https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/glybokie/80x80cm/akrilovye/ 

 

Ольга Ивановна припала лицом к оконной драпировке и горько заплакала. Доктор поднялся и несколько раз прошелся по гостиной, затем подошел к плачущей и слегка коснулся ее руки. Судя по его нерешительным движениям, по выражению угрюмого лица, которое было темно от вечерних сумерек, ему хотелось что-то сказать.— Послушайте, Ольга, — начал он. — Уделите мне минуту внимания. Мне нужно спросить вас о кое-чем. Впрочем, вам теперь не до меня. Я потом… после…Он опять сел и задумался. Горький, умоляющий плач, похожий на плач девочки, продолжался. Не дожидаясь его конца, Цветков вздохнул и вышел из гостиной. Он направился в детскую к Мише. Мальчик по-прежнему лежал на спине и неподвижно глядел в одну точку, точно прислушиваясь. Доктор сел на его кровать и пощупал пульс.— Миша, болит голова? — спросил он.Миша ответил не сразу:— Да. Мне всё снится.— Что же тебе снится?— Всё…Доктор, не умевший говорить ни с плачущими женщинами, ни с детьми, погладил его по горячей голове и пробормотал:— Ничего, бедный мальчик, ничего… На этом свете нельзя прожить без болезней… Миша, кто я? Ты узнаешь?Миша не отвечал.— Очень голова болит?— О… очень. Мне всё снится.Осмотрев его и задав несколько вопросов горничной, которая ходила за больным, доктор не спеша вернулся в гостиную. Там уже было темно, и Ольга Ивановна, стоявшая у окна, казалась силуэтом.— Зажечь огонь? — спросил Цветков.Ответа не последовало. Слепень продолжал летать и стучать по потолку. Со двора не доносилось ни звука, точно весь мир заодно с доктором думал и не решался говорить. Ольга Ивановна уже не плакала, а по-прежнему в глубоком молчании глядела на цветочную клумбу. Когда Цветков подошел к ней и сквозь сумерки взглянул на ее бледное, истомленное горем лицо, у нее было такое выражение, какое ему случалось видеть ранее во время приступов сильнейшего, одуряющего мигреня.— Николай Трофимыч! — позвала она. — Послушайте, а если позвать консилиум?— Хорошо, я приглашу завтра.По тону доктора легко можно было судить, что он плохо верил в пользу консилиума. Ольга Ивановна хотела еще что-то спросить, но рыдания помешали ей. Она опять припала лицом к драпировке. В это время со двора отчетливо донеслись звуки оркестра, игравшего на дачном кругу. Слышны были не только трубы, но даже скрипки и флейты.— Если он страдает, то почему же он молчит? — спросила Ольга Ивановна. — За весь день ни звука. Он никогда не жалуется и не плачет. Я знаю, бог берет от нас этого бедного мальчика, потому что мы не умели ценить его. Какое сокровище!Оркестр кончил марш и минуту спустя для начала бала заиграл веселый вальс.— Господи, да неужели нельзя ничем помочь? — простонала Ольга Ивановна. — Николай! Ты доктор и должен знать, что делать! Поймите, что я не перенесу этой потери! Я не переживу!Доктор, не умевший говорить с плачущими женщинами, вздохнул и тихо зашагал по гостиной. Прошел ряд томительных пауз, прерываемых плачем и вопросами, которые ни к чему не ведут. Оркестр успел уже сыграть кадриль, польку и еще кадриль. Стало совсем темно. В смежной зале горничная зажгла лампу, а доктор всё время не выпускал из рук шляпы и собирался сказать что-то. Ольга Ивановна несколько раз уходила к сыну, сидела около него по получасу и возвращалась в гостиную; то и дело она принималась плакать и роптать. Время мучительно тянулось, — и вечер, казалось, не имел конца.В полночь, когда оркестр сыграл котильон и умолк, доктор собрался уезжать.