозова на истинных выборах (для которых выборы на участке номер восемнадцать были побочным эффектом, грубой материальной формой из кое-как отпечатанных бюллетеней и обтянутых, как гробы, дешевым красненьким ситцем избирательных урн) был, конечно, не Кругаль, а Леонид Ильич Брежнев. Продолжая (в Марининых новостях) летать за рубеж и принимать делегации – целые фестивали убеленных одеждами индусов, разноплеменных негров с открытыми шахтерскими лицами, маслянистых азиатов в военных френчах до колен,– Брежнев, несомненно, продолжал существовать и в коллективном сознании одетых еще в советские пальто избирателей восемнадцатого участка. Не давая себе отчет, они продолжали донашивать этот образ, кое-где протертый до дыр, но сделанный им по мерке и все еще соединяющий их с широким миром надежнее, чем новейшие покупные “сникерсы” и американские фильмы про Терминатора. Однако Апофеозов в своей фантастической витальности (которая была не чем иным, как несокрушимой волей есть, пить, строить похожий на людоедский замок из сказки загородный особняк, открывать в Швейцарии секретные счета) становился все большим искушением для голосующих женщин, вдруг принимавшихся наводить вторую молодость при помощи маргариновой помады и дешевой краски для волос, сквозь которую тут же начинала пробиваться десятиваттным тусклым электричеством корневая седина. Такие интенсивные экземпляры, явно уверовавшие – в комплекте с Апофеозовым – в чудодейственные свойства питательных кремов и омолаживающих сывороток, уже становились заметны на подопечных улицах, их делалось больше и больше. Марина опасалась, что их внезапная жажда жизни, выйдя из-под контроля, принесет Апофеозову решающий перевес голосов.
Того же самого опасался и Кругаль. Его артистическая душа чутко ловила неблагоприятный расклад избирательских симпатий. Сделавшись нервным и капризным, он однажды закатил своему импресарио генеральный скандал, во время которого секретарша Шишкова, испуганно приоткрывая дверь кабинета, как приоткрывают крышку кипящей кастрюли, видела в щели, как ей показалось, летающий пиджак,– после чего Кругаль вышел в этом самом, безобразно вздернутом пиджаке, с полными горстями рваной бумаги и с глазами в непролитых слезах, словно бы в детских несчастных очочках. С этих пор посуровевший Шишков стал пропускать его, как женщину, вперед и тайно глотать из пластмассовой трубочки какие-то алые капсулы. Проблема действительно требовала решения. Не только работники штаба, подавленные неприятельским напором и апломбом, но и рядовые граждане, обитавшие между почтовым ящиком и телевизором, набитыми предвыборным добром, не могли не понимать, что мероприятия блока “Спасение” по сравнению с апофеозовскими наступательными шоу попросту нищие. Так, вопреки велению здравого смысла, проявляло себя устройство личности Шишкова: скупость заменяла профессору ту утраченную бедность, которую Шишков в глубине души почитал основой русской духовности. При этом он не мог не видеть, что Кругаля, затесавшегося в битву сил ему непонятных, а может, даже и мистических, ожидает в недалеком будущем жестокий провал.

Однако профессор же и нашел для избирательной кампании новый и абсолютно беспроигрышный ход. Ему давно не давала покоя элементарная арифметическая мысль, что необходимые для победы две тысячи с копейками голосов (половина от двадцатипятипроцентной явки плюс один бюллетень от Неизвестного Солдата) обошлись бы – по средней цене бутылки водки – втрое дешевле, чем покупка газетных площадей, выпуск листовок и аренда актовых залов, куда зазываемые избиратели являлись в количестве нескольких бомжей, похожих диким волосом и мелким ростом на спившихся домовых, и десятка-другого озверелых от скуки старух. Однако просто подогнать машины с водкой в укромные хрущобные дворы, где в любое время дня и вечера имелись отдыхающие всех возрастов, не позволял избирком, да это и не давало гарантий, что человек, сегодня получивший на руки полновесную поллитровку, завтра проголосует за Кругаля. Голоса теоретически вообще нельзя было купить, поскольку избирательный закон запрещал кандидатам оказывать услуги населению, волей которого ему предстояло идти во власть,– хотя практически, конечно, обоюдно полезные процессы таинственно шли. В иррациональных, застекленных мутноватым солнцем пространствах восемнадцатого участка то и дело появлялись молодые люди в ветровках и кепках определенных фирменных цветов, развозившие продуктовые наборы от имени благотворительного “Фонда А”; кроме того, пару раз наблюдатели засекали возле гаражей скромные автофургоны с надписью “Хлеб”, откуда в рабочие плакатные руки, чуть не до локтя выброшенные из рукавов, споро спускались бутылки, завернутые, как в салфетки, в избирательные листовки.
