Сантехника, вернусь за покупкой еще 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Капитанова жена умерла после операции аппендицита в результате совершенно чудовищной врачебной ошибки. В подобных случаях говорят: «Ножницы в кишках забыли…» Капитан стал попивать, да и работа у него была ненормированная — с засадами и задержаниями. Валентина несколько раз вечером отводила девочку домой, потому что никто за ней так и не пришел. Однажды она привела ребенка в детский сад утром… Слабинзон неистовствовал несколько месяцев, шлялся черт знает где, пил страшно, попробовал даже колоться. Он не желал слушать разорительных воплей матери, доносившихся в Москву по тщательно прослушиваемой международной линии, рвал, не читая, многостраничные письма отца, которые тайными диссидентскими тропами (среди видных отказников тоже попадались урологические больные) доходили до Москвы буквально за несколько дней — в то время как обычный конверт шел месяцами. Не просыхающий Борька грубо обрывал даже деда, и тот все никак не мог до конца рассказать ему историю курсанта Комаряна, стрелявшегося из-за несчастной любви к дочери преподавателя тактики современного боя полковника Черепахина. А ведь Башмаков мог рассказать и свою историю. Она пусть и без стрельбы, но тоже невеселая. Каждому мужчине есть что по этому поводу рассказать. Но Борька никого не желал слушать, стараясь остаться наедине со своим разрушительным любовным горем. Среди многочисленной отъезжающей и отъехавшей родни пошел страшный слух, что Лобензоны просто-таки уже потеряли сына, замечательно талантливого мальчика, аспиранта и будущего крупного ученого. Мать бросилась в советское консульство, просилась назад, чтобы спасти мальчика. Но ей объяснили, что это невозможно, так как, уехав из СССР, она совершила предательство, а такие вещи не прощаются. И вдруг Борька сам, без всякой помощи, остановился, пришел в себя и подал заявление на выезд. Разрешение ему, учитывая оборонную, засекреченную специальность, конечно, не дали, а с кафедры, разумеется, пришлось уйти. Чтобы не угодить в тунеядцы, он устроился за какие-то смешные деньги осветителем в народный театр при заводе «Красный Перекоп», где начальствовал давний пациент его отца. Однако надо было подумать и о заработке: преодоление большой и чистой любви с помощью множества маленьких постельных дружб требует определенных расходов. Сначала Борька зарабатывал перепродажей импортных бюстгальтеров, которыми его снабжал также бывший пациент отца — директор универмага «Лыткарино». Когда директора посадили, наступили трудные времена, и Борька попытался реализовать портрет бабушки кисти Альтмана. Конечно, Борис Исаакович памятное полотно продать не позволил, но книгу с автографом Маяковского не отстоял. С этого и началось знакомство Слабинзона с миром антикваров. В предотъездные годы Олег виделся с Борькой редко. Иногда Слабинзон приезжал к нему в гости, как он любил выразиться, на выселки. Друзья, чтобы остаться наедине, выходили на балкон и, поплевывая вниз с одиннадцатиэтажной высоты, рассуждали о женщинах или беззлобно переругивались.
Слабинзон, еще не травмированный своей большой любовью и суровыми буднями отказника, относился к райкомовской деятельности приятеля с насмешливым благодушием и, выслушав рассказ Башмакова о семейных утеснениях, вдруг страшно возмутился этим скобарством и решительно посоветовал:
— А ты возьми и уйди!
— Куда?
— Да хоть ко мне. Только кровать с собой захвати. У меня один станок. Будем хороводы вместе водить!
— А Борис Исаакович?
— Деду все равно — он сейчас командарма Павлова реабилитирует и Мехлиса ненавидит.
5
Эскейпер положил фотографии на широкую ручку румынского дивана. Ручка была изгрызена двортерьером Маугли, купленным после многомесячного дашкиного нытья. Диванную ручку щенку, впрочем, простили, но после съеденных Катиных модельных туфелек пес был отдан на перевоспитание Петру Никифоровичу, пережил его и теперь, еле волоча ноги, скрашивает одинокую садово-огородную старость Зинаиды Ивановны.
Диван за эти годы совсем расходился и стал для супружеского сна почти непригоден. Катя собралась переставить его в предполагаемую гостиную, которая благодаря величине этого румынского отщепенца, наверное, сразу превратится в своего рода диванную. А для сна и сопутствующих ему удовлетворений она задумала купить арабскую кровать. М-да, юным телам под любовь требуется еще меньше квадратных метров, чем под могилу, а остывающей плоти подавай арабское раздолье. И слава Богу, что не купила она эту чертову арабскую кровать! Ведь это же как обидно, если тебя не просто бросают, а бросают в новой, мягкой, широкой и безлюдной, как аравийская пустыня, кровати! А с другой стороны, остаться одной на старом, добром, многое помнящем диване еще обиднее. Башмаков, используя условную и несколько завышенную среднемесячную цифру, подсчитал, сколько же примерно раз они с Катей обладали друг другом на этом диване, и поразился внушительности полученного результата.