— Я завтра приеду, — сказал он, пожимая холодную руку хозяйки. — Вы ложитесь спать.Надевши в передней пальто и взявши в руки трость, он постоял, подумал и вернулся в гостиную.— Я, Ольга, завтра приеду, — повторил он дрожащим голосом. — Слышите?Она не отвечала и, казалось, от горя потеряла способность говорить. В пальто и не выпуская из рук трости, Цветков сел рядом с ней в заговорил тихим, нежным полушёпотом, который совсем не шел к его солидной, тяжелой фигуре:— Ольга! Во имя вашего горя, которое я разделяю… Теперь, когда ложь преступна, я умоляю вас сказать мне правду. Вы всегда уверяли, что этот мальчик мой сын. Правда ли это?Ольга Ивановна молчала.— Вы были единственной привязанностью в моей жизни, — продолжал Цветков, — и вы не можете себе представить, как глубоко мое чувство оскорблялось ложью… Ну, прошу вас, Ольга, хоть раз в жизни скажите мне правду… В эти минуты невозможно лгать… Скажите, что Миша не мой сын… Я жду.— Он ваш.Лицо Ольги Ивановны не было видно, но в ее голосе Цветкову послышалось колебание. Он вздохнул и поднялся.— Даже в такие минуты вы решаетесь говорить ложь, — сказал он своим обыкновенным голосом. — У вас нет ничего святого! Послушайте, поймите меня… В моей жизни вы были единственной привязанностью. Да, были вы порочны, пошлы, но кроме вас в жизни я никого не любил. Эта маленькая любовь теперь, когда я становлюсь стар, составляет единственное светлое пятно в моих воспоминаниях. Зачем же вы затемняете его ложью? К чему?— Я вас не понимаю.— А, боже мой! — крикнул Цветков. — Вы лжете, вы отлично понимаете! — крикнул он еще громче и зашагал по гостиной, сердито размахивая тростью. — Или вы забыли? Так я же вам напомню! Отеческие права на этого мальчика в одинаковой степени разделяют со мной и Петров, и адвокат Куровский, которые, так же как и я, до сих пор выдают вам деньги на воспитание сына! Да-с! Всё это мне отлично известно! Я прощаю прошлую ложь, бог с нею, но теперь, когда вы постарели, в эти минуты, когда умирает мальчик, ваше лганье душит меня! Как я жалею, что не умею говорить! Как жалею!Цветков расстегнул пальто и, продолжая шагать, говорил:— Дрянная женщина! На нее не действуют даже такие минуты! Она и теперь лжет так же свободно, как девять лет тому назад в ресторане «Эрмитаж»! Она боится, что если откроет мне истину, то я перестану выдавать ей деньги! Она думает, что если бы она не лгала, то я не любил бы этого мальчика! Вы лжете! Это низко!Цветков стукнул тростью по полу и крикнул:— Это гадко! Изломанное, исковерканное создание! Вас надо презирать, и я должен стыдиться своего чувства! Да! Ваша ложь во все девять лет стоит у меня поперек горла, я терпел ее, но теперь — довольно! Довольно!Из темного угла, где сидела Ольга Ивановна, послышался плач… Цветков замолчал и крякнул. Наступило молчание. Доктор медленно застегнул пальто и стал искать шляпу, которую он уронил, шагая.— Я вышел из себя, — бормотал он, низко нагибаясь к полу. — Совсем выпустил из виду, что вам теперь не до меня… Бог знает, чего наговорил. Вы, Ольга, не обращайте внимания.Он нашел шляпу и направился к темному углу.— Я оскорбил вас, — сказал он тихим, нежным полушёпотом. — Но еще раз умоляю вас, Ольга. Скажите мне правду. Между нами не должна стоять ложь… Я проговорился, и вы теперь знаете, что Петров и Куровский не составляют для меня тайны. Стало быть, вам теперь легко сказать правду.Ольга Ивановна подумала и, заметно колеблясь, сказала:— Николай, я не лгу. Миша ваш.