Вся эта мелкая противозаконная суета и растрата денег, которые территория впитывала, как гигантская бурая губка, активно претили профессору Шишкову. Его изощренный интеллект, умевший использовать и чуждую ему симметрию как точность наоборот, выдал идею, внезапную, как выигрыш в рулетку (за которой профессор как бы пребывал постоянно и по внутреннему ощущению постоянно проигрывал, спуская интеллектуальные ресурсы, несопоставимые по величине с редко выпадающим счастьем научной находки, что составляло его, профессора, тайную творческую драму). Вместо того чтобы оказывать услуги населению, следовало их покупать и оплачивать – тогда коррумпированный избиратель – желающий, собственно, выпить – будет совершенно законно называться агитатором. Тут же профессор прибросил на рвущейся салфетке (он как раз обедал в своей пластмассовой столовке и, покончив с мокрым салатом, принимался за фирменное, несколько слипшееся блюдо), что если каждый нанятый агитатор просто приведет к избирательной урне взрослых членов своего семейства, то для абсолютно надежной победы вполне достаточно выложить до выборов каких-то пятьдесят тысяч деревянных, самое большее – если увеличить явочный процент – восемьдесят тысяч. Премию за успешную работу – в случае избрания Кругаля – можно было после выплачивать по частям; изящество схемы заключалось в том, что премия, служа гарантией работы агитаторов, одновременно избавляла Шишкова от львиной доли инвестиционного риска.
Тут же, оставив на тарелке пельменные комья, покрытые постными хлопьями сметаны, профессор набрал на сотовом номер секретарши и назначил оперативку. Буквально через несколько часов все имевшиеся у штаба колеса, от кругалевского облизанного БМВ до худой профессорской “копейки”, уже развозили поднятый по тревоге персонал. Что это была за ночь! Мелкая морось, озноб, яркая мгла фонарей, консервный подкисленный рот со вкусом бутерброда и зубного дупла, урывки тяжелой укачливой дремы, пока автомобиль, пропуская в стеклах редкие светящиеся пятна, выруливал на заданный объект. Снабженные банками клея и теплыми от принтера пачками объявлений, люди неохотно вылезали в темноту, ставили ноги в жидкую ртутную рябь на рассыревшем асфальте, разбредались попарно, чтобы лепить свои бумажки на подъезды и совать их в горелые и мятые почтовые ящики, возле которых из-за близости выборов было безобразно, точно возле мусорных контейнеров.
Марине, как всегда, достался самый ответственный участок: частный сектор. Было что-то невыразимо жуткое в этих ветреных задворках, где темнота буквально щупала лицо и брала за протянутую руку, чтобы завести в глубокую шуршащую ухабину. Серое пятно от фонарика, показывая все, что в него ни попадало, словно сквозь толстое днище стеклянной бутылки, только путалось под ногами, низкие ситцевые окна стояли прямо на грядках, и скудный свет не обозначал предметы, а словно снимал с них недостоверные копии. Марина и сонная Людочка, навязанная ей в напарницы, часто не понимали, на что они лепят объявления, норовившие завернуться и лизнуть намазанным клеем замерзшую руку. Безлюдье и тишина (одни собаки гавкали и брякали за горбылем, создавая ощущение ночного зоопарка) обдавали Марину нехорошим предчувствием приключений – и точно: из одних несильно клацнувших воротец внезапно вылез, пьяно тыкая перед собой синюшным ножиком, бесформенный мужик в долгополом расстегнутом кожане и в какой-то дикой ушанке, словно слепленной прямо у него на голове из нескольких рукавиц. Людочка замахала руками, точно хотела, как муху, поймать виляющее лезвие, и с визгом бросилась бегом, Марина побежала тоже.