Диван с толстыми ножками в виде львиных лап из румынского гарнитура «Изабель» был куплен на премию за успешное проведение районной отчетно-выборной конференции. Кате он сразу не понравился. Скорее всего, дело было вот в чем: до этого все покупки они делали сообща, подолгу обсуждая даже такие мелочи, как узоры на носках, а приобретению чего-то более основательного, скажем пиджака, пылесоса или велосипеда для Дашки, предшествовали многодневные прения. И вдруг, представьте себе, радостный муж впихивает в квартиру огромный и совершенно не согласованный диван! Его-то Башмаков и собирался в качестве «станка» перевезти к Слабинзону, уходя от жены. Но легко сказать — перевезти! Во-первых, по тем советским временам машину нужно было заказывать чуть не за месяц. Допустим, заказал, но где гарантия, что именно в тот день, который обозначен в квитанции, или хотя бы накануне, Катя в очередной раз погонит Башмакова из дому? А уехать просто так, ни с того ни с сего Олег не мог. Побежать сразу после нанесенной обиды к мебельному магазину и взять левака? Но это теперь все вдруг в леваков превратились, а тогда, при советской власти, можно было зря пробегать и вернуться ни с чем.
Во-вторых, диван был нестандартный, и грузчики в свое время намучились, пока, разобрав на части, пропихивали его в квартиру. Уйти же из семьи так, чтобы через день-два на грузовике с блудливой улыбкой мебельного сквалыжника вернуться за диваном, — этого Олег позволить себе не мог, не имел права. Ему тогда, по молодости лет, казалось, будто браки должны распадаться так же красиво, даже ритуально, как заключаются. В общем, благодаря трудновывозимому дивану семья сохранялась еще несколько месяцев.
И вот тут-то с ведомостями уплаты членских взносов к Башмакову зашел комсорг автобата лейтенант Веревкин, молодой человек с вызывающе длинным носом и лицом, выражавшим некую изначальную обиду на жизнь. Со временем Олег понял, что такое выражение вырабатывается у людей совсем не под ударами судьбы, а обретается еще, возможно, в ту безмятежную пору, когда плод, благоденствуя в ласковых водах материнского лона, уже почему-то имеет претензии к своему внутриутробному положению. Впрочем, Веревкин теперь — генерал (в 91-м он, будучи комбатом, привел свои грузовики на защиту «Белого дома»), и всякий раз, видя его по телевизору, Олег поражается, до какой степени человека меняют должность и удачно подобранные очки.
В тот вечер лейтенант принес, кроме ведомостей, еще бутылку водки и два плавленых сырка. Рабочий день кончался, никого из начальства в райкоме уже не было, Олег запер дверь кабинета, и они начали выпивать, неторопливо анализируя перспективы ухода первого секретаря Зотова на работу в ЦК ВЛКСМ, что неизбежно привело бы к цепочке благотворных кадровых перемен в райкоме. Но тут вся проблема была в легендарной зеленой записной книжице Чеботарева, обыкновенной телефонной книжке, изготовленной для международных надобностей и поделенной на две равные части: первая с русским алфавитом, а вторая с латинским. Посещая любое мероприятие, будь то закрытое партсобрание Союза писателей или торжественное открытие пункта молочного питания, Чеботарев неизменно имел при себе зеленую книжицу. Осматривая подчиненную ему территорию, слушая выступления или расспрашивая народ, он вдруг приказывал помощнику, вертевшемуся поблизости:
— Уточни-ка фамилию вон того трудящегося!
Получив ответ, Федор Федорович доставал книжку и вписывал туда фамилию. Но вся штука заключалась в том, в какую часть книжки он вписывал человека. Если в русскую, то через некоторое время везунчика повышали в должности или награждали. Если же в латинскую, то несчастного ждало скорое крушение и суровое наказание. Но определить, в какую именно часть книжки вносят твою фамилию, издали было невозможно. Оставалось мучиться и ждать.
Зотов был обыкновенным комсоргом на электромеханическом заводе, и однажды Чеботарев внезапно приехал к нему на отчетно-выборное собрание. В зале стоял страшный шум — к концу дня работяги уже успели поднабраться. Седеющий от ужаса прямо на глазах секретарь парткома завода пытался призвать собравшихся к порядку, но его голос никто даже не слышал. И тогда тоже не кристально трезвый Зотов выскочил на трибуну и в четыре пальца свистнул так, как обычно свистел крановщику, работавшему под самой крышей цеха в вечном гуле. Народ сразу затих — и можно было начинать собрание. А Федор Федорович покачал головой, вынул книжицу, перешепнулся с помощником и сделал две записи. Через неделю секретаря парткома сняли, а Зотова взяли в райком комсомола. На недавней отчетно-выборной конференции Чеботарев внимательно посмотрел на Зотова и сделал в зеленой книжице какие-то записи. Теперь все ждали результатов.