— Боже мой, — простонал Цветков, — так я же вам скажу еще больше: у меня хранится ваше письмо к Петрову, где вы называете его отцом Миши! Ольга, я знаю правду, но мне хочется слышать ее от вас! Слышите?Ольга Ивановна не отвечала и продолжала плакать. Подождав ответа, Цветков пожал плечами и вышел.— Я завтра приеду, — крякнул он из передней.Всю дорогу, сидя в своей карете, он пожимал плечами и бормотал:— Как жаль, что я не умею говорить! У меня нет дара убеждать и уверять. Очевидно, она не понимает меня, если лжет! Очевидно! Как же ей объяснить? Как? Сирена После одного из заседаний N-ского мирового съезда судьи собрались в совещательной комнате, чтобы снять свои мундиры, минутку отдохнуть и ехать домой обедать. Председатель съезда, очень видный мужчина с пушистыми бакенами, оставшийся по одному из только что разобранных дел «при особом мнении», сидел за столом и спешил записать свое мнение. Участковый мировой судья Милкин, молодой человек с томным, меланхолическим лицом, слывущий за философа, недовольного средой и ищущего цели жизни, стоял у окна и печально глядел во двор. Другой участковый и один из почетных уже ушли. Оставшийся почетный, обрюзглый, тяжело дышащий толстяк, и товарищ прокурора, молодой немец с катаральным лицом, сидели на диванчике и ждали, когда кончит писать председатель, чтобы ехать вместе обедать. Перед ними стоял секретарь съезда Жилин, маленький человечек с бачками около ушей и с выражением сладости на лице. Медово улыбаясь и глядя на толстяка, он говорил вполголоса:— Все мы сейчас желаем кушать, потому что утомились и уже четвертый час, но это, душа моя Григорий Саввич, не настоящий аппетит. Настоящий, волчий аппетит, когда, кажется, отца родного съел бы, бывает только после физических движений, например, после охоты с гончими, или когда отмахаешь на обывательских верст сто без передышки. Тоже много значит и воображение-с. Ежели, положим, вы едете с охоты домой и желаете с аппетитом пообедать, то никогда не нужно думать об умном; умное да ученое всегда аппетит отшибает. Сами изволите знать, философы и ученые насчет еды самые последние люди и хуже их, извините, не едят даже свиньи. Едучи домой, надо стараться, чтобы голова думала только о графинчике да закусочке. Я раз дорогою закрыл глаза и вообразил себе поросеночка с хреном, так со мной от аппетита истерика сделалась. Ну-с, а когда вы въезжаете к себе во двор, то нужно, чтобы в это время из кухни пахло чем-нибудь этаким, знаете ли…— Жареные гуси мастера пахнуть, — сказал почетный мировой, тяжело дыша.— Не говорите, душа моя Григорий Саввич, утка или бекас могут гусю десять очков вперед дать. В гусином букете нет нежности и деликатности. Забористее всего пахнет молодой лук, когда, знаете ли, начинает поджариваться и, понимаете ли, шипит, подлец, на весь дом. Ну-с, когда вы входите в дом, то стол уже должен быть накрыт, а когда сядете, сейчас салфетку за галстук и не спеша тянетесь к графинчику с водочкой. Да ее, мамочку, наливаете не в рюмку, а в какой-нибудь допотопный дедовский стаканчик из серебра или в этакий пузатенький с надписью «его же и монаси приемлют», и выпиваете не сразу, а сначала вздохнете, руки потрете, равнодушно на потолок поглядите, потом, этак не спеша, поднесете ее, водочку-то, к губам и — тотчас же у вас из желудка по всему телу искры…Секретарь изобразил на своем сладком лице блаженство.— Искры… — повторил он, жмурясь. — Как только выпили, сейчас же закусить нужно.— Послушайте, — сказал председатель, поднимая глаза на секретаря, — говорите потише! Я из-за вас уже второй лист порчу.