Как они неслись от удаляющихся матюгов к своей не видной за пригорками машине, запомнилось с трудом: зонтики их сталкивались и скакали в воздухе, будто легкие мячики, стопа объявлений, которую Марина прижимала уже не к груди, а где-то на боку, норовила разъехаться и сплыть. Смутно-белая “копейка”, приткнувшаяся под большой, кучевых очертаний, березой, стояла закрытая и темная, точно ледяная,– стало быть, шофер и его приятельница из бухгалтерии еще не вернулись с другого конца переулка, где мигал и слезился, словно видный в перевернутый бинокль, одинокий огонек. С перемазавшейся Людочкой сделалась истерика: икая, она то дергала расшатанную дверцу, то норовила, высоко задирая пальто, усесться прямо на капот замызганного “жигуля”. Марина еле уволокла напарницу на ближнюю сырую лавочку, криво черневшую на светлых березовых листьях: настелила, не жалея, объявлений, усадила, налила из полученной от профессора резервной фляжки полную крышечку коньяка. “Ненавижу его, ненавижу!” – зашептала трясущаяся Людочка, выпив, как яичко, винтовую посудинку, и Марина почему-то догадалась, что речь не о мужике с ножом и даже не о шофере, занятом со щекастенькой бухгалтершей неизвестно чем, а о самом профессоре. Поглядывая на Людочку сбоку (глаза как звезды, под носом размазано), Марина подумала, что, пожалуй, возьмет ее к себе в секретарши. Еще она подумала безо всякого удивления, что ее на самом деле не интересуют ни Людочка, ни та, к примеру, незнакомая девица с грубо сросшимся лицом и фантастической, гораздо ниже пояса, косой, щедро, будто конская сбруя, украшенной базарными заколками: с нею Климов обнимался неделю назад на мокрой остановке, а Марина сидела над ними в трамвайном окне. Они обнимались там, внизу, нисколько не укрытые линялым, закатившимся девице за спину зонтом, и, кажется, не заботились об укрытии, точно никакой Марины не было в природе. На безымянном мужнином пальце горело стеклянной сыпью незнакомое, не обручальное, вообще не мужское кольцо, явно что-то означавшее в этих отношениях, явно жившее в каком-то из его трухлявых мусорных карманов. Сейчас Марина, делая невероятные усилия, чтобы не выпадать из принудительного энтузиазма, томилась тайным нетерпением вырваться домой: быть может, муж, семеро суток инстинктивно не казавший глаз, как раз сегодня и явился ночевать, а ей никак не покинуть мероприятие, хотя до дома, тоже попавшего в пределы территории, было буквально подать рукой, он казался очень близким сквозь эту деревенскую чистую темноту, так что даже различалась на крыше соседней с домом девятиэтажки маленькая, будто канцелярская кнопка, спутниковая тарелка.
“Ненавижу всех, кого вижу”,– уже спокойнее, но и убежденнее заявила смутная Людочка, ее обернувшееся лицо, странно выеденное глубокими темнотами, показалось Марине похожим на ухо. Наконец на пригорке послышалось шуршание пинаемых листьев: бухгалтерша спускалась впереди, запахиваясь и позевывая, шофер, косолапо разъезжаясь, с ухмылкой поспешал за ней и волок в охапке безобразно умятый газетный кочан, полный колкой массой мелких, вместе с жухлыми листьями надранных яблок. Ни клея, ни листовок у парочки не было вовсе; на трагический Людочкин рассказ о мужике с ножом они великодушно выделили каждой пострадавшей по спутанной ежовой горсти краденых плодов.

В первый день после экспедиции казалось, что жертвы были напрасны и объявления не дали никакого результата. Но уже поближе к вечеру началось столпотворение. После того как приготовленные сто “Инструкций” были разобраны, население поверило, как в Бога, что в штабе Кругаля даром раздают наличность. В задней комнатке штаба, которой низкая лампа, освещающая только руки на обширной, глухим сукном затянутой столешнице, придавала вид картежного притона, были вскрыты дополнительные банковские упаковки; тут же заторможенная Людочка, долго ориентируя линейку и цепляясь карандашом за острый маникюр, линовала новую учетную тетрадь. Образовалось немало неожиданных проблем: так, уяснив, что видимых ограничений нет, люди потянулись в агитаторы целыми семействами, что существенно снижало эффективность плановых вложений. Марина лично попыталась отказать интеллигентной, с паническими глазами супружеской паре, позади которой к тому же скучало пухлое, затянутое в многоклапанную куртку и ее завязки чадо мужского пола, явно имеющее паспорт. Полюбовно согласились, что запишется только глава семейства, все не перестававший извиняться, пока Марина обрабатывала его обветшалый, плоский, будто мухобойка, гражданский документ. Однако, как оказалась потом, терпеливая супруга, тихо исчезнувшая из виду в двух шагах от Марининого стола, записалась сама и записала ребенка у другого регистратора – и такие случаи выявлялись ежедневно.
Странное впечатление производили женщины за сорок, явно подпавшие под чары Апофеозова, но пришедшие к его противнику за своими пятьюдесятью рублями: несколько смущенные, но и генеральски представительные в розовых и кремовых шинелях базарного кашемира, они торопливо виляли ручкой в тетрадке, словно тут же замарывали собственную подпись, и сразу открепляли купюру от инструкции, вынося последнюю на отлете и высокомерно оглядывая помещение в поисках мусорного ведра. Этими инструкциями, точно бумажным снегом, были густо занесены щербатые ступени, ведущие в штаб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я