— К нам бы его с книжкой, в батальон! — недобро молвил, разливая, Веревкин.
И, выпив, стал жаловаться на начальство, въедливое, вороватое и всячески препятствующее служебному росту молодого взводного. Башмаков в свою очередь наябедничал на Катю, со слезливой хмельной обидчивостью сообщив, что жена регулярно гонит из дому, а он не может уйти из-за проклятого дивана, хотя есть даже где и жить.
— Ерунда ерундовая! — успокоил лейтенант (слова его, разумеется, даются в литературном пересказе). — В следующий раз, как погонит, звонишь мне, я приезжаю через час на «КрАЗе» с бойцами и перевожу тебя на новое место согласно приказу. Пиши мой телефон! Дневальному скажешь, что звонят из райкома, — меня сразу найдут.
Домой Олега вел многолетний инстинкт, наподобие того, что наблюдается у перелетных птиц, не сбивающихся со своего маршрута даже в бурю. Еще, конечно, упасть не давала трепетавшая в меркнущем сознании мысль: заворг Краснопролетарского райкома комсомола, лежащий лицом в луже, это, как в те годы было модно выражаться, «не есть хорошо». А утром, разлепив непроспавшиеся глаза и поймав тошноту на полпути от желудка к предусмотрительно поставленному возле дивана тазику, Башмаков увидал сначала свои брюки, такие грязные, точно он вчера вечером по примеру первых комсомольцев утрамбовывал ногами жидкий бетон, а потом и заплаканные, ненавидящие глаза Кати.
— Убирайся, тварь! — приказала она. — Собирай свои манатки и убирайся! — и, помолчав, с чувством повторила: — Тварь!
Тварью она еще никогда его не называла, и это слово буквально ножом вонзилось в беззащитное с похмелья сердце Олега. Он повернулся к стене и затих.
— Убирайся сейчас же, я не шучу! — повторила жена с той же суровостью, но на всякий случай опустив опасное слово «тварь», и вышла из комнаты.
Башмаков лежал, отвернувшись к стене, и сладкие слезы непрощаемой обиды катились по его щекам. Все годы семейной жизни проходили перед ним — и были они мучительной чередой ссор, унижений и притворств. Через полчаса вернулась жена. По сложившемуся семейному обычаю, за это время Олег должен был осознать вину и приступить к вымаливанию прощения. Но напрасно Катя стояла над обиженно дышащим телом супруга. Наконец, не выдержав, она присела на краешек дивана:
— Олег, ведь так жить невозможно! Ты спиваешься. Лучше бы мы в Плесецк уехали…
А Башмаков тем временем вспомнил про то, как теща подозрительно часто критикует подаренный его родителями холодильник «Север», как тесть Петр Никифорович при каждом удобном случае попрекает зятя при помощи безобидных с виду слов: «Эх, ребята, хороша у вас квартирка — живи и радуйся!» Вспомнил он, как Катя, борясь за трезвость в семье, научила еще совсем маленькую Дашку говорить отцу по пути в детский сад: «Папа, не пей — козленочком станешь!» Вспомнил и, схватившись за сердце, заскрежетал зубами.
— Олег, в холодильнике есть пиво. Я вчера целую очередь отстояла! — уже испуганно сообщила Катя.
Башмаков поднялся и, поглядев сквозь жену, двинулся к кухне. Его пошатывало, а запухшие очи заволакивал тошнотворный мрак, наподобие того, какой бывает, если долго лежишь на пляжном солнце, а потом вдруг резко вскочишь, чтобы бежать к воде. Олег дополз до кухни, прямо из носика выпил целый чайник мертвой кипяченой воды, с трудом отдышался и набрал номер Слабинзона.
— Это я, — сообщил он полусонному Борьке. — Ты мне обещал…
— А я и не отказываюсь. Когда?
— Сегодня.
— Принято! Скажу деду, чтоб на троих обед готовил.
Катя наблюдала за всем этим с нарастающим тревожным недоумением, а Башмаков тем временем вытряс из пиджака бумажку с телефоном лейтенанта Веревкина и позвонил.
— Дневальный по роте ефрейтор Денисов слушает! — раздалось в трубке.
— Это из райкома. Ты, боец, давай взводного позови!
Несколько минут доносились лишь глухой гул и отдаленный топот сапог, потом послышался несвежий голос:
— Лейтенант Веревкин у аппарата!
— Ты жив?
— Не уверен. Наверное, на амбразуру бросаются именно в таком состоянии.
— А ты хоть помнишь, что мне вчера обещал? — с тревогой поинтересовался Башмаков.
— Ну, уж ты совсем меня… Помню, конечно! Созрел, что ли?
— Да. Приезжай!
— Когда?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я