— Ах, виноват-с, Петр Николаич! Я буду тихо, — сказал секретарь и продолжал полушёпотом: — Ну-с, а закусить, душа моя Григорий Саввич, тоже нужно умеючи. Надо знать, чем закусывать. Самая лучшая закуска, ежели желаете знать, селедка. Съели вы ее кусочек с лучком и с горчичным соусом, сейчас же, благодетель мой, пока еще чувствуете в животе искры, кушайте икру саму по себе или, ежели желаете, с лимончиком, потом простой редьки с солью, потом опять селедки, но всего лучше, благодетель, рыжики соленые, ежели их изрезать мелко, как икру, и, понимаете ли, с луком, с прованским маслом… объедение! Но налимья печенка — это трагедия!— М-да… — согласился почетный мировой, жмуря глаза. — Для закуски хороши также, того… душоные белые грибы…— Да, да, да… с луком, знаете ли, с лавровым листом и всякими специями. Откроешь кастрюлю, а из нее пар, грибной дух… даже слеза прошибает иной раз! Ну-с, как только из кухни приволокли кулебяку, сейчас же, немедля, нужно вторую выпить.— Иван Гурьич! — сказал плачущим голосом председатель. — Из-за вас я третий лист испортил!— Чёрт его знает, только об еде и думает! — проворчал философ Милкин, делая презрительную гримасу. — Неужели, кроме грибов да кулебяки, нет других интересов в жизни?— Ну-с, перед кулебякой выпить, — продолжал секретарь вполголоса; он уже так увлекся, что, как поющий соловей, не слышал ничего, кроме собственного голоса. — Кулебяка должна быть аппетитная, бесстыдная, во всей своей наготе, чтоб соблазн был. Подмигнешь на нее глазом, отрежешь этакий кусище и пальцами над ней пошевелишь вот этак, от избытка чувств. Станешь ее есть, а с нее масло, как слезы, начинка жирная, сочная, с яйцами, с потрохами, с луком…Секретарь подкатил глаза и перекосил рот до самого уха. Почетный мировой крякнул и, вероятно, воображая себе кулебяку, пошевелил пальцами.— Это чёрт знает что… — проворчал участковый, отходя к другому окну.— Два куска съел, а третий к щам приберег, — продолжал секретарь вдохновенно. — Как только кончили с кулебякой, так сейчас же, чтоб аппетита не перебить, велите щи подавать… Щи должны быть горячие, огневые. Но лучше всего, благодетель мой, борщок из свеклы на хохлацкий манер, с ветчинкой и с сосисками. К нему подаются сметана и свежая петрушечка с укропцем. Великолепно также рассольник из потрохов и молоденьких почек, а ежели любите суп, то из супов наилучший, который засыпается кореньями и зеленями: морковкой, спаржей, цветной капустой и всякой тому подобной юриспруденцией.— Да, великолепная вещь… — вздохнул председатель, отрывая глаза от бумаги, но тотчас же спохватился и простонал: — Побойтесь вы бога! Этак я до вечера не напишу особого мнения! Четвертый лист порчу!— Не буду, не буду! Виноват-с! — извинился секретарь и продолжал шёпотом:— Как только скушали борщок или суп, сейчас же велите подавать рыбное, благодетель. Из рыб безгласных самая лучшая — его жареный карась в сметане; только, чтобы он не пах тиной и имел тонкость, нужно продержать его живого в молоке целые сутки.— Хорошо также стерлядку кольчиком, — сказал почетный мировой, закрывая глаза, во тотчас же, неожиданно для всех, он рванулся с места, сделал зверское лицо и заревел в сторону председателя: — Петр Николаич, скоро ли вы? Не могу я больше ждать! Не могу!— Дайте мне кончить!— Ну, так я сам поеду! Чёрт с вами!Толстяк махнул рукой, схватил шляпу и, не простившись, выбежал из комнаты. Секретарь вздохнул и, нагнувшись к уху товарища прокурора, продолжал вполголоса:— Хорош также судак или карпий с подливкой из помидоров и грибков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75


А-П

